Текст книги "Нексус"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Но тем не менее… В этом бесконечном потоке проходивших через мои руки людей – голых, бесправных, обобранных до нитки, которые «служили», приплясывали и рыдали передо мной, словно в последнем заходе перед отправкой на живодерню, – попадался иной раз настоящий бриллиант – обычно из каких-нибудь дальних краев: турок какой-нибудь или, может быть, перс. Так появился у нас однажды некий Али, или как там его, – в общем, один магометанин, постигший где-то в песках и барханах божественное искусство каллиграфии; познакомившись со мной и почуяв во мне человека с очень вместительными ушами, он пишет мне письмо, и не просто письмо, а письмище – на тридцати двух страницах, причем без единой ошибки, без единой пропущенной запятой и даже точки с запятой, – в котором объясняет (будто мне это так важно!), что чудеса Иисуса – а все они были подвергнуты им тщательному анализу – это вовсе не чудеса, что все они, даже Воскресение, совершались и до Христа – людьми, чьи имена остались неизвестными, людьми, постигшими законы природы, законы, о которых, по его твердому убеждению, наши ученые ничего не знают, но это вечные законы, и их действие может быть в любой момент продемонстрировано на примере так называемых «чудес» – надо только, чтобы появился подходящий человек… и он, Али, владеет их секретом, но мне не следует предавать это огласке, поскольку он, Али, избрал для себя иной путь: он решил стать посыльным и «нести символ рабства», потому что на то есть причины, известные только ему самому и Аллаху, да будет благословенно имя Его, но придет время, и тогда, скажи я только слово… – ну и пошло-поехало.
И как только я выдерживал всех этих богоизбранных бегемотов, как выносил их неутихающий гвалт, притом что меня регулярно вызывали на ковер и требовали объяснить то, объяснить это, как будто я самолично провоцировал столь эксцентричное и неадекватное поведение своих подопечных. Да, где уж тут убедить большого босса (с мозгами карлика), что весь цвет Америки вышел из чресел этих маразматиков, этих монстров, этих безмозглых кретинов, которые на свою беду были одарены необыкновенными способностями вроде умения читать Каббалу задом наперед, перемножать в уме сразу несколько многозначных чисел или обливаться потом, сидя на сугробе. Все мои красивые слова, разумеется, меркли перед тем зловещим фактом, что на днях один темнокожий гаденыш изнасиловал пожилую женщину, доставив ей телеграмму о смерти кого-то из ее близких.
С боссом было трудно. Ему невозможно было ничего объяснить. Самое большее, что мне удалось, это представить на рассмотрение дело Тобачникова, ученого талмудиста, который был, пожалуй, единственной живой копией Христа среди тех, кто когда-либо утюжил тротуары Нью-Йорка, доставляя пасхальные поздравления. И как только у меня язык повернулся сказать ему, сычуге этому: «Тобачников нуждается в помощи. Его мать умирает от рака, отец целыми днями торгует шнурками, брат с сестрой – калеки, днюют и ночуют в синагоге. Ему надо повысить жалованье. Ему надо кушать».
Желая удивить или заинтересовать шефа, я иногда потчевал его разными байками из жизни посыльных, повествуя исключительно в прошедшем времени, словно речь шла о ком-то из тех, кто давно у нас не работает (хотя все они были на месте, и я держал их про запас, упрятав для надежности кого в контору РХ, кого – в FU). Да, скажу я ему, такой-то такой-то был аккомпаниатором Иоанны Гадски и ездил с ней на гастроли в Шварцвальд. А такой-то (это уже о другом) в свое время работал у Пастера в его знаменитом парижском институте. А этот (еще об одном) вернулся в Индию дописывать свою «Всемирную историю» на четырех языках. Ну а этот (парфянская стрела!) был одним из гениальнейших мошенников нашего времени; уйдя от нас, он сколотил на ска́чках солидное состояние, но потом упал в шахту лифта и проломил себе череп.
И что же я слышал в ответ? Неизменное: «Что ж, весьма любопытно. Продолжайте трудиться. Помните, мы должны брать на работу только примерных ребят из приличных семей. И чтобы впредь ни евреев, ни калек, ни бывших каторжников. Мы хотим гордиться нашей армией почтовиков».
– Да, сэр!
– Кстати, извольте очистить штат от всех этих негритосов, которые у нас еще числятся. Мы не хотим, чтобы они перепугали наших клиентов.
– Да, сэр!
И я возвращался на свой «шесток», делал кое-какие перестановки, перекидывал кое-кого из одной конторы в другую, но ни разу не уволил ни единой живой души, будь она даже черна, как туз пик.
Как это я умудрился ни словом не обмолвиться о них в той книге о посыльных! Как мог не рассказать обо всех этих прелестных случаях dementia praecox[40]40
Преждевременного слабоумия; «достарческого маразма» (лат.).
[Закрыть], об этих гениальных бродягах и разбойниках, об этих логиках с бубновыми тузами на спинах, об этих обезображенных боевыми шрамами эпилептиках, ворах, сводниках, шлюхах, попах-расстригах, знатоках Талмуда, Каббалы и священных книг Востока? Романы! Как будто о подобных вещах, о подобных человеческих экземплярах можно написать в романе! А куда я дену сердце, печень, глазной нерв, поджелудочную железу или желчный пузырь? Они ведь не из воздуха, эти мои персонажи, – все они живые люди, все до одного, и к тому же напичканы разными хворями, все едят каждый день, пьют каждый день, мочатся, испражняются, прелюбодействуют, грабят, убивают, лжесвидетельствуют, предают своих собратьев, гонят своих детей на заработки, сестер – на панель, матерей – на паперть, отцов – торговать шнурками и запонками, собирать окурки, старые газеты, таскать медяки из кружки слепца. Откуда в романе место для всей этой бодяги?
Да, приятно было в снежный вечер пройтись пешочком после концерта в Таун-Холле, где давали «Маленькую симфонию». Так все там цивильно, такие сдержанные аплодисменты, такие умные суждения. А теперь вот легкие снежинки, подъезжающие и уносящиеся вдаль такси, огни, искрящиеся, словно битые сосульки, и месье Баррер, улепетывающий со своими оркестрантами через служебный вход, чтобы дать частный концерт в гостиной какого-нибудь богатея на Парк-авеню. Тысячи путей расходятся от концертного зала, и на каждом из них – по трагическому персонажу, безропотно идущему навстречу своей судьбе. Пути эти то и дело пересекаются, а с ними пересекаются и люди – слабые с могущественными, кроткие с деспотичными, имущие с неимущими.
Да, сколько вечеров посвятил я концертам в одном из таких благословенных музыкальных моргов! И ведь каждый раз, выходя на улицу, я думал не о музыке, которую слушал мгновение назад, – я думал о ком-нибудь из моих найденышей, о ком-нибудь из этой обескровленной космококковой команды – об одном из тех, кого я в тот день принял или уволил, и память о котором не могли изгладить ни Гайдн, ни Бах, ни Скарлатти, ни Бетховен, ни Вельзевул, ни Шуберт, ни Паганини, равно как ни струнные, ни духовые, ни медь, ни ударные вкупе со всей музицирующей братией. Я представлял, как он, этот бедолага, выходит из конторы с завернутой в коричневую бумагу униформой посыльного в руках, как он идет к станции надземки у Бруклинского моста, где сядет на поезд до Фреш-Понд-роуд или до Питкин-авеню, а может, до Костюшко-стрит, там спустится, вольется в людской поток, дома наспех перехватит соленый огурец, а чтобы избежать головомойки, почистит картошку, стряхнет с постели вшей и помолится за своего прапрадеда, погибшего от руки пьяного поляка, для которого развевающаяся на ветру борода старика стала анафемой. И еще я представлял, как сам я брожу по той же Питкин-авеню или Костюшко-стрит в поисках чьей-то норы, или, может, конуры, и думаю: какое счастье, что я родился неевреем и так хорошо говорю по-английски. (Это что, еще Бруклин? Где это я?) Иногда с залива доносился запах моллюсков, хотя вполне возможно, что это воняли канализационные стоки. И куда бы я ни заходил в поисках некой заблудшей и проклятой души, пожарные лестницы в тех местах всегда были завешаны постельным бельем и завалены матрасами, с которых, как раненые херувимы, падали паразиты всех мастей: вши, клопы, тараканы-прусаки, тараканы-русаки, а также засохшие шкурки вчерашней салями. Иной раз я мог побаловать себя сочным соленым огурцом или копченой селедкой, завернутой в газету. А какое объедение были эти большие сдобные крендели! У всех женщин там красные руки с посиневшими пальцами – от холода, от стирки, скоблежки, от вечного дрязганья в воде. (Зато у сына – уже гения – пальцы тонкие и длинные, с твердыми подушечками. Скоро он будет играть в Карнеги-Холле.) Ни разу в том задрапированном нееврейском мире, откуда я родом, не попался мне еще ни один гений, ни даже полугений. Да и книжный магазин-то шиш найдешь! Календари – да, этого добра за глаза и за уши: хоть в мясной, хоть в бакалейной лавке. Но ни одного – с репродукциями Гольбейна, Карпаччо, Хиросигэ, Джотто или, на худой конец, Рембрандта. Правда, попадался иногда Уистлер, но исключительно портрет его матери в черном – этакое благообразное создание со сложенными на коленях ручками, верх кротости, смирения и порядочности. Нет, у нас, кондовых христиан, искусством и не пахнет. Зато повсюду стоит аромат мясных лавок – тут тебе и парная свининка, и рубец, и прочая требуха. И конечно, линолеумы, метлы, цветочные горшки. Все от щедрот царства животных и растений плюс спиртное, плюс немецкий творожник, жареные колбаски и кислая капуста. И в каждом квартале по церкви, от которых исходит уныние и тоска, – только лютеране да пресвитериане могут возводить такие архитектурные чудовища из бездны своей стерилизованной веры. А ведь Христос тоже был плотником! И Он тоже построил церковь, но Он построил ее не из бревен и камня.
15
Все и дальше шло как по маслу. Дома царила атмосфера японского любовного гнездышка прежних времен. Когда я выходил на прогулку, меня радовали даже голые деревья; а если заходил в магазин к Ребу, то домой возвращался с кучей новых идей и с кучей рубашек, перчаток, галстуков и носовых платков. При встрече с хозяйкой мне уже не приходилось нервничать по поводу задержки с квартплатой. Теперь у нас все везде было оплачено, и если бы нам понадобился кредит, то от предложений не было бы отбоя. Даже еврейские праздники прошли чудесно, попировали мы на славу: сначала в одном доме, потом в другом. Стояла поздняя осень, но теперь она не оказывала на меня обычного гнетущего воздействия. Для полного счастья не хватало разве что велосипеда.
Я взял еще несколько уроков вождения и мог в любой момент подать на права. А когда их получу, то, следуя настояниям Реба, сразу повезу Мону кататься. Меж тем я познакомился с его квартирантами-негритосами. Славный народ, как он и говорил. После сбора денег мы всегда возвращались домой в пьяном одурении. Один из квартирантов Реба, который работал таможенным инспектором, предложил мне воспользоваться его библиотекой. У него была потрясающая коллекция эротической литературы, которую он собрал, подворовывая в доках по ходу исполнения служебных обязанностей. Я в жизни не видел такого количества грязных книжек, такого количества непристойных фотографий. Мне даже стало интересно, что же в таком случае держат в качестве запретного плода в знаменитой библиотеке Ватикана?
Время от времени мы ходили в театр, по большей части на зарубежных авторов: Георга Кайзера, Эрнста Толлера, Ведекинда, Верфеля, Зудермана, Чехова, Андреева… Приезжали ирландцы, привозили «Юнону и павлина» и «Плуг и звезды» Шона О’Кейси. Вот это драматург! После Ибсена такого еще не было.
В солнечный день я мог посидеть в Форт-Грин-парке и почитать какую-нибудь книжку – «Праздные дни в Патагонии», «Бедро, рубец и щечка» и «О трагическом чувстве жизни» (Унамуно). Если мне позарез надо было послушать пластинку, которой у нас не было, я всегда мог позаимствовать ее либо у Реба, либо у хозяйки. От нечего делать мы с Моной иногда играли в шахматы. Она, конечно, не ахти какой игрок, но ведь и я не гроссмейстер. Куда интереснее, оказывается, было разбирать шахматные партии из учебных пособий – прежде всего, Пола Морфи. А то и просто читать об истории шахмат или о том, какой популярностью пользуются они у исландцев или малайцев.
Даже мысль о предстоящем визите к родителям – на Благодарение – не отравляла существования. Теперь я мог с полным правом сказать им – и это было бы ложью только наполовину, – что получил заказ на книгу. И что мой труд оплачивается. То-то они порадуются! Теперь меня переполняли только добрые мысли. Все хорошее, что произошло со мной за последнее время, выходило на поверхность. У меня появилось желание написать разным людям благодарственные письма и сказать им большое человеческое спасибо за все, что они для меня сделали. А почему нет? Есть и места, которым тоже не мешало бы принести слова благодарности – за те минуты блаженства, что они мне когда-то подарили. Я до того ополоумел, что в один прекрасный день предпринял специальное путешествие в Мэдисон-Сквер-Гарден и, обращаясь к его стенам, мысленно произнес слова благодарности за те чудесные мгновения, что я пережил здесь в прошлом, с восторгом взирая на Буффало Билла с его улюлюкающими индейцами из племени пони; за честь лицезреть силача Джима Лондоса, этого «маленького Геракла», перекинувшего через голову гиганта-поляка; за шестидневные велогонки и другие невероятные чудеса выносливости, свидетелем которых мне посчастливилось быть.
Что удивительного, если, пребывая в таком радужном настроении, весь открытый небу, я, сталкиваясь в дверях с миссис Скольски, которая при каждой встрече вскидывала на меня большие круглые глаза, останавливался с ней поболтать? Я мог простоять с ней и полчаса, а бывало и дольше, забивая ей голову названиями книг, заморских улиц, своими снами, почтовыми голубями, буксирными судами, – я нес все, что приходило в голову, а приходило все и сразу, потому что, наверное, я был счастлив, раскован, беззаботен и абсолютно здоров. Ни разу не позволив себе по отношению к ней ничего лишнего, я все же понимал, да и она тоже, что мне бы надо было ее обнять, поцеловать, приласкать, дать ей почувствовать себя не квартирной хозяйкой, а женщиной. «Да!» – говорила ее грудь. «Да!» – говорил ее мягкий, теплый живот. «Да!» На всё – да. И если бы я сказал: «Подними-ка юбку, покажи, что у тебя под ней!» – ответ был бы тот же. Но у меня хватало соображения не позволять себе подобных глупостей. Я предпочел остаться тем, кем я был: благовоспитанным, болтливым и несколько необычным (для гоя) жильцом. Даже заявись она ко мне в чем мать родила с блюдом Kartoffeleklöse[41]41
Картофельных клецек (нем.).
[Закрыть], щедро политых мясным соусом, я бы все равно к ней не притронулся.
Нет, я был чересчур счастлив, чересчур доволен жизнью, чтобы думать о том, с кем бы лишний раз поебаться. Как я уже сказал, единственное, чего мне недоставало, так это велосипеда. Машина Реба, которой он предлагал мне пользоваться как своей собственной, была мне до лампочки. Лимузин с шофером – это еще куда ни шло. Даже поездка в Европу отошла теперь на второй план. На данный момент мне было не до Европы. Другое дело – поговорить о ней, помечтать, покопаться в ее истории. А так, мне и здесь было хорошо. Я мог в любой момент сесть за стол и нашлепать несколько страниц текста, мог читать любые книги, слушать любую музыку, мог пойти погулять, сходить в театр, выкурить сигару, если угодно, – чего еще желать? Теперь не надо было ругаться из-за Стаси, не надо было ничего вынюхивать и высматривать, не надо было никого ждать, просиживая в одиночестве ночи напролет. Все и правда складывалось как нельзя лучше. Включая наши с Моной отношения. У меня даже затеплилась надежда, что совсем скоро она расскажет мне о своем детстве и я получу пропуск в ту мистическую «нейтральную полосу», что нас разделяет. Но если я мог видеть ее каждый день, видеть, как она возвращается домой с полными сумками, вся раскрасневшаяся, с сияющими глазами, то какое мне дело до того, откуда она идет и чем занималась. Она была счастлива, я был счастлив. Птицы в саду и те были счастливы. Целый день они пели, а когда наступал вечер, показывали на нас клювиками и чирикали друг другу на своем птичьем языке: «Посмотрите, какая счастливая пара! Споем-ка им перед сном!»
Наконец пришел день, когда мне предстояло повезти Мону кататься. По мнению Реба, я получил все необходимые навыки для того, чтобы водить машину без посторонней помощи. Но одно дело сдать на права, а другое – взять на себя ответственность за жизнь собственной жены. Выезжая задним ходом из гаража, я разнервничался, как не знаю кто. Эта чертова колымага была чересчур большая и какая-то неповоротливая – пришлось применить силу. С меня семь потов сошло, прежде чем мы сдвинулись с места. Я поминутно останавливался, чтобы немного прийти в себя, – и, как назло, именно в тех местах, где как раз можно было бы как следует разогнаться! Я старался по возможности выбирать боковые улочки, но они снова выводили нас на главную магистраль. Через двадцать миль меня можно было выжимать, как мокрую тряпку. Я-то рассчитывал доехать до Блу-Пойнта, где мальчишкой провел самые чудесные каникулы в моей жизни, но из этой затеи ничего не вышло. Может, оно и к лучшему, потому что, побывав в тех местах позднее, я испытал сильнейшее разочарование: все там изменилось до неузнаваемости.
Вытянувшись на обочине и глядя на проносившихся мимо идиотов, я поклялся, что никогда больше не сяду за руль. Мона была в восторге.
– Я же говорю, ты для этого не создан, – сказала она.
Я согласился.
– Даже не знаю, что бы мы делали, если бы у нас лопнула шина.
– А действительно, что бы ты сделал? – полюбопытствовала Мона.
– Вышел бы из машины и пошел пешком.
– Это в твоем духе, – констатировала она.
– Только не говори ничего Ребу, ладно? – попросил я. – Он ведь считает, что делает для нас благое дело. Я бы не хотел его огорчать.
– Так мы идем сегодня к ним на обед?
– Разумеется.
– Только давай не засиживаться? – попросила Мона.
– Легко сказать! – отозвался я.
На обратном пути машина забарахлила. К счастью, нас выручил водитель проезжавшего мимо грузовика. Затем я врезался в зад изрядно покалеченной развалюхи, но шофер, похоже, и не вздрогнул. Но вот и гараж – а как загнать эту махину в такие узкие ворота? Я въехал было наполовину, потом передумал и, дав задний ход, чуть не впилился в автофургон. В итоге бросил машину на обочине – хорошо хоть в кювет не загнал.
– Хрен с ней, – буркнул я, – надо будет – сама заедет!
Нам предстояло пройти пешком каких-то один-два квартала. С каждым шагом, отдалявшим меня от этого железного монстра, на душе становилось все легче и легче. Бодро шагая на своих двоих, я благодарил Бога за то, что он наделил меня механическим кретинизмом, а может, и не только механическим. Есть «секущие дрова» и есть «черпающие воду», а есть и чародеи механической эпохи. Я принадлежу к эпохе роликовых коньков и велосипедов. Как хорошо иметь крепкие руки-ноги, легкие стопы и зверский аппетит! На своих двоих я могу запросто дойти до Калифорнии и обратно. А что до путешествий со скоростью семьдесят пять миль в час, то я могу перемещаться и быстрее – в мечтах. Я могу в мгновение ока слетать на Марс и обратно – и никаких проблем с лопнувшими шинами…
У Эссенов мы обедали впервые. Ни миссис Эссен, ни детей Реба мы до этого не видели. Нас уже ждали: стол был накрыт, горели свечи, в камине полыхал огонь, а из кухни доносился восхитительный аромат.
– Давайте выпьем! – с ходу предложил Реб и налил нам по стакану крепкого портвейна. – Ну как? Очень нервничал? – спросил он.
– Ни капельки, – соврал я. – Мы доехали до самого Блу-Пойнта.
– Следующим будет Монток-Пойнт.
В разговор вступила миссис Эссен. Эта добрая душа, как сказал Реб. Только, может, чересчур неземная. Какая-то ходячая мертвая зона. Как будто она вся в прошлом.
Мне бросилось в глаза, что она практически не обращается к мужу. Разве что изредка попеняет ему за грубые манеры или крепкое словцо. С первого взгляда было ясно, что их давно ничто не связывает.
Мона произвела сильное впечатление на молодое поколение. (Еще бы! Таких женщин дети Эссенов в глаза не видели.) Дочь была грузная, некрасивая, к тому же природа наградила ее неимоверно толстыми, похожими на рояльные тумбы, ногами, которые она старательно прятала, садясь на стул. И при этом жутко краснела. Что до парнишки, то он был из молодых да ранний: не в меру болтлив, не в меру смешлив и всегда норовил брякнуть что-нибудь не то. От избытка энергии он вечно лез на рожон или наступал кому-нибудь на любимую мозоль. Ни дать ни взять молодой петушок, а вместо мозгов – резвые кенгуру, так и скачут, так и скачут!
Когда я спросил, ходит ли он в синагогу, этот забияка скорчил кислую мину, зажал пальцами нос и жестом показал, что скорее удавится. Мать поспешила объяснить, что теперь они переключились на «Этическую культуру». Она была приятно удивлена, услышав, что в прошлом я тоже посещал собрания этого общества.
– Давайте лучше выпьем, – предложил Реб, который явно был сыт по горло и «Этической культурой», и «Новым мышлением», и бахаизмом, и прочей дребеденью.
Мы выпили еще по стакану светлого портвейна. Портвейн был неплох, но крепковат.
– После обеда мы вам сыграем, – пообещал Реб, имея в виду себя и сына. («Жуть какая!» – мелькнуло в голове.)
Я поинтересовался, давно ли мальчик занимается музыкой и каковы его успехи.
– До Миши Эльмана ему пока далеко, уж это будьте уверены, – ответил Реб и повернулся к жене: – Скоро мы уже будем кушать?
Миссис Эссен с достоинством поднялась, откинула со лба волосы и молча проследовала на кухню. Почти как сомнамбула.
– Ну ладно, давайте подтягиваться к столу, – сказал Реб, – а то вы ведь, поди, проголодались.
Хозяйкой миссис Эссен и впрямь была отличной, но излишне расточительной. Еды на столе хватило бы, чтобы накормить вдвое больше народу. Вино было паршивое. Редкий еврей знает толк в вине, отметил я про себя. К кофе с десертом подали кюммель и бенедиктин. Мона оживилась. Ликеры она обожала. Миссис Эссен, по моим наблюдениям, пила только воду. Реб же, наоборот, накачивался от души. Пожалуй, он даже слегка перебрал. Говорил заплетающимся языком, много жестикулировал и чуть не падал со стула. Приятно было видеть его таким – по крайней мере, он был самим собой. Миссис Эссен, разумеется, делала вид, что не замечает, в каком состоянии ее муж. Ну а сын был в восторге: ему нравилось, когда папаша валял дурака.
Обстановка, однако, была довольно странная, даже несколько жутковатая. Миссис Эссен упорно пыталась увести разговор в более высокие сферы. Она даже умудрилась приплести Генри Джеймса – вероятно, в качестве приманки для дискуссии, – но это не прошло. Победа осталась за Ребом. Он уже вовсю сыпал ругательствами и обзывал раввина олухом. Нет, лясы точить – это не для него. Его стихия – кулачный бой и растлинг (так он произносил «рестлинг»). Он выложил нам всю подноготную своего кумира Бенни Леонарда и камня на камне не оставил от ненавистного ему Стренглера Льюиса.
Я решил его поддеть и спросил:
– А как вам Рэдкеп Уилсон? – (А Рэдкеп Уилсон когда-то работал у меня ночным посыльным. Глухонемой, если память мне не изменяет.)
Реб только отмахнулся:
– Третий сорт – салага!
– Ага, – поддакнул я, – как Баттлинг Нельсон.
В этот момент вмешалась миссис Эссен и предложила перейти в соседнюю комнату – гостиную.
– Там вам будет удобнее разговаривать, – пояснила она.
В ответ Сид Эссен с размаху саданул кулаком по столу.
– Это еще зачем? – взревел он. – Нам что, здесь плохо? Тебе нужно, чтобы мы сменили тему, вот и все. – Он потянулся к кюммелю. – Сюда! Все! Тяпнем еще по маленькой… дружно! Хорош кюммель, а?
Миссис Эссен с дочерью стали убирать со стола. Они делали это молча, со знанием дела – точь-в-точь как мои мать и сестра, – оставляя на столе только бутылки и стаканы.
Реб пихнул меня локтем в бок и произнес, как ему казалось, доверительным шепотом:
– Как увидит, что мне хорошо, так начинает меня поедом есть. Вот они, женщины!
– Да хватит, пап, – сказал мальчишка, – давай достанем скрипки.
– Так и доставай, кто тебе мешает? – рявкнул Реб. – Только чтоб не фальшивил, а то у меня от этого мозги сводит!
Мы перешли в гостиную и расположились на диванах и креслах. Мне было наплевать, что и как они будут играть. Меня и самого малость развезло от этой смеси дешевой «бормотухи» с ликерами.
Пока музыканты настраивали инструменты, подоспел фруктовый пирог, а к нему – грецкие орехи и лущеные пеканы.
Для разгона был выбран дуэт Гайдна. С первого же такта скрипки запели кто в лес, кто по дрова. Однако музыканты вцепились в смычки мертвой хваткой, рассчитывая, видимо, что рано или поздно им удастся войти в такт. Я сидел, как на лесопилке. У меня аж мурашки по всему телу пошли от этой свистопляски. Ближе к середине папаша не выдержал.
– Проклятье! – прорычал он, швырнув скрипку в кресло. – Ни черта не выходит. Не в форме, видно. А ты, – обратился он к сыну, – заруби себе на носу: прежде чем кому-то играть, надо как следует позаниматься.
Он оглянулся, словно ища глазами бутылку, но, наткнувшись на суровый взгляд жены, воровато опустился в кресло. Затем промямлил извиняющимся тоном, что, мол, и пальцы не те – костенеть стали, да и играть давно не играл. Никто не проронил ни слова. Реб громко зевнул.
– Может, в шахматы? – вымученно предложил он.
– Только, пожалуйста, не сегодня! – осадила его миссис Эссен.
Он с усилием поднялся и сказал:
– Душно здесь. Пойду пройдусь. Только не убегайте! Я скоро.
Когда Реб вышел, миссис Эссен сочла нужным объяснить его беспардонное поведение.
– Он ко всему утратил интерес. И весь ушел в себя. – Она говорила о нем, как о покойнике.
Тут подал голос сын:
– Ему нужен отпуск.
– Да мы уж давно пытаемся уговорить его съездить в Палестину, – подхватила дочь.
– А почему бы не отправить его в Париж? – предложила Мона. – Там он быстро придет в чувство.
Мальчишка зашелся истерическим хохотом.
– В чем дело? – спросил я.
Это его еще больше развеселило. Наконец он изрек:
– Да если он уедет в Париж, мы его больше никогда не увидим.
– Скажешь тоже! – фыркнула мать.
– Ты что, отца не знаешь? Он же просто офонареет от всех этих девочек, этих кафе! А уж от…
– Что ты себе позволяешь? – возмутилась миссис Эссен.
– Тебе этого не понять, – не унимался мальчик. – Он хочет жить! Я тоже.
– А почему бы им не отправиться за границу вместе? – спросила Мона. – Отец бы присматривал за сыном, сын – за отцом.
В эту минуту в дверь позвонили. Это был сосед. Прослышал-де, что мы сегодня у Эссенов, вот и решил зайти познакомиться.
– Мистер Эльфенбайн, – представила его миссис Эссен. Видно было, что она не в восторге от этого визита.
Согнув руки в локтях и стиснув пальцы, мистер Эльфенбайн сделал шаг нам навстречу. Лицо его светилось счастьем, на лбу выступила испарина.
– Какая честь! – воскликнул он, слегка согнувшись в поклоне, потом стал долго, с чувством пожимать и трясти нам руки. – Я столько о вас наслышан! Надеюсь, вы простите меня за вторжение. Вы, случаем, не говорите на идише – или, может, по-русски? – Приподняв плечи, он наклонял голову то вправо, то влево, при этом глазки его бегали, как стрелки компаса. Наконец его взгляд остановился на мне. – Миссис Скольски говорит, вы любите кантора Сироту…
Тут я почувствовал себя птичкой, выпущенной из клетки, и, подойдя к Эльфенбайну, дружески его обнял.
– Из Минска или из Пинска? – спросил я.
– Из земли Моавитской, – ответил он, устремив на меня лучистый взгляд и поглаживая бороду.
Мальчик протянул ему стакан кюммеля. На лысой макушке мистера Эльфенбайна росли три случайных волосины – они тут же встали торчком, как петушиный гребень. Гость разом осушил стакан и закусил пирогом. Потом снова прижал руки к груди.
– Так приятно встретить интеллигентного гоя, – сказал он. – Гоя, который пишет книги и разговаривает с птицами. Который читает русских писателей и празднует Йом-Кипур. И который достаточно умен, чтобы жениться на девушке из Буковины… и не на какой-нибудь, а на цыганке! Да еще и актрисе! Да где же, наконец, этот бездельник Сид? Снова небось напился? – Он повертел головой, как старая мудрая сова, готовая вот-вот заухать. – Скажите, голубчик, если человек всю жизнь учится, учится, а потом вдруг обнаруживает, что он полный кретин, – нормально это или нет? Я бы ответил: и да и нет. Как говорят у нас в местечке, не ищи тараканов у соседа – лучше своих выведи. Вот и в Каббале говорится… Но не будем заниматься казуистикой. Из Минска мы имеем норковые манто, а из Пинска – одну нищету. А вот еврею из Коридора и сам черт не брат. Мойше Эхт из таких. Мой двоюродный брат то бишь. Вечно не в ладах с раввином. А на зиму запрется в амбаре и сидит там чуть не до лета. Шорником был…
Он вдруг умолк и посмотрел на меня с сатанинской улыбкой.
– В Книге Иова… – начал было я.
– Давайте уж сразу к Апокалипсису, – перебил мистер Эльфенбайн, – он как-то более эктоплазматичен.
Мона захихикала. Миссис Эссен благоразумно удалилась. Остался только мальчишка. Он гримасничал за спиной гостя и вертел пальцем у его виска, будто накручивая телефонный диск.
– А на каком языке вы молитесь, когда приступаете к новому опусу? – спросил мистер Эльфенбайн.
– На языке праотцев, – тотчас ответил я, – Авраама, Исаака, Иезекииля, Неемии…
– И Давида и Соломона, и Руфи и Эсфири, – подхватил он.
Тут мальчишка налил мистеру Эльфенбайну еще стакан, и тот снова залпом его осушил.
– Экий гангстеренок растет, – сказал мистер Эльфенбайн, причмокивая губами. – Знает уже, что из ничего ничего и не выйдет. Ум не растеряет – меламедом[42]42
Учителем (идиш).
[Закрыть] станет. Помните, в «Испытанном и наказанном»…
– Вы хотите сказать, в «Преступлении и наказании»? – поправил молодой Эссен.
– Да, по-русски это звучит именно так: «Преступление и наказание». Замри уже и не строй рожи у меня за спиной. Я-то про себя давно знаю, что я мешуге[43]43
Мешуге – придурок (идиш).
[Закрыть], а вот этот джентльмен – еще нет. Он и без твоей помощи разберется, что к чему. Не так ли, мистер Джентльмен? – И он ёрнически поклонился. – Для еврея отступиться от своей веры, – продолжал он, явно намекая на миссис Эссен, – это все равно что променять жир на воду. Тогда уж лучше стать христианином, чем одним из этих брехунов вроде… – Он оборвал себя на полуслове, памятуя о приличиях. – Христианин – это тот же еврей, но с крестом в руке. Он не может забыть, что мы убили Иисуса, который был таким же евреем, как и любой другой еврей, только более фанатичным. Чтобы читать Толстого, не обязательно быть христианином – иудею он тоже понятен. Толстого можно уважать уже за то, что он нашел в себе мужество сбежать от жены… и раздать деньги нищим. Благословен безумец, ибо не печется о деньгах. Христиане только притворяются безумцами – они так же повсюду носят с собой страховку, как и четки с молитвенниками. Иудей не носит псалмы в карманах – он носит их в сердце. Он тихонько напевает их себе под нос, даже когда торгует шнурками. Но когда нееврей распевает церковные гимны, они звучат как боевой клич. «Вперед, Христово воинство!» Что там дальше? Как военный марш. Хотя почему – «как»? Они ведь только и делают, что воюют, – с мечом в одной руке, с распятием – в другой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.