Текст книги "Ты взойдешь, моя заря!"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 44 страниц)
– Нишкните вы, пострелы: папенька трудятся!
Слышит Иван Андреевич приглушенные голоса и загрустит: надо бы начать дело о разводе с прежней женой, надо бы начать хлопоты об узаконении прижитых с Дарьей Корнеевной сыновей… Вот сколько теперь у Ивана Андреевича неотложных дел. Когда тут разъезжать по гостям!
Но едва прибыл гонец из Новоспасского, Иван Андреевич мигом собрался. Ни на минуту не остановило его осеннее бездорожье.
– Издание Рикорди! – Иван Андреевич так и ахнул, едва ему показали прибывшие из Италии ноты. – Можете вы вообразить, что это значит? – Он быстро перелистывал тетрадь, читая ее, как книгу, то и дело восклицая: – Серенада на тему оперы Беллини! Ишь ты… Вариаций… Ах, он мошенник!.. Фантазия на тему оперы Доницетти!.. Прошу полюбоваться, какая разработка!
– Ученых ваших комплиментов, братец, мы все равно не понимаем, – не выдержал наконец Иван Николаевич, – а любопытно бы знать, как все это на клавишах выходит.
– Извольте, извольте! Сам от нетерпения сгораю!
Иван Николаевич слушал из кабинета. Через раскрытые в залу двери слышно было, как Иван Андреевич, прерывая игру, кричал «Фора!» – не то сам себе, не то сочинителю пьес – и опять принимался играть.
– Ну, каково, братец? – спросил Иван Николаевич, едва фортепианист вернулся в кабинет.
– Но я же говорил, что Мишель будет первым композитёром Европы. Клянусь, он им станет!
Иван Андреевич весь вечер говорил о новых сочинениях племянника, а к ночи собрался домой.
– Не отпущу, – решительно объявила Евгения Андреевна. – Смотрите, братец, что творится за окном!
Нелегко покинуть светлые и теплые комнаты, когда льет холодный осенний дождь, а недальняя зима присыпает непроезжие лужи первой горсткой мокрого снега. В прежние бы годы Иван Андреевич непременно сдался и сызнова сел за рояль. Но во многом переменился теперь Иван Андреевич.
– Подавать лошадей, – решительно распорядился он.
Лошади шли по брюхо в грязи, в кромешной тьме.
Дядюшка закутался с головой, а холод все-таки заползал в самую душу. Но не таков был Иван Андреевич, чтобы поддаться унынию. Он ехал и думал о племяннике:
«Издание Рикорди! Шутка сказать! – И вдруг ощутил легкий, словно комариный, укус в самое сердце: – А тебе-то, испытанному другу и первому водителю на музыкальных путях, ничего не прислал взысканный славою сочинитель! Вот тебе и Рикорди!»
Иван Андреевич нахмурился и, сразу почувствовав холод, грозно крикнул кучеру: «Гони!» – чем и привел возницу в немалое изумление: лошади, вконец обессилев, шли чуть не вплавь через необозримую заводь.
Но вольно же было дядюшке Ивану Андреевичу редко посылать в Ельню. В почтовой конторе давно лежала посылка на его имя из Италии и в ней точно такая же тетрадь, изданная знаменитым Рикорди, и письмо от племянника из Милана.
Из этого письма дядюшка узнал многие музыкальные известия.
– Вот она, благословенная страна музыки! – вздыхал Иван Андреевич, пробегая письмо.
«…Но мы, жители севера, – читал он далее, – чувствуем иначе: впечатления или вовсе нас не трогают, или глубоко западают в душу…»
– Ну и что же из того? – недоумевает Иван Андреевич. – При чем тут музыка?
«…Тоска по отчизне, – продолжал племянник, – постепенно навела меня на мысль писать по-русски».
И опять ничего не понимает Иван Андреевич:
– Как это – писать по-русски?
«…Не хвастаюсь, дядюшка, – сообщал Мишель, – но кажется мне, что я приготовил богатые материалы для нескольких пьес, особенно в роде отечественной музыки…»
А далее поклоны – и конец письму.
Тогда снова стал рассматривать шмаковский дядюшка пьесы племянника, изданные в Италии. И кажется ему, что Мишель сошел с ума. Безумцу улыбается европейская слава, а он опять за свою «Лучину». Нет, такому дурню не поможет никакая Италия!
Глава втораяНаташа жила с мужем в Берлине. Она лечилась и тосковала. Тосковала по родным и по Новоспасскому. И чем больше лечилась, тем чувствовала себя хуже.
Наташин муж объездил весь Берлин. У него составился своеобразный путеводитель: план города был испещрен звездочками и крестиками, которые обозначали местожительство медицинских светил. На плане появлялось все больше этих знаков. Наташа не помнила даже в лицо всех докторов, к которым ее возили. А силы убывали и убывали.
В один из дней, когда ею овладели и отчаяние и страх умереть на чужбине, она отправила короткое письмо брату в Милан. «Я знаю, ты не покинешь меня в беде», – писала Глинке сестра и звала его к себе.
Письмо было давно отправлено. Глинка не приезжал. Наташин муж тщетно метался по Берлину, разыскивая чудодейственного врача. Ельнинский помещик, который никогда раньше не выезжал из своего имения, теперь легко заводил знакомства с немцами, расспрашивал встречных и поперечных, читал газеты и недоумевал: в Берлине есть всякие чудеса и столько медиков, что их наверняка хватило бы на весь земной шар, – почему же именно он не может добраться до главного чудотворца?
А Наташа сидела одна в неуютной, необжитой квартире. Она свертывалась калачиком на диване – в этом положении боли стихали. За стеной жил огромный чужой город, о котором она не имела понятия. Письма из Новоспасского приходили редко. К собственной болезни и тревогам за отца прибавилась тревога за брата.
Наташа была дома одна, когда у входной двери кто-то позвонил. Она с трудом встала и пошла открывать.
– Братец! Вы ли это?!
Перед ней стоял почти незнакомый молодой человек. Черные, как смоль, бакены совсем изменили его лицо. Он очень исхудал. Только из-под пустых бровей глядели живые, ласковые глаза.
– Я, Наташенька, хотя и не чаял добраться живым.
– А мы уж бог знает что передумали, – говорила Наташа, обнимая брата. – Два месяца ждем… Милый ты мой, что же с тобой случилось?
– Да взбрело мне в голову, добравшись до Вены, полечиться баденскими водами. Ну, и слег в беспамятстве и опять был приговорен медиками к смерти… Ну, полно, полно! – сам себя перебил Глинка, видя, как на глазах у сестры появляются слезы. – Кто же при встрече плачет? Видишь, выкарабкался! Тебе-то помогли ли здешние эскулапы?
– Уже две операции безропотно перенесла, а толку чуть, хотя, кажется, перебывали у всех знаменитостей.
– Бедная ты моя! – Глинка нежно поцеловал сестру. – Теперь вместе лечиться будем и вместе здоровехоньки домой поедем. Что тебе наши пишут?
Наташа начала рассказывать о Новоспасском и, хоть говорила долго, подробно, как-то мало касалась отца.
– Стой, стой! – перебил Глинка. – Ты мне о батюшке со всей обстоятельностью говори.
– Не скрою, братец, – Наташа потупилась, – когда мы уезжали, батюшка сильно недужил, только строго-настрого запретил вам писать. А теперь сообщает маменька, что пошел на поправку.
– Давай сюда письма!
Разговор происходил осенью 1833 года. Супруги Гедеоновы жили на одной из тихих берлинских улиц. В этом же доме снял себе квартиру приехавший из Италии Глинка. Квартира сдавалась с мебелью и даже с фортепиано.
Новый постоялец аккуратно разложил несложный багаж, заключавшийся преимущественно в нотах и дорожных альбомах, и почти не покидал дома. Он решительно избегал знакомств, не бывал даже в театрах: повел жизнь отшельника.
Никто из итальянцев не узнал бы теперь общительного русского маэстро. Глинка усердно сочинял. Это вовсе не значит, что он сидел за инструментом или за письменным столом. В сущности, он сочинял всегда, при любых условиях, каждую минуту и всю жизнь. Слух его вечно был в работе, вечно отбирал и обобщал. Только тогда, когда мысль окончательно отливалась в звуках, он набрасывал созданное на бумагу, чтобы снова чеканить и совершенствовать. В Берлине он проводил долгие часы в своей комнате, не прибегая ни к перу, ни к бумаге, ни к инструменту. Только мысль о Наташе могла отвлечь его от работы. Тогда он приходил к ней и продолжал рассказы об Италии.
– Правда ли, братец, что в Италии поют как ангелы? – спрашивала у него сестра.
– Есть, пожалуй, и ангельские голоса, но профессора тамошние много шарлатанят. Однако разыскал я и великолепных учителей. Они умеют сочетать отчетливость и естественность пения. Постигни эту тайну управления голосом – и будешь знаменитой примадонной!
– Мне больше не петь, братец! – грустно отозвалась Наташа.
– Стыдись, Наташенька! Если бы ты знала, что я перенес за эти годы! Чем только не мучили меня медики в Италии! А времени не терял.
– Вот и спойте мне что-нибудь из новенького, братец!
– Изволь, хочешь «Сто красавиц чернооких»? Или нет, лучше спою тебе «Венецианскую ночь». Написал я эту пьесу чуть ли не на пари. Повстречался мне в Милане один петербургский знакомец. Наслаждались мы роскошной ночью, а он и скажи: «Невозможно передать эти чары природы в звуках». Я по обыкновению с ним поспорил. А взялся за гуж – не говори, что не дюж. Ну, слушай!
Глинка сел к фортепиано и запел:
Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой…
– Все вы можете, братец! – сказала Наташа, когда пение кончилось. – Никакой живописец так наглядно не представит. А к голосу вашему я до сих пор не привыкну. Против прежнего совсем другой у вас голос.
– В этом мне природа помогла. Однажды после болезни попробовал петь – и сам себе не поверил.
Действительно, вместо сиплого и слабого голоса у Глинки открылся звонкий, чистый и сильный тенор. Он с особенной охотой тешил своим пением больную сестру, а спев «Венецианскую ночь», задумался. Спор о возможностях музыки, о котором он рассказывал Наташе, происходил в Милане с Феофилом Толстым. Не стоило бы вспоминать об этой встрече, если бы он тогда же не изложил этой петербургской балаболке свой заветный замысел. Кажется, даже кое-что из набросков ему играл.
Может быть, Толстой уже врет в Петербурге невесть что, а к опере все еще идут очень дальние приготовления. На столе у Глинки лежит рукопись, и на ней тщательно выведено по-итальянски: «Каприччио на русские темы для фортепиано в четыре руки». Какое отношение имеет каприччио к заветной опере? Но Глинка работает над пьесой каждый день и с величайшим усердием. Потом с досадой смотрит на часы: нечего делать, пора!
Это путешествие он совершает ежедневно и в назначенный час звонит у дверей квартиры Зигфрида Дена. Ученый теоретик усаживает гостя к столу, раскрывает тетради, и урок начинается. Суровому на вид, погруженному в науку учителю очень льстит ненасытная любознательность и аккуратность приезжего из России. Конечно, господин Ден понятия не имел о том, что песни этого молодого человека давно распевают на его родине. Еще меньше говорил Глинка о своих сочинениях, изданных в Италии. Занятый писанием трактата о контрапункте, Зигфрид Ден и не подозревал, что этот русский музыкант написал секстет, в котором открыто, пожалуй, больше нового, чем во всех руководствах по контрапункту и по гармонии, вместе взятых.
– Вам угодно ознакомиться с системой музыкальной науки? – спрашивает Ден. – Мне отрадно приобщить вас к мыслям моего великого, ныне умершего, учителя Бернгарда Клейна. Ему суждено было, если бы он жил, создать энциклопедию музыкальных знаний. Теперь мы, ученики великого Бернгарда Клейна, обязаны завершить его труд.
Но кто же он, великий Бернгард Клейн?
Имя Клейна уводит лектора во Францию. Клейн еще в прошлом веке учился в Парижской консерватории у знаменитого Керубини.
– Мой великий учитель, – говорит Ден, – отказался от мысли создать общее учение о гармонии, которое схватило бы все отрасли наших знаний о музыке, и предполагал начать с отдельных трактатов, посвященных гармонии как таковой, контрапункту и фуге.
Господин Ден берет тетрадь и собственноручно надписывает на ней: «Учение о гармонии».
– Das oberste Princip[23]23
Высший принцип (нем.).
[Закрыть], – говорит он и, разъясняя высший принцип гармонии, начинает рассказ об образовании великой семьи аккордов.
Так появляются у Глинки учебные тетради. Ден собственноручно вписывает в них все, что нужно, по его мнению, знать любознательному русскому, а Глинка, возвратясь домой, радостно сообщает Наташе:
– Наконец-то я нашел то, чего искал. Мой Ден – первый музыкальный знахарь в Европе.
– Но неужто вам еще надобно учиться, братец? – удивляется Наташа.
– Век живи – век учись! – отвечает брат, пересматривая записи Дена.
Господин Ден в самом деле обладает незаурядным талантом классификатора. Но ни старинные контрапунктисты Италии, ни новаторы французы, ни классики немцы, на которых ссылается первый музыкальный знахарь Европы, понятия не имели о законах русской народной музыки. Чему же мог научить Зигфрид Ден молодого музыканта, желающего писать по-русски?
– Кстати, Наташенька, – вспомнил Глинка, – угощу-ка я тебя сегодня своим каприччио.
Он начал играть.
– Батюшки-светы! – изумляется Наташа. – Да ведь это наша песня «Не белы снега»!
– Она! – кивает головой Глинка, не отрываясь от фортепиано. – А теперь?
– Еще бы мне не знать! Теперь точь-в-точь «Во саду ли, в огороде».
Брат опять кивнул головой и продолжал играть. В каприччио обозначилась новая тема и опять русская песня «Не тесан терем». Наташа даже стала подпевать. Но песни, взятые Глинкой для каприччио, встречались, расходились, снова сходились и переплетались так, что в этом переплетении рождалось и что-то знакомое и что-то совсем новое.
– Этому и учит вас господин Ден?
– Ой, уморила! – Глинка едва сдержал смех. – Если бы господин Ден был не только первым знахарем, но самим господом богом, ничего бы он в песнях не понял, если бы с нашими мужиками пуд соли не съел. Мужицкая песня и контрапункт! Задал бы тебе господин Ден, если бы объявить ему, что это, мол, и есть das oberste Princip!..
В комнатах, в которых живет Глинка и в которые никогда не заглядывал Зигфрид Ден, рядом с каприччио лежала партитура, и на ней было написано: «Симфония для оркестра на две русские темы».
Песня дерзко вторгалась в царство симфонии. Даже больше – с помощью Михаила Глинки она собиралась и здесь установить свои обычаи. Молодой симфонист готов преступить через любой Princip, если чутье, воспитанное на мудрых устоях русской народной музыки, подсказывает ему иное решение.
А потом, оторвавшись от симфонии, Михаил Глинка опять идет к Дену и заполняет тетради новыми записями.
Жизнь шла попрежнему уединенно для Глинки. Гедеонов пускался на поиски новых врачей. Наташа приходила в комнаты брата.
– Что вы пригорюнились, братец?
– Не могу выбраться из немецкой колеи. – Глинка берет листы симфонии и, вглядевшись в какие-то строки, стучит по партитуре карандашом. – И как бы это было просто, Наташенька! Знай кати в чужом тарантасе по укатанной дорожке, ан нет, не согласен!
– А завтра опять к своему знахарю отправитесь? – улыбается Наташа.
– Да знаешь ли ты, глупая, зачем я к нему хожу? – Брат смотрит на нее, словно раздумывая: поймет ли она это кажущееся противоречие в его действиях? – Изволь, растолкую. В Европе за многие века сложена отменная наука о музыке. То же и нам предстоит. Так можно ли этим опытом пренебречь? Конечно, в главном нам никто не поможет, – каков будет русский контрапункт или русская гармония, нам знать, если хотим свое мнение выражать. Но если в Европе многие законы и свойства музыки давно изучены и в ясный порядок приведены, как же этим опытом не воспользоваться! К слову, Наташенька, спой-ка ты мне одну песню!
Он порылся в бумагах и положил на фортепиано небольшой листок.
– Как же петь, когда никаких слов нет?
– А ты без слов пой, слова потом придут.
Наташа присмотрелась, попробовала и под аккомпанемент Глинки спела мелодию.
– Господи, как хорошо! – сказала она растроганно. – Уж так хорошо, будто сама дома побывала.
– Здесь, сдается, у меня целый характер обозначился. Скажем, поет эту песню русский паренек, простодушный и чистосердечный. Все в его жизни просто, вот и песня простая. А вслушайся в эту простоту – в ней весь человек уместился. Ну-ка, послушай еще!
Глинка стал играть.
– А это что?
– Предположим, что ты слышишь увертюру к будущей опере.
– Понимаю, – сказала Наташа. – Песня тоже для оперы?
Глинка кивнул головой, продолжая импровизировать. Он посмотрел на сестру, и в глазах его было столько убеждения, столько веры в себя, что когда бы ни родилась будущая опера, непременно сохранит он для увертюры столь счастливо найденный напев.
В памяти вставали задушевные разговоры, которые он вел в Милане с Сергеем Соболевским. Все, что тогда еще не было ясно, теперь окончательно решилось. Русское каприччио и русская симфония, начатые в Берлине, были подступом к главному.
Глинка все еще работал над симфонией, а сам все чаще думал об опере. Должно быть, для того, чтобы написать русскую оперу, надо было сначала открыть законы русской симфонии, скрытые в живой и подвижной природе народных напевов. Глинка или открыл эти законы, или приблизился к ним вплотную. Кому же, как не Сергею Соболевскому, и написать о созревшем замысле? Он и только он, недавний собеседник, все поймет. «Признаться ли тебе? – писал Глинка. – Мне кажется, что и я тоже мог бы дать на нашем театре сочинение больших размеров. Это не будет chef d'oeuvre, я первый готов в том согласиться, но все-таки это будет не так уже плохо!.. Что ты на это скажешь? Главное состоит в выборе сюжета. Во всяком случае он будет совершенно национальный. И не только сюжет, но и музыка… Кто знает, найду ли я в себе силы и талант, необходимые для выполнения обещания, которое я дал самому себе».
Так тайные мысли, заставившие Михаила Глинку избрать поприще артиста, готовились обернуться явью.
Господин Ден попрежнему не имел понятия ни о замыслах, ни о сочинениях русского музыканта. Глинка не пропустил ни одного занятия. Музыкальная система, изложенная Деном, приобретала все черты стройной науки. Несколько громоздкие формулы Дена не мешали видеть русскому артисту гораздо больше, чем видел пунктуальный ученик Бернгарда Клейна.
В редкие минуты отдыха Глинка ходил в королевский театр, чтобы угоститься «Волшебным стрелком». А угостившись, уходил из театра голодный. Форма этой оперы, в которой пение и музыка чередовались с драматическим диалогом, представлялась отжившим памятником для сочинителя. Да и фантастический сюжет оперы Вебера, хотя бы и сотканной из народных напевов, теперь еще больше поражал своей наивностью.
Национальный сюжет – это прежде всего героическая жизнь народа, его мужество, его подвиги, его борьба, его история, его слава… Так и не иначе суждено родиться русской опере, которую замышляет путешествующий музыкант.
Глинка встретил на чужбине новый, 1834 год. Прошло еще несколько месяцев.
В теплый апрельский день, когда Глинка вернулся домой, его встретила Наташа с заплаканными глазами.
– Батюшка скончался… Едем домой!
Глава третьяНеподалеку от Новоспасской церкви выросла свежая могила. Сюда часто приходит вернувшийся с чужбины молодой хозяин. Ему давно бы пора вступить в права наследства, но все еще медлит Михаил Иванович.
Он никогда не вмешивается в распоряжения Евгении Андреевны. Никогда не бывает в конторе. Только к вечеру, когда она возвращается после хлопотливого дня, сын встречает ее с нетерпением. В комнате Евгении Андреевны теплятся перед иконами лампады. Перекочевали сюда даже бабушкины часы, у подножия которых бессменно стоят бронзовые львы.
Перед Евгенией Андреевной лежат конторские счеты, стоит на столе чернильный прибор и толкутся приказчики да старосты. Так и кажется, что войдет сюда покойная бабушка Фекла Александровна да постучит костылем:
– Нешто барское это дело – на косточках перебирать!
Но на Евгении Андреевне весь дом, все имение, вся семья. Некогда ей сидеть сложа руки. А как только уйдут люди, начинается у матери с сыном долгий, задушевный разговор.
– До последнего дня запрещал папенька писать тебе о своем нездоровье, как же я могла приказ его нарушить? А сама давно вижу: так тяжело да устало дышит, словно прошел свой путь. «Как я, говорит, жил? О чем хлопотал? Одну сенатскую кляузу тебе оставляю – вот и вся память». А в марте ему и совсем плохо стало. Март нынешний лютый вышел. За окном вьюги ходят, а к ночи и совсем заморозит. Только в папенькином кабинете цветение. Поглядит он на любимые свои тюльпаны и опять к думам вернется. «Который, говорит, год наше дело в сенате ходит, а никакого движения ему нет. А я правды захотел…» – «И, полно тебе, отвечаю, как в сенате правду искать? Коли там высшие чины заседают, разве правду у них дешево купишь?» Улыбнулся покойник папенька и опять замолчал. Все дольше и дольше молчать стал. Смерть, значит, уж в дом вошла. А перед самой кончиной тихо этак мне сказал: «Неужто, Евгеньюшка, из нашего дома вылетел орел?» Я думала – бредит, а он видит, что я его не понимаю, и кажет мне на твои ноты. Тогда и я уразумела: о тебе отец неотступно думал.
Глинка слушает, и на глазах у него выступают слезы. Если бы он только знал правду о болезни отца! И горестно ему, что мать так строго выполнила отцовский наказ. Но ни единым словом не упрекнет ее любящий сын.
День за днем рассказывала Евгения Андреевна, как пела Наташа романсы по нотам, приходившим из Петербурга, как часами рассматривал Иван Николаевич итальянскую тетрадь. Расскажет, а потом зорко глянет на любимца.
– Ну, теперь ты сказывай: вполне ли усовершенствовался в чужих краях?
– А помните, маменька, я вам говорил, что ни французом, ни итальянцем, ни немцем не стану? И не стал! Не хочу петь с чужого голоса. Мало ли и так у нас ворон, что щеголяют в павлиньих перьях.
– Что-то мудреные загадки загадываешь.
– Ничуть.
И долго рассказывает матери, какова должна быть музыка на Руси, чтобы была русской не только по имени.
Евгения Андреевна слушает сыновние речи, а потом спросит будто невзначай:
– А скоро ли от нас отъедешь? Папенька тревожить тебя запрещал, а я и подавно помехой не буду. Такие, как ты, людям больше, чем матери, нужны.
Но Глинка все затягивал и затягивал свое пребывание в Новоспасском. Против материнского великодушия встала горячая сыновняя любовь. Никто не мог так поддержать в эти горестные месяцы Евгению Андреевну, как старший сын.
В мае Глинке исполнилось тридцать лет.
За домом все так же стлался ближний луг, на котором когда-то ставили в честь новорожденного праздничные столы. Тут расцветали в честь Михаила Ивановича песни.
Теперь из-за траура безлюден луг. Ни один голос не нарушает вечерней тишины. Только и ходит по лугу сам Михаил Иванович. Но не ухватится умудренный жизнью человек за призрачный песенный терем, не будет ловить жар-птицу. Шутка сказать – новорожденному тридцать лет!
Умолкли последние птицы. С Десны поднялся туман. Из мглы выступают крайние избы села Новоспасского, крытые соломой. Подойдет молодой хозяин поближе к селу – у черных изб стоят мужики в домотканных, латанных и перелатанных зипунах. Где-то за селом льется девичья песня да отчетливо поскрипывают самодельные лапоточки певуний.
Нечего сказать, хороша картина, если бы показать ее, к примеру, в опере! Но, может быть, украсит это убожество какой-нибудь Иван-царевич, выйдя из-за разрушенного овина? Может, прикатит какой-нибудь боярин или просто дворянин? Ни о чем подобном не думает, однако, одинокий человек, медленно бродящий по лугу. Видится ему, что предстанет на оперной сцене именно такая избяная Русь. И герой выйдет на сцену не из царских палат, не из барских усадеб, а из тех самых изб, которые стоят и в Новоспасском и по всей Руси. В этих избах создавалась история России; здесь сложился русский характер; здесь родилось великое искусство. Отсюда и выйдет на оперную сцену истинный герой.
Нашел же героя новоспасский чудак! А еще по заграницам ездил! Даже ельнинские барышни, которые, кроме букваря, ничего не читали, и те давным-давно прочли «Юрия Милославского». Брать бы пример с того боярина и некоторым пентюхам, хотя бы и новоспасскому медведю, что, вернувшись из заграничных стран, ни к кому из соседей не поехал с визитом.
Михаил Глинка действительно никуда не ездил. Если не беседовал с матушкой, то сидел и разбирал отцовскую библиотеку. Когда-то целое волшебное царство хоронилось в старом шкафу. Теперь не уместишь книг во всей проходной. В детские годы мерещилось, что раскроются двери шкафа и понесет каждая книжка свое наставление людям. Вот и теперь стоят книги в шкафах бок о бок. Но какую яростную борьбу ведут они между собой! «Борис Годунов» Пушкина был живым воспоминанием о встречах с ее автором. Навсегда останутся в памяти у музыканта былые разговоры о судьбах народных, о предназначении художника. Романы Загоскина как будто тоже рассказывали о знаменательных событиях народной истории. Но как?! Глинка ваялся за «Рославлева». Нестерпимо было читать эту книгу о 1812 годе в Новоспасском, где на погосте было столько могил народных воинов. Уж не старого ли Егора Векшина или Акима выдает писатель за разбойников? Описывает господин Загоскин партизанский отряд Фигнера и нашептывает читателю: ох, как жестоки эти русские мужики! Сегодня – партизан, завтра – станет бунтовать против государя и законного владетеля – дворянина…
Глинка с трудом дочитал «Рославлева» и взялся за следующую книгу. «Вечера на хуторе»… Гоголь. Тот самый Гоголь, о котором он слыхал еще в Милане. О Гоголе с восторгом писали из Москвы Соболевскому. Каков же он, этот Гоголь, имя которого уже перенеслось через границы России?
Глинка читал повести и был захвачен с первой строки. Автор владел волшебной прелестью народной речи, слово будто просилось в напев, как в песне. Персонажи, выведенные писателем, отражали многоголосую народную жизнь. Вот где нашел сочинитель красоту и поэзию.
Но почему же так грустно кончаются порой эти повести, светящиеся и весельем, и лукавой хитрецой, и полнокровной натурой? Даже лихой гопак вдруг неузнаваемо меняется под пером сочинителя и звучит со щемящей грустью. Скорбной нотой кончается повесть о молодости и любви парубка к дивчине. Всегда и всюду тяготеют над народом вражьи силы, и пока существуют они, не будет счастья никому, даже влюбленным, где бы они ни жили – в русской избе или в украинской хате.
Да, многое изменилось в книжных шкафах, что стоят в Новоспасском доме. Живут здесь новые книги бок о бок, но ко всем враждуют. Словесность, ведомая Пушкиным, утверждает: все от народа и все для народа, искусство в частности. Загоскины малюют нехитрые картины, для того чтобы доказать, что все исходит от царя, все благо в царе и в помещиках. Чем больше размышлял Михаил Глинка, тем больше утверждался в своем намерении: из мужицкой избы выйдет герой его будущей оперы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.