Текст книги "Нексус"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
– Но я была вынуждена держать язык за зубами, – добавила она.
Продолжая свои душеспасительные речи, она изредка умолкала, давая мне возможность выплеснуть мое горе. В конце она заверила, что Мона меня любит.
– Любит, любит, и даже очень.
Я хотел было ей возразить, но тут снова отворилась дверь, и появилась вторая сестра. Эта была одета получше и выглядела более привлекательно. Она подошла к нам и, сказав несколько ласковых слов, села по другую сторону от меня. Теперь обе сестрицы держали мои руки в своих. Вот, наверное, была картинка!
И что они обо мне так пекутся! Неужели не понятно, что я готов вышибить себе мозги? А они знай себе твердят, что все к лучшему. Терпение, терпение! В конце концов все уладится. Дескать, это было неминуемо. Почему? Потому что я такой хороший человек. Бог послал мне испытание, вот и все.
– У нас часто возникало желание спуститься тебя утешить, – сказала первая, – но мы не решались: не хотелось показаться назойливыми. Мы знали, как ты страдаешь. Слышим, бывало, как ты ходишь по комнате: туда-сюда, туда-сюда, – аж сердце разрывается. Но чем тут поможешь?
Это уже перебор – не выношу, когда меня жалеют. Я встал и закурил сигарету. Тут карга извинилась и поскакала к себе наверх.
– Она сейчас вернется, – сказала другая и стала рассказывать об их жизни в Голландии. Что-то в ее словах, а может, и в самой манере рассказывать жутко меня рассмешило. Она в восторге захлопала в ладоши.
– Вот видишь, знать, не так уж все плохо, раз ты еще способен смеяться.
Тут меня и вовсе разобрало. И невозможно было понять, то ли я смеюсь, то ли плачу. Но остановиться я не мог.
– Ну будет, будет, – увещевала голландка, прижимая меня к себе. – Дай сюда свою головушку, положи мне на плечо. Вот так. До чего ж у него хрупкое сердечко, батюшки!
Как это ни нелепо, а приятно было выплакаться у нее на плече. Стиснутый в ее материнских объятиях, я даже ощутил легкое сексуальное волнение.
Вскоре вернулась вторая сестра. В руках у нее был поднос с графином, тремя рюмками и горкой печенья.
– На-ка, выпей, сразу полегчает, – сказала она, наливая мне какого-то зелья, настоянного на шнапсе.
Мы звонко чокнулись, словно отмечали какое-то радостное событие, и дружно выпили. Настойка – чистый огонь!
– Еще по одной? – предложила другая и наполнила рюмки. – Как, хорошо пошло? Обжигает? Ну ничего, зато это тебя подбодрит.
Мы почти без передышки приняли еще по две или три рюмки. И каждая сопровождалась вопросом: «Ну как, полегчало?»
Полегчало, не полегчало – этого я уже не понимал. Все нутро у меня горело огнем. А там и комната завертелась.
– Давай-ка приляг, – скомандовали сестры и, подхватив меня под руки, уложили на постель.
Я вытянулся во весь рост, беспомощный, как младенец. Они стянули с меня пальто, потом рубашку, потом штаны с башмаками. Я не оказал ни малейшего сопротивления. Затем меня перевернули на бок и укутали одеялом.
– Ну вот, теперь баиньки, – проворковали они, – мы еще зайдем. А пока ты спишь, приготовим тебе обед.
Я закрыл глаза. Комната завертелась еще быстрее.
– Мы о тебе позаботимся, – пропела одна.
– Ты у нас быстро поправишься, – подхватила другая.
И они на цыпочках вышли из комнаты.
Проснулся я ни свет ни заря. Под колокольный звон, мелькнуло в голове. (Именно эти слова произнесла моя мать, когда пыталась вспомнить, в котором часу я родился.) Я встал и снова перечитал записку. Сейчас они, наверное, уже далеко в открытом море. Жутко хотелось есть. Я увидел на полу кусок творожника и тут же его заглотил. Пить хотелось даже больше, чем есть. Я выпил один за другим несколько стаканов воды. Голова слегка побаливала, и я снова заполз в постель. Но сон как рукой сняло. Ближе к рассвету я встал, оделся и двинулся из дому. Всяко лучше пройтись, чем лежать пластом и изводить себя мрачными думами. Буду ходить, ходить и ходить, пока не свалюсь, решил я.
Однако и это не сработало. Полон ли ты сил, падаешь ли от усталости, процесс мышления от этого не прекращается. Сколько ни кружи – все тот же замкнутый круг, все то же возвращение к мертвой точке – в это неприемлемое «сейчас».
Не помню, как я провел остаток дня. Помню только ощущение постоянно усиливающейся боли в сердце. Ничто не могло ее унять. Это не было что-то внутри меня – это был я сам. Я сам был этой болью. Ходяче-говорящей болью. Дотащиться бы только до бойни, и если бы меня забили там, как быка, это поистине было бы актом милосердия. Одним ударом – промеж глаз. Раз! – и готово. Так и только так можно было убить боль.
В понедельник утром я, как положено, явился на службу. Тони еще не было, и мне пришлось прождать его целый час. Когда же он наконец объявился, то при виде меня сразу спросил:
– Что-то случилось?
Я вкратце ему рассказал. Добрая душа, он моментально сориентировался:
– Пойдем выпьем. Тут пока ничего срочного. Ни самого, ни его щелкоперов сегодня не будет, так что беспокоиться не о чем.
Мы выпили по паре стаканов, а потом и пообедали. После знатного обеда – знатная сигара. Ни слова упрека в адрес Моны.
И только на обратном пути в канцелярию он позволил себе одно безобидное замечание:
– Нет, Генри, тут я пас. У меня и у самого масса проблем, но они совершенно иного рода.
В кабинете он еще раз очертил круг моих обязанностей.
– Завтра представлю тебя ребятам, – сказал он (читай: когда ты перестанешь киснуть) и добавил, что я легко найду с ними общий язык.
Так прошел день, за ним другой.
Я познакомился с остальными служащими канцелярии. Вечные мальчики на побегушках, готовые годами ходить на полусогнутых ради заветной пенсии, маячащей на том конце радуги. Почти все они родом из Бруклина, все довольно заурядные типы, все говорят с кондовым бруклинским акцентом. Но все жаждут послужить на благо обществу.
Среди них был один парень, бухгалтер, к которому я как-то сразу привязался. Звали его Пэдди Махани. Он был из ирландских католиков, довольно прижимист, как это у них принято, сварлив, неуживчив и большой любитель поспорить – все, чего я в людях терпеть не могу, но поскольку я был родом из Четырнадцатого округа – а он родился и вырос в соседнем Гринпойнте, – то мы с ним отлично поладили. Стоило Тони с уполномоченным отлучиться, как Пэдди подлетал к моему столу, готовый трепать языком до конца рабочего дня.
В среду утром я обнаружил на своем столе радиограмму. «До высадки на берег нужны пятьдесят долларов. Пожалуйста, срочно вышли телеграфом».
Когда пришел Тони, я показал ему это послание.
– И что ты намерен делать? – спросил он.
– Знал бы – не спрашивал, – ответил я.
– Ты же не собираешься посылать им деньги – после того, как они с тобой обошлись?
Я посмотрел на него обреченно:
– Боюсь, придется.
– Не будь чурбаном! Сами заварили кашу, пусть сами и расхлебывают.
Я рассчитывал, что он предложит мне выплатить аванс вперед, ан нет. Приуныв, я вернулся к работе. Но мысль о том, где и как собрать необходимую сумму, не давала покоя. Тони был моей единственной надеждой. Но я постеснялся обременять его лишними просьбами. Сколько можно – он и так уже сделал для меня больше, чем я заслуживаю.
После ланча, который Тони обычно делил со своими политическими соратниками в одном из баров неподалеку от Виллиджа, он влетел в кабинет, попыхивая гигантской сигарой и распространяя вокруг себя довольно ощутимый запах спиртного. На лице его играла широкая улыбка – точь-в-точь как в школе, когда он замышлял очередную шалость.
– Как работается? – спросил он. – Осваиваешься понемногу? А здесь не так уж плохо, правда?
Он швырнул шляпу через плечо, погрузился в свое вертящееся кресло и закинул ноги на стол. С наслаждением затянувшись сигарой и слегка развернувшись в мою сторону, он произнес:
– Пожалуй, Генри, я мало что смыслю в женщинах. Я ведь закоренелый холостяк. Ты – другое дело. Тебя, похоже, совсем не пугают лишние сложности. Честно говоря, когда ты сегодня утром сказал, что намерен выслать деньги, я подумал: вот дурак! Сейчас я уже так не думаю. Тебе нужна помощь, и, как я понимаю, кроме меня, помочь тебе некому. Если не возражаешь, я готов ссудить сколько нужно – из своих. Аванс я выплатить не могу – ты ведь здесь без году неделя… К тому же это вызовет массу ненужных вопросов. – Он залез в карман и вытащил пачку купюр. – Если хочешь, можешь отдавать по пятерке в неделю. Но не позволяй им больше себя доить. Будь жестче!
Мы перекинулись еще парой слов, и Тони собрался уходить.
– Пожалуй, мне пора. На сегодня у меня все. Если что – звони.
– Куда?
– Спроси у Пэдди, он скажет.
День ото дня боль становилась все менее ощутимой. Тони заваливал меня работой – намеренно, надо полагать. Также он не преминул познакомить меня с главным садовником. Впоследствии мне-де предстоит написать брошюрку о деревьях, кустарниках и прочих растениях, выращиваемых в парке. Вот садовник меня и просветит.
Каждый день я ждал очередной телеграммы, понимая, что на письмо рассчитывать преждевременно. Мне так надоело каждый вечер возвращаться на место катастрофы, да еще сидя по уши в долгах, что я надумал-таки напроситься пожить к своим. Они охотно согласились меня принять, хотя поведение Моны их озадачивало. Я, разумеется, объяснил, что так было задумано, что я подъеду позднее, ну и тому подобное. Они всё прекрасно поняли, но проявили максимум деликатности, избавив меня от лишних унижений.
Так я вернулся к родным пенатам. На Улицу Ранних Печалей. К тому самому столу, писать за которым я должен был в детстве. (Но я так ни разу за него и не сел.) Все мои пожитки поместились в один чемодан. Я не захватил с собой ни одной книжки.
Мне понадобилось еще несколько баксов, чтобы телеграфировать Моне о перемене местожительства и предупредить, чтобы и письма, и телеграммы она посылала исключительно на работу.
Как Тони и предрекал, второй телеграммы долго ждать не пришлось. Теперь этим красавицам понадобились деньги на еду и жилье. Работы пока не предвидится. А следом подоспело и письмо – совсем коротенькое, – в котором говорилось, что они очень счастливы, что Париж – просто чудо и что я должен изыскать возможность как можно скорее к ним присоединиться. При этом ни слова о том, на что они живут.
– Ну как они там, хорошо устроились? – спросил однажды Тони. – Очередной субсидии не требуют?
Я не стал говорить ему о второй телеграмме. На этот раз мне пришлось клянчить у собственного дяди, который играл на бирже.
– Бывает, мне и самому порой хочется махнуть в Париж, – признался Тони. – А что, мы с тобой могли бы там отлично кутнуть.
Помимо обычной канцелярщины, мне приходилось выполнять множество разных случайных поручений. К числу таких поручений относились, в частности, речи, которые уполномоченный должен был готовить по случаю того или иного события, но у него самого никогда не хватало на это времени. Писать для него эти речи входило в обязанности Тони. Выложившись на все сто, Тони передавал мне текст для последующей шлифовки.
Такое занудство – все эти речи. Гораздо предпочтительнее были для меня беседы с садовником. Я уже начал делать наброски для своей «арбороведческой» брошюры, как я ее окрестил.
Спустя какое-то время работы заметно поубавилось. Тони иногда и вовсе не показывался на службе. А в отсутствие уполномоченного работать прекращали все. Предоставленные самим себе – а нас всего-то и было человек семь, – мы развлекались кто как мог: играли в карты, несли всякую ахинею, пели песни, травили грязные байки, а иногда даже играли в прятки. Для меня эти передышки были куда большим бедствием, чем ишачить без продыха. Не считая Пэдди Махани, ни с кем из ребят невозможно было вести нормальный интеллектуальный разговор. Только с Пэдди я мог позволить себе такое наслаждение. Не то чтобы мы особенно умничали. В основном это были воспоминания о Четырнадцатом округе, куда Пэдди наведывался покатать шары с ребятней, перекинуться в картишки или выпить. Моджер, Тен-Эйк, Консельи, Дево, Гумбольдт… Перечисляя все эти улицы, мы вживались в них и будто снова играли в наши детские игры – на солнцепеке, в сырых подвалах, при тусклом свете газовых фонарей, в доках на берегу быстрой реки…
Но что больше всего подогревало дружеские чувства Пэдди и его привязанность ко мне, так это мой дар борзописца. Когда я сидел за машинкой, даже если просто перепечатывал дежурное письмо, он мог стоять в дверях и пялиться на меня, как на чудо.
– Чё делаешь? – спрашивал он, улучив момент. – Нашлепал чего? – В смысле, очередной рассказ.
А иногда войдет, постоит-постоит, выждет немного и только потом спросит:
– Ты очень занят?
И если я отвечал: «Да нет, а что?» – то он говорил:
– Я тут подумал… Ты не помнишь салун на углу Уайт-авеню и Гранд-стрит?
– Конечно помню. А что?
– Да просто был один парень… вечно там ошивался… тоже писатель, вроде тебя. Он сочинял истории с продолжениями. Но для начала ему надо было как следует надраться.
Реплики эти Пэдди отпускал только для затравки. Просто ему хотелось поговорить.
– Тот мужик, что живет в вашем квартале… как его? Мартин, что ли? Ну да, Мартин. Еще вечно хорьков в карманах таскал, помнишь? Ох, как он на них разбогател, на хорьках этих! Деньги лопатой греб, пидор чертов. Ходил по самым лучшим отелям Нью-Йорка и выводил крыс. Каков гусь, а? Я этих тварей до смерти боюсь… они ведь и хохоряшки тебе откусить могут… понимаешь, о чем я? Он был настоящий колдун, точно тебе говорю. А какой мастак выпить! Помню, зальет зенки, идет по улице – такие кренделя выделывает! – а из карманов эти его чертовы хорьки торчат: глазками зырк-зырк… Говоришь, он теперь вообще к этой отраве не прикладывается? В жизни не поверю! А вот денег он пропил – будь здоров! Как последний дурак – в том самом салуне, о котором я тебе говорил.
С хорьков он мог в два счета переключиться на отца Фланегана или, может, Коллегана – не помню. Был такой священник, который каждую субботу напивался вдрабадан. А если уж он примет, то держись от него подальше. Ни одного мальчика не пропустит. У него весь церковный хор на карачках стоял. Да с его внешностью и обаянием он и любую женщину охмурить мог – при желании.
– Я и сам до усеру боялся на исповедь ходить, – продолжал Пэдди. – Ага, он знал все грехи наперечет, выпердок этот. – Пэдди даже перекрестился. – Все из тебя вытянет… даже сколько раз на неделе ты дрочил. Самое противное, что он каким-то образом исхитрялся набздеть тебе прямо в лицо. Зато в трудную минуту первым приходил на помощь. Никогда не отказывал. Да, славные ребята жили в нашем квартале. Некоторые уже сидят, бедолаги херовы…
Прошел месяц, а я получил от Моны только два коротеньких письмишка. Из них я узнал, что живут они на улице Принцесс в маленькой миленькой гостинице, очень чистенькой и очень дешевенькой. «Отель Принцесс» называется. Видел бы я, какая это прелесть, – мне бы точно понравилось! Между тем они успели познакомиться с несколькими американцами, большинство из них художники и совершенно нищие. А в ближайшем будущем рассчитывают выехать из Парижа и повидать провинцию. Стася рвется посетить Миди. То есть юг Франции с его виноградниками, оливковыми рощами, боем быков и прочими чудесами. Ах да, есть еще один чокнутый австрияк, он писатель и без ума от Стаси. Считает ее гением.
– Как у них дела? – время от времени спрашивали мои домашние.
– Ничего, нормально, – отвечал я.
А однажды я объявил им, что Стася якобы получила возможность посещать занятия в Академии художеств на правах стипендиатки. Так они хоть ненадолго успокоятся.
Я же тем временем обрабатывал садовника. Какое отдохновение находил я в обществе этого человека! Его мир был свободен от людских раздоров и распрей; погода, почва, микробы и гены – вот и все его заботы. В его руках оживало и расцветало все, к чему он ни прикасался. Он пребывал в царстве красоты и гармонии, где правят мир и порядок. Я ему завидовал. Как отрадно все свое время и силы посвящать цветам и деревьям – окупается с лихвой! Ни ревности, ни соперничества, ни подножек с подсиживанием, ни лжи, ни интриг. Анютины глазки получали такой же уход, как и рододендроны; сирени перепадало не больше, чем розе. Одни растения были слабыми от природы, другие пышно разрастались в любых условиях. Меня завораживало все: его замечания о состоянии почвы, о разных видах удобрений, об искусстве прививки. Выбор тем был поистине неисчерпаем. Роль насекомого, например, или чудо опыления, трудовой подвиг червя, польза и вред воды, переменная продолжительность роста, шутки природы, характер сорняков и прочих вредителей, борьба за выживание, нашествия саранчи и кузнечиков, божественное служение пчел…
Какой контраст между царством этого человека и средой обитания Тони! Цветы versus[29]29
Против (лат.).
[Закрыть] политиков; красота versus лжи и коварства. Бедный Тони, а ведь он так старался не запачкать руки! Вечно задуривал себе башку, теша себя мыслью о том, что быть слугой народа – значит быть благодетелем своей страны. По натуре человек верный, честный, терпимый, справедливый, он испытывал глубокое отвращение к тактике, используемой в политических играх его друзьями-соратниками. Вот будет он сенатором, губернатором или кем там он мечтал стать, тогда все пойдет по-другому. Он так искренне в это верил, что мне было уже не до смеха. Но продвижение давалось нелегко. Хотя сам Тони не делал ничего такого, что могло бы пробудить в нем угрызения совести, ему тем не менее приходилось закрывать глаза на дела и делишки, вызывавшие его протест. Кроме того, приходилось тратить сумасшедшие деньги. Однако, несмотря на обилие долгов, он умудрился выкупить дом, в котором жили его родители, и преподнести им его в дар. Вдобавок он обеспечил двум своим младшим братьям возможность учиться в колледже. А однажды признался: «Я бы, Генри, не смог жениться, даже если бы захотел. Жена мне не по карману».
Рассказывая мне в очередной раз о своих злоключениях, он сказал:
– То ли дело, когда я был президентом атлетического клуба! Помнишь? Лучшая пора моей жизни. И никакой политики! А помнишь, как я пробежал марафон и в результате попал в госпиталь? Вот когда был мой звездный час! – Он с тоской окинул взглядом свои телеса и похлопал себя по брюшку. – Это все от вечных застолий – просиживаю с ребятами ночи напролет. Думаешь, почему я каждый день опаздываю? Я ведь никогда раньше трех-четырех утра не ложусь. Да еще это вечное похмелье. Черт подери, Генри, знали бы мои, чем и как я зарабатываю себе имя, давно бы от меня отреклись. Вот что значит быть сыном иммигранта. «Макароннику чумазому» постоянно приходится самоутверждаться. Тебе-то хорошо: ты напрочь лишен честолюбия. Все, что тебе нужно от жизни, это быть писателем, верно? А чтобы стать писателем, согласись, вовсе не обязательно переходить вброд реку дерьма.
Генри, милый ты мой! Временами мне все это кажется совершенно безнадежным. Ну, стану я когда-нибудь президентом – и что? Думаешь, я и впрямь смогу что-то изменить? Если честно, я и сам-то в это не верю. Ты даже не можешь себе представить, насколько тяжела эта ноша. Хочешь не хочешь, а с президента спрос особый – он в долгу перед каждым. Даже Линкольн. А что я? Простой сицилийский парень, который, даст бог, может, когда и пролезет в Конгресс. Но мечты у меня все же имеются. Мечты! Единственная роскошь, которую можно себе позволить на этом поприще.
А вот атлетический клуб – это да! Меня же тогда на руках готовы были носить. Я был лучом света в нашем квартале. Сын башмачника, выбившийся в люди. Когда я всходил на трибуну, чтобы держать речь, мне начинали рукоплескать, прежде чем я успевал раскрыть рот.
Он прервался, чтобы зажечь потухшую сигару. Но после первой же затяжки отбросил ее, сморщившись в гримасе отвращения.
– Теперь все иначе. Теперь я часть этой самой машины. Хожу в подпевалах. Выжидаю подходящий момент и с каждым днем увязаю все глубже. Мужик! Тебе бы мои проблемы – давно бы уж поседел. Знал бы ты, как трудно не растерять остатки личности в этом море соблазнов. Чуть оступился – и хана. В жизни не отмоешься. Каждый старается раздобыть компромат на своего собрата. Только это, пожалуй, и держит их вместе. Мразь, мелкие пакостники – все поголовно. Хорошо все-таки, что я так и не стал судьей, а то ведь, если бы мне пришлось выносить приговор этим долбоебам, намотал бы им на полную катушку. Никого бы не пощадил. У меня в голове не укладывается, каким образом страна может процветать на интригах и коррупции. Должно быть, эту нашу благословенную республику и впрямь охраняют высшие силы… – Тут он осекся и, помолчав, добавил: – Ну да бог с ним. Просто мне надо было спустить пары. Зато, может, хоть теперь до тебя дойдет, что я не так уж «хорошо сижу».
С этими словами он привстал и потянулся за шляпой.
– Кстати, как у тебя с финансами? Подбросить не надо? Ты не стесняйся, проси, если что. Даже для своей дражайшей половины. Как она, кстати? Все в своем веселом Париже?
В ответ я расплылся в широкой улыбке.
– Счастливчик! Генри, солнышко, да тебе просто повезло, что она там, а не здесь. Можешь хоть вздохнуть свободно. Не бойся, она еще вернется. Может, даже скорее, чем ты думаешь… О, кстати! Как раз собирался тебе сказать… уполномоченный весьма лестно о тебе отзывается. Я, между прочим, тоже. Ну, ладушки, я потопал.
Вечерами после ужина я обычно выходил на прогулку – либо к Китайскому кладбищу, либо в противоположном направлении, по давно исхоженному маршруту, пролегавшему мимо дома Уны Гиффорд. На углу, словно вечный часовой, выстаивал старина Мартин. Он занимал свой пост каждый вечер в любое время года. Жестоко было бы пройти мимо, не обменявшись с ним парой слов – как правило, о вреде пьянства, табака и прочих излишеств.
Иногда я ограничивался прогулкой вокруг дома, не в силах от тоски передвигать ноги. Укладываясь спать, я мог прочитать какой-нибудь кусок из Библии. Других книг в доме не было. А что – отличное чтение на сон грядущий. Только евреи могли написать такую книгу. Гою она не по зубам, он теряется во всей этой генеалогической тягомотине вкупе с кровосмесительством, увечьями, магическими числами, брато– и отцеубийствами, моровыми язвами, нагромождением еды, жен, битв, измен, видений, пророчеств… Никакой последовательности! Разобраться в ней под силу разве что ученому богослову. Что-то здесь не сходится. Библия – это Ветхий Завет плюс апокрифы. А Новый Завет – книга с секретом, «только для христиан».
Собственно, это я к тому, что меня зацепила Книга Иова. «…Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь». Очень понравился мне этот стих – в нем отзывались вся моя горечь, моя боль. Особенно понравилось замыкающее – «Скажи, если знаешь». Никому не дано такого рода знание. Не удовольствовался Иегова тем, что наслал на Иова проказу и прочие бедствия, надо было еще и загадки загадывать. Часто, покорпев-посопев над Книгами Царств, Судей, Чисел и другими главами со снотворным эффектом, повествующими о космогонии, обрезании и стенаниях проклятых, я возвращался к Иову и черпал утешение в том, что не вхожу в число избранных. В конце, если помните, Иов получает вдвое больше того, что имел прежде. Мои же страдания чересчур ничтожны – их не наберется и на ночной горшок.
В один из тех дней, кажется, где-то после полудня пришла весть о том, что Линдберг благополучно преодолел Атлантику. Лавины людей хлынули на улицу, заполняя газоны и лужайки, все кричали, смеялись, свистели и поздравляли друг друга. Вся страна была охвачена истерическим ликованием. Это был гомерический подвиг – подвиг, достойный героев «Илиады» и «Одиссеи», и понадобились миллионы лет, чтобы его смог совершить простой смертный.
Сам я не слишком горел энтузиазмом. Мой энтузиазм слегка отсырел из-за письма, пришедшего утром того же дня, где Мона, так сказать, доводила до моего сведения, что она едет в Вену «кое с кем из компаньонов». Что касается драгоценной Стаси, то она сейчас, оказывается, где-то в Северной Африке – сбежала с тем чокнутым австрияком, который считает ее дивным созданием. По тону послания можно было догадаться, что в Вену Мона помчала, чтобы кому-то досадить. И разумеется, никаких объяснений относительно того, как ей удаются подобные чудеса. Покорение Линдбергом воздушного пространства представлялось мне явлением гораздо менее загадочным, нежели ее путешествие в Вену.
Я дважды перечитал письмо, пытаясь понять, что это за компаньоны. А ларчик просто открывался: зачеркни «ы» в слове «компаньоны», и получится «компаньон». Я ничуть не сомневался, что это был богатый, молодой, красивый, сибаритствующий американец, который состоял при ней в качестве эскорта. Но больше меня разозлило то, что она не удосужилась указать адрес в Вене, по которому я мог бы ей писать. Мне снова придется ждать. Ждать и грызть удила.
Блистательная победа Линдберга над стихией только оттенила и усугубила мое отвратительное чувство разочарования и безысходности. Сиди тут взаперти в душном кабинете, выполняй всякие дурацкие поручения, не имея даже карманных денег, получай скупые отписки на свои длинные душераздирающие послания, а она – она будет флиртовать, порхая из города в город, как райская птичка. Какой тогда смысл рваться в Европу? Как я там найду себе работу, если у меня и в родной стране с этим плохо? И зачем тешить себя мыслью, что Мона обрадуется моему приезду?
Чем больше я размышлял о сложившейся ситуации, тем больше впадал в уныние. Около пяти вечера я в состоянии крайнего отчаяния сел за машинку, чтобы набросать план книги, которую давно пообещал себе когда-нибудь написать. Это будет моя Книга Судного дня. А проще – собственная эпитафия.
Я писал второпях, телеграфным стилем, начав с того вечера, когда познакомился с Моной. По какой-то непонятной причине я неожиданно для себя стал в хронологическом порядке и, что характерно, без всяких усилий воспроизводить длинную цепь событий, происходивших в интервале между тем роковым вечером и настоящим моментом. Я гнал страницу за страницей, но с каждой написанной строчкой количество ненаписанных росло в геометрической прогрессии.
Проголодавшись, я сделал перерыв и отправился в Виллидж заморить червячка. По возвращении на работу я снова сел за машинку. Печатая, я плакал и смеялся. Хотя это были всего лишь наброски, мне казалось, что я и в самом деле пишу книгу, уже пишу – так остро я переживал всю свою трагедию от начала до конца, заново – шаг за шагом, день за днем.
Закончил я далеко за полночь. Совершенно выбившись из сил, растянулся на полу и погрузился в сон. Проснулся ни свет ни заря и, по обыкновению, пошел покормиться в Виллидж, затем не спеша вернулся в контору, чтобы вновь на целый день засесть за работу.
Ближе к вечеру я перечитал все, что накропал за ночь. Осталось лишь сделать кое-какие вставки. И как только я умудрился с такой точностью запомнить всю эту уйму деталей? А если моим телеграфным записям суждено рано или поздно разрастись в книгу, то, может, вообще потребуется несколько томов, чтобы, отдавая должное предмету, выложиться на все сто? Меня ошеломила сама мысль о непомерных масштабах предстоящей работы. Да у меня в жизни не хватит смелости замахнуться на такой титанический труд!
Размышляя таким образом, я вдруг ужаснулся от внезапно осенившей меня мысли. Это конец – конец нашей любви. А чем еще можно объяснить то, что я затеял? Однако такой расклад меня не устраивал. Я старался себя убедить, что моя истинная цель – просто рассказать историю моих бедствий. «Просто»! А как можно писать о собственных страданиях, если ты еще не перестрадал? Но Абеляр-то ведь смог. В голову полезли сентиментальные мысли. А напишу-ка я эту книгу для нее – ей! – и, читая ее, она будет что-то понимать, у нее раскроются глаза, и она поможет мне похоронить прошлое, мы начнем новую жизнь, совместную жизнь – в полном и истинном духовном единении.
До чего же я наивен! Как будто женское сердце, однажды закрывшись, способно распахнуться вновь!
Я душил в себе эти внутренние голоса, эти тайные наветы, которые мог нашептать только дьявол. Я как никогда жаждал ее любви, как никогда ощущал отчаяние безысходности. И на волне этого отчаяния всплыло воспоминание о той ночи, когда несколько лет назад, сидя за кухонным столом (жена спала в комнате наверху), я в порыве суицидального отчаяния изливал ей душу. То письмо ведь подействовало. Тогда ведь я до нее достучался. Почему бы в таком случае не предположить, что книга может произвести еще более мощный эффект? Тем более книга, в которой пульсирует оголенное сердце? Я вспомнил письмо, которое один из гамсуновских персонажей написал своей Виктории, то самое письмо, что он писал «под зорким оком Бога, стоявшего за плечом». Я вспомнил письма, которыми обменивались Абеляр и Элоиза и которые так и не выцвели от времени. О, сила письменного слова!
Вечером того же дня, пока родители просматривали газеты, я написал ей письмо, которое могло бы тронуть сердце самого жестокого стервеца. (Писал я его за тем самым низеньким столиком, что был подарен мне в детстве.) Я сообщил ей о плане книги и о том, что набросал его на одном дыхании, в один присест. Сообщил, что эта книга – для нее, что эта книга – она сама. Сообщил, что буду ждать ее, даже если ждать придется тысячу лет.
Письмо получилось колоссальное, но, когда я его закончил, выяснилось, что я не могу его отправить, потому что она забыла сообщить свой адрес. Меня охватила ярость. Мона словно вырвала мой язык. Как она могла так по-хамски со мной обойтись! Где бы она ни порхала, кто бы ее ни обнимал, неужели до нее не доходило, что я рвусь к ней всем своим существом! Какие бы проклятия я на нее ни обрушивал, мое сердце кричало: «Я люблю, я люблю, я люблю…»
Заползая в постель, я все твердил эту идиотскую фразу и стонал. Стонал, как раненый гренадер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.