Электронная библиотека » Генри Миллер » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Нексус"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 21:50


Автор книги: Генри Миллер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я умолк, и тут мне в голову пришла одна мысль, при которой на лице у меня заиграла странная улыбка.

– Интересно, что бы подумала наша хозяйка, услышь она мои речи? Она ведь так хорошо к нам относится. А все потому, что совсем нас не знает. Она бы в жизни не поверила, что я «ходячий погром». И уж тем более не поняла бы, почему я без ума от Сироты и от этой треклятой синагогальной музыки. – Я вдруг осекся. – А какого черта я приплел сюда Сироту?

– Да, Вэл, ты перевозбудился. Вставь это в книгу. Не растрачивай себя на пустую болтовню!

13

Иногда я мог часами сидеть за машинкой, не напечатав ни строчки. Если уж я загорался какой-нибудь идеей, зачастую совершенно неуместной, то мысли мои проносились так быстро, что я не успевал заносить их на бумагу. Меня тащило за ними вслед, как сраженного воина, привязанного к собственной колеснице.

На стене справа у меня были прикреплены разного рода шпаргалки: длинный список слов – слов, которые меня околдовали и которые я готов был, в случае необходимости, притянуть за любые уши; репродукции картин – Уччелло, делла Франческа, Брейгель, Джотто, Мемлинг; названия книг, из которых я собирался аккуратно передрать отдельные куски; фразы, подтибренные у любимых авторов, – не для того, чтобы их цитировать, а чтобы они напоминали мне, как можно иногда ломать приевшиеся клише: «червь, снедавший ее мочевой пузырь», «разжижение содержимого его черепной коробки» и т. д. Из Библии торчали полоски бумаги, указывающие места, где нужно искать перлы. Ведь Библия – это настоящие алмазные копи. Я пьянел, вчитываясь в любой открытый наугад пассаж. Энциклопедический словарь тоже был весь переложен закладками: цветы, птицы, деревья, рептилии, драгоценные камни, яды и проч. Словом, на вооружении у меня был целый арсенал.

А в результате что? Когда я размышлял о таких словах, как «праксис», например, или «плерома», мой ум метался, как пьяная оса. Я мог намертво застрять на середине фразы, отчаянно пытаясь вспомнить, например, имя одного русского композитора – то ли мистика, то ли теософа, так и не завершившего своего величайшего творения. Человека, о котором кто-то написал: «…и он, этот мессия в царстве собственного воображения, возмечтавший привести человечество к „последнему пиру“, возомнивший себя Богом, а все остальное – включая самого себя – собственным творением, возмечтавший силою собственных звуков перевернуть вселенную, умер от какого-то прыщика». Скрябин это, вот кто. Да, Скрябин мог зацепить меня надолго. Всякий раз, как в голове у меня всплывало его имя, я вновь оказывался на задворках одного из кафе на Второй авеню, среди русских белоэмигрантов (преимущественно) и русских евреев, и слушал какого-нибудь безвестного гения, нон-стопом шпарившего сонаты, прелюдии и этюды божественного Скрябина. От Скрябина – к Прокофьеву, к тому вечеру, когда я услышал его впервые – по-моему, на галерке в Карнеги-Холле – и так разволновался, что, вскочив с места то ли отхлопать, то ли пробисировать – тогда все бисировали, как ошалелые, – чуть не кувырнулся через перила. Тощий, долговязый, да еще в этом черном сюртуке, он казался персонажем из «Dreigroschen Орег»[33]33
  «Трехгрошовая опера» (нем.).


[Закрыть]
, каким-нибудь Monsieur les Pompes Funèbres[34]34
  Месье Похоронных дел мастером, господином Гробовщиком (фр.).


[Закрыть]
. От Прокофьева – к Луке Рэлстону, ныне усопшему, такому же аскету с лицом, похожим на посмертную маску месье Аруэ. Добрый друг Лука Рэлстон, который, обегав всех портных Пятой авеню и продемонстрировав каждому образцы импортной шерсти, приходил домой и начинал разучивать немецкие Lieder[35]35
  Песни (нем.).


[Закрыть]
, пока его драгоценная матушка, загнавшая его в могилу своей любовью, готовила ему свиные ножки с кислой капустой, в многотысячный раз сообщая ему, какой он славный, хороший сын. Его высокий, хорошо поставленный голос был, к сожалению, чересчур слаб, чтобы справиться с перегруженными мелодиями обожаемого им Гуго Вольфа, которыми он щедро уснащал свои программы. В тридцать три года он умер – говорят, от пневмонии, но вероятнее всего, от горя… А в промежутках всплывали воспоминания и о других забытых персонажах – миннезингерах в юбках, флейтистках, виолончелистках, пианистках вроде моей благоверной, которая всегда включала в программу «Карнавал» Шумана. (Они жутко напоминали Мод – монашку, ставшую виртуозом.) Были и другие, коротко стриженные и длинноволосые – все перфекто, как гаванские сигары. Одни – с бычьими легкими, те, что своими вагнерианскими выкриками могли заставить дрожать подвески на люстрах. Другие – как миленькие «джессики» с распущенными волосами на прямой пробор, кроткие мадонны (большей частью еврейские), не привыкшие еще по ночам совершать набеги на ле́дник. И наконец, скрипачки в длинных юбках, некоторые – левши, чаще с рыжими или грязно-оранжевыми волосами да еще и грудь колесом на пути у смычка…

И это, повторяю, просто наткнувшись на какое-то слово. Или картинку. Или книгу. Порой хватало одного названия. «Сердце тьмы», например, или «Под осенней звездой». Как же она начиналась, эта чудесная повесть? Заглядываю. Просматриваю несколько страниц и бросаю. Неподражаемо. А я как начал? Перечитываю еще раз свое – начало в духе моего воображаемого партнера Пола Морфи. Слабо, до омерзения слабо. Что-то падает со стола. Лезу искать. Стою на карачках, заглядевшись на трещину в полу. Что-то она мне напоминает. Только вот что? Так и остаюсь стоять овца овцой, словно ожидая, когда меня «обслужат». Мысли вихрем проносятся в голове и вылетают сквозь «форточку» в макушке. Дотягиваюсь до стопки бумаги и записываю несколько слов. А мысли все лезут и лезут – чумные мысли. (Со стола, кстати, упал всего-навсего спичечный коробок.) Как втиснуть эти мысли в роман? Вечно одна и та же дилемма. И тут на ум приходят «Двенадцать мужчин». Если б только я мог выродить хотя бы одну маленькую главку, где была бы та же теплота, та же нежность, та же страсть, что в рассказе о Поле Дрессере! Но я не Драйзер. И нет у меня брата Пола. И очень уж они далеки, берега Уобаша. Гораздо, гораздо дальше, чем Москва, или тот же Кронштадт, или даже теплый и необычайно романтичный Крым. Почему?

Русь, куда ж ведешь ты нас? Вперед! Эх, кони, кони!

На ум приходит Горький, этот подручный пекаря с белым от мучной пыли лицом, и тот грузный, толстый крестьянин (в ночной рубахе), который шлепал по грязи за компанию со своими обожаемыми свиньями. «Мои университеты». Горький – мать, отец, товарищ и брат. Горький – этот милейший босяк, который бродяжничает ли, плачет ли, справляет ли нужду, молится или проклинает, но всегда пишет. Горький – человек, пишущий кровью. Писатель правдивый, как солнечные часы…

И это, опять же, просто наткнувшись на какое-то заглавие…

Так, словно фортепьянный концерт для левой руки, и пробежит день. Хорошо еще, если в результате всех этих мук и приступов вдохновения нарисуются одна-две страницы. Писать… Да это все равно что выкорчевывать ядовитый сумах! Или таскать кормовую свеклу.

Когда Мона – изредка – спрашивала: «Как успехи, радость моя?» – я готов был уронить голову на руки и зарыдать.

– Не насилуй себя, Вэл!

Но я насиловал. Я тужился и тужился, пока не выдавливал из себя последнюю какашку. Часто меня начинало нести именно в тот момент, когда Мона произносила сакраментальную фразу: «Обед на столе!» Вот черт! Тогда, может, после обеда? Или, может, когда она ляжет спать? Mañana[36]36
  Завтра (исп.) – испанский вариант поговорки «Завтра, завтра, не сегодня – так лентяи говорят!».


[Закрыть]
.

За столом я говорю о работе, как какой-нибудь очередной Александр Дюма или Бальзак. Исключительно о планах на будущее, но никак не о том, что уже сделано. У меня же талант на все неосязаемое, зачаточное, нерожденное.

– Ну а ты что? – спрошу я иной раз. – У тебя-то как день прошел? – Не столько чтобы услышать тривии, которые я давно знал назубок, сколько чтобы освободиться от донимавших меня бесов.

Слушая ее вполуха, я представлял себе Папика, который, как верный пес, ждет, когда ему бросят заслуженную кость. А много ли на ней мяса? А будет ли она таять во рту? И я напоминал себе, что на самом деле он ждет не обещанных страниц, а более сочного куска – он ждет ее! Он будет терпелив, он будет довольствоваться – хотя бы какое-то время – литературными дискуссиями. Пока она старается хорошо выглядеть, пока она одевается в те восхитительные наряды, которые он уговорил ее купить, пока она благосклонно принимает все те нехитрые милости, которыми он ее осыпает. Пока, то бишь, она обращается с ним по-человечески. Пока не стыдится показываться с ним на людях. (Неужели он и впрямь, как она утверждает, кажется себе похожим на жабу?) Прикрыв глаза, я представлял, как он ждет ее то на углу, то в вестибюле отеля средней шикарности, то в одном из заморских кафе (в следующей инкарнации) – в каком-нибудь «Zum Hiddigeigei»[37]37
  «У скрипача Хидди» (идиш).


[Закрыть]
например. Я всегда представлял его одетым, как положено джентльмену, в гетрах или без, но с тростью. Этакий рядовой миллионер непримечательной наружности, торговец пушниной или биржевой маклер, но не из хищников, а, судя по брюшку, из тех, кто всемогущему доллару предпочитает радости жизни. Человек, когда-то игравший на скрипке. Человек, бесспорно, со вкусом. Не жлоб, короче. Посредственность, быть может, но не серость. Примечательный своей непримечательностью. Наверняка приторговывает травкой и напичкан таблетками, как арбуз семечками. А на шее – больная жена, женщина, которой он и в мыслях не держит причинить зло. («Ну-ка, радость моя, посмотри, что я тебе принес! Маатьесская сельдь, лососина и баночка маринованных оленьих рогов из края вечной мерзлоты».)

И, читая первые страницы, этот жалкий миллионеришка нет-нет да и воскликнет: «Ага! Дело пахнет керосином!» А может, убаюкивая свои издерганные за день мозги, только пробормочет себе под нос: «Ну и бред! Какая-то муть из мрачного Средневековья».

А наша хозяйка, наша добрейшая миссис Скольски? Она-то что подумала бы, случись ей ненароком увидеть эти страницы? Неужели уписалась бы от восторга? Неужели уловила бы музыку там, где имели место лишь сейсмические колебания? (Я так и вижу, как она бежит в синагогу за бараньими рогами.) Все же надо будет как-нибудь выбрать время и удовлетворить ее интерес ко всем этим писательским премудростям. А там – либо штрудели и Сирота, либо – гаррота. Если бы я хоть чуть-чуть говорил на идише! «Зови меня Реб!» – сказал на прощанье Сид Эссен.

Такая морока облекать в слова всю эту галиматью – хуже самой изощренной пытки! Безумные фантазии, чередующиеся с приступами удушья и с тем, что шведы называют mardrömmen[38]38
  Ночной кошмар (швед.).


[Закрыть]
. Скорчившиеся фигурки, заарканенные бриллиантовыми тиарами. Барочная архитектура. Каббалистические логарифмы. Мезузы и молитвенные барабаны. Зловещие изречения и вычурные фразы. («Пусть никто на человека, – строго молвила гагарка, – не посмотрит благосклонно!») Медно-сине-зеленые небеса с филигранью кружевных каннелюр; зонтичные спицы, непристойные граффити. Осел Валаам, вылизывающий свои срамные места. Ласки, несущие несусветную чушь. Менструирующая свиноматка…

А все потому, что, как она однажды выразилась, для меня это «подарок судьбы».

Иногда я врезался в этот поток с налету – на больших и черных крыльях. Хватал все подряд и валил в одну кучу: акценты смещались, высокое опускалось до низменного, низменное поднималось до возвышенного. Страница за страницей. Горы страниц. И ни одна не ложилась в роман. Ни даже в «Книгу вечной тоски». Перечитывая их заново, я словно рассматривал старинную гравюру: комната в средневековом жилище, старуха на горшке, рядом – доктор с раскаленными щипцами, в углу возле распятия мышка крадучись подбирается к куску сыра. Вид снизу, так сказать, со «дна» жизни. Глава из истории вечной нищеты. Порочность, бессонница, ненасытность в позе трех граций. Все выписано ртутью, эфиром и марганцевокислым калием.

На другой день мои пальцы, похоже, били по клавишам с уверенной легкостью кровавой десницы Борджиа. Избрав технику стаккато, я упражнялся в язвительности и сарказме, подражая когтистым и клыкастым софизмам гибеллинов. Или же ерничал, как saltimbanque[39]39
  Шут; бродячий акробат; шарлатан (фр.).


[Закрыть]
, разыгрывающий представление перед каким-нибудь слабоумным монархом.

На следующий день – четвероногое: всё в цокоте копыт, в сгустках флегмы, в фырках и фуках. Жеребец (эх!), летящий по замерзшему озеру, с торпедами в кишках. Сама бравурность, право слово.

Но вот, словно после бури, все полилось песней – размеренно, неторопливо, с ровным сиянием магния. Точно распевание шлок «Бхагавадгиты». Монах в шафрановой робе, восхваляющий дела рук Всевышнего. Уже не писатель – святой. Святой, синедрионом посланный. Благослови автора, Господи! (Уж нет ли тут у нас Давида?)

Какое это было счастье – писать, словно играя на органе посреди озера!

Налетайте, постельные вши! Кусайте меня! Кусайте, пока я полон сил!


Я не сразу стал называть его Ребом. Не смог. Я величал его исключительно «мрр Эссен». А он меня – исключительно «мистер Миллер». Но если бы нас подслушал человек посторонний, он бы ни на минуту не усомнился, что мы с Ребом знакомы целую вечность.

Все это я принялся излагать Моне в один из вечеров, лежа на диване. Вечер был теплый, и мы пребывали в полном блаженстве. Обилие прохладительных напитков под рукой и присутствие Моны, расхаживающей по дому в короткой китайской рубахе, располагали к разговорам. (Тем более что в тот день я выдал некоторое количество превосходных страниц.)

Я начал монолог не рассказом о Сиде Эссене с его магазином-моргом, куда я заглянул на днях, – я заговорил о постоянном чувстве опустошенности, овладевавшем мною всякий раз, как поезд надземки заходил на определенный виток. Потребность об этом рассказать возникла у меня, должно быть, оттого, что мрачное расположение духа, в которое я там впадал, резко контрастировало с нынешним, на удивление безоблачным и безмятежным. При повороте на тот виток мой взгляд упирался прямо в окно квартиры, где я впервые остался на ночь у вдовы – это еще когда я ей «строил куры». Каждую неделю туда захаживал славный парнишка, еврей вроде Сида Эссена, чтобы получить то доллар, то доллар и тридцать пять центов за мебель, которую вдовица приобретала в рассрочку. Если денег у нее не было, он говорил: «Ну, ладно, тогда на следующей неделе». Бедность, опрятность и серость такой жизни действовала на меня более угнетающе, чем жизнь в канаве. (Именно в этой квартире я впервые попробовал начать писать. Огрызком карандаша – это я помню хорошо. Накропав с дюжину строк, я понял, что напрочь лишен таланта.) Каждый день, едучи на работу и с работы, я садился в один и тот же поезд, проезжал одни и те же деревянные дома, переживал одно и то же мрачное чувство – чувство аннигиляции. Я бы с радостью покончил с собой, но не мог – не хватало духу. Вдову бросить я тоже не мог. Пытался, но безуспешно. Чем больше я старался от нее отвязаться, тем больше привязывался. Даже спустя годы, когда я уже давным-давно с ней развязался, это чувство неизменно накатывало на меня на том самом витке надземки.

– Чем это объяснить? – спрашивал я. – Как будто в стенах того дома я оставил частицу себя. И эта частица так до сих пор и не освободилась.

Мона сидела на полу, прислонившись к ножке стола. Спокойная и тихая. Она была настроена слушать. Время от времени задавала какой-нибудь вопрос – о вдове – из тех, что женщины, как правило, предпочитают не задавать. Стоило мне чуть-чуть наклониться, и я мог бы положить руку ей на пизду.

Это был один из тех замечательных вечеров, когда все вокруг словно дышит гармонией и пониманием, когда можно просто и естественно говорить о самых интимных вещах – даже с собственной женой. Никуда не надо спешить, не надо никакой ебли, хотя мысль о ней присутствует постоянно, парит где-то поверх разговора.

Теперь я взирал на участок надземки над Лексингтон-авеню словно из какой-то будущей инкарнации. Та моя жизнь не просто канула в прошлое – она казалась фанаберией. С приступами тоски и отчаяния покончено, в этом я уже не сомневался.

– Порой мне кажется, что все это из-за моей неопытности. Я и думать не думал, что могу так влипнуть. Может, было бы лучше, если бы я на ней женился, как и хотел, и тогда я бы, может, не так сильно страдал. Чем черт не шутит? Глядишь, мы бы хоть несколько лет прожили счастливо.

– Ты всегда говоришь, что тебя удерживала жалость, Вэл, но я все-таки думаю, это была любовь. Мне кажется, ты любил ее по-настоящему. Вы ведь никогда не ссорились.

– А я не мог. С ней не мог. И ставил себя в невыгодное положение. Я как сейчас помню, что со мной было, когда я останавливался – каждый день, заметь, – поглазеть на ее фото в витрине магазина. В ее глазах было столько печали, что я морщился, как от боли. Изо дня в день я возвращался, чтобы заглянуть в эти глаза, чтобы получше рассмотреть застывшее в них выражение грусти, чтобы понять, в чем ее причина. А потом, спустя какое-то время после того, как мы с ней сблизились, я заметил, что в ее глазах снова стало появляться это грустное выражение – когда я по дурости и недомыслию чем-нибудь ее обижал. И взгляд ее вызывал гораздо большее чувство вины и опустошенности, чем любые слова…

Какое-то время мы оба молчали. От легкого дуновения теплого, напоенного нежными ароматами воздуха чуть слышно шелестели шторы. Внизу играл патефон. «Тебе принесу жертву хвалы, Израиль…» Слушая, я таки протянул руку и легонько пробежался пальцами по ее пизде.

– Вообще-то, я не собирался об этом, – продолжал я. – Хотел поговорить о Сиде Эссене. Вчера я решил отдать ему визит и зашел в магазин. Убогая, захламленная дыра. Гигантская! Такого ты в жизни не видела. Мрак. И он сидит там целыми днями и читает, а если зайдет кто из знакомых, сыграет партию-другую в шахматы. Он решил завалить меня подарками, совал рубашки, галстуки, носки – бери не хочу. Ему просто невозможно отказать. Ты была права: он действительно очень одинок. Нелегко будет от него отвязаться… О! Чуть не забыл… главное-то! Угадай, что он читал?

– Достоевского?

– Мимо. Давай еще.

– Гамсуна?

– Опять мимо. Леди Мурасаки. «Гэндзи-моногатари». Я эту вещь так и не одолел. Очевидно, он читает все подряд. Русских – по-русски, немцев – по-немецки. Он и польский знает, а идиш и подавно.

– А Папик читает Пруста.

– Да ты что?! Кстати, знаешь, что Сиду приспичило на этот раз? Научить меня водить машину. У него большой восьмицилиндровый «бьюик», и он готов нам его одолжить, как только я приобрету необходимые навыки. Говорит, мне хватит трех уроков.

– Но зачем тебе садиться за руль?

– Мне-то как раз незачем. А вот он считает, что не худо было бы время от времени возить тебя покататься.

– Это вовсе не обязательно, Вэл. Ты не создан для езды на автомобиле.

– Вот и я говорю. Другое дело, если бы он подарил мне велик. Представляешь, как это было бы здорово – снова сесть на велосипед!

Мона промолчала.

– Вижу, ты не в восторге, – сказал я.

– Просто я тебя знаю, Вэл. Стоит тебе сесть на велосипед – и ты забросишь работу.

– Может, ты и права. Но почему не помечтать? Да и староват я уже для велика.

– Староват? – Она рассмеялась. – Это ты-то староват? Да ты и в восемьдесят будешь давать прикурить. Как Бернард Шоу. Уж я-то знаю. Ты вообще никогда не состаришься.

– Еще как состарюсь – если и впредь придется писать романы. Ты хоть понимаешь, как это выматывает? Скажи об этом Папику при случае. Или, может, он думает, ты работаешь по восемь часов в сутки?

– Ему и без того есть о чем подумать, Вэл!

– Допустим. Но он же обязан о тебе заботиться. Ведь это такая редкость: красивая женщина – и вдруг писатель.

Мона рассмеялась:

– Папик не дурак. Он прекрасно понимает, что я не прирожденный писатель. Просто хочет, чтобы я доказала, что могу довести дело до конца. Хочет приучить меня к самодисциплине.

– Странно.

– Ничего странного. Он видит, что я разбрасываюсь, растрачиваю себя на пустяки.

– Да вы ведь едва знакомы. Должно быть, у него чертовски развита интуиция.

– Он в меня влюблен, и этим все сказано. Конечно, у него никогда не хватит смелости признаться. Он вообще считает, что не может нравиться женщинам.

– Неужели он и впрямь такой урод?

Мона улыбнулась:

– Ты что, мне не веришь? Да, красавцем его не назовешь. Он бизнесмен и выглядит соответственно. И очень этого стыдится. Несчастный человек. Но печаль его тоже не красит.

– Ну ладно, а то расплачусь, чего доброго. Мне даже его жалко стало, педрилу старого.

– Пожалуйста, Вэл, не надо так о нем. Он этого не заслужил.

Ненадолго воцарилось молчание.

– Помнишь, когда мы жили в Бронксе у того доктора с семьей, ты все заставляла меня спать после обеда, чтобы к двум часам ночи я был как огурчик и ждал тебя у выхода из танцзала? Ты думала, что мне ничего не стоит, оказав тебе эту маленькую услугу, к восьми утра бодренько поскакать на работу. Помнишь? И ведь я это делал, и не один раз, хотя это меня убивало. Ты считала, что мужчина иначе и не может, если он действительно любит.

– Я была слишком молода. К тому же мне никогда не нравилась эта твоя работа. Может, я намеренно тебя выматывала, чтобы ты оттуда ушел.

– Ты своего добилась – этого у тебя не отнимешь. И теперь я перед тобой в неоплатном долгу. Если бы не ты, я бы, наверное, и по сей день там корячился: принять-уволить, уволить-принять…

Снова молчание.

– И только все наладилось – жизнь снова пошла трещать по швам. Лихо ты меня тогда обломала. А может, это я тебя обломал.

– Давай не будем, Вэл. Очень тебя прошу.

– Хорошо. Даже не знаю, с чего это я вдруг… Ладно, проехали.

– Не обольщайся, Вэл, спокойная жизнь тебе не грозит. Не я, так кто другой заставит тебя страдать. Ты сам создаешь себе проблемы. Только чур не обижаться. Наверное, ты просто не можешь не страдать. Страдание-то как раз тебя не убьет, это я гарантирую. Что бы ни случилось, ты всегда выкарабкаешься. Всегда! Ты как поплавок. Сколько тебя ни топи – все равно вынырнешь. Меня даже иногда пугает, в какие бездны ты способен погружаться. Со мной все иначе. Моя плавучесть чисто физической природы, твоя же… Чуть не сказала «духовной», но это не совсем то. Скорее все-таки животной. У тебя действительно очень мощная духовная организация, но животного в тебе тоже хватает, и оно выражено гораздо сильнее, чем у большинства людей. Ты хочешь жить – любой ценой… а в виде зверя ли, человека, насекомого или микроба – это уже не важно.

– Возможно, что-то во всем этом есть, – сказал я. – Кстати, я вроде тебе еще не рассказывал… Пока тебя не было, у меня имел место весьма курьезный эпизод. С одним гомиком. История, конечно, забавная, но в тот момент мне было не до смеха.

Мона вылупилась на меня во все глаза, изображая крайнее изумление.

– Да, да, именно! – подтвердил я. – Произошло это вскоре после вашего отъезда. Я так хотел к тебе, что готов был пуститься во все тяжкие, только бы раздобыть денег на дорогу. Пытался устроиться на корабль, но это дохлый номер. И вот однажды вечером в итальянском ресторане – ну, в том… ты знаешь: в Верхнем Манхэттене – я встретил одного типа, с которым познакомился там в предыдущий раз. Кажется, он художник по интерьерам. В общем, человек приличный. Во время разговора – а говорили мы о романе «И восходит солнце» – мне вдруг взбрело в голову попросить у него денег. Почему-то у меня было такое чувство, что, если его как следует разжалобить, он даст. Когда я рассказывал ему о тебе, о том, как мне без тебя плохо, у меня у самого слезы выступили. Он таял на глазах. Потом я достал бумажник и извлек твою фотографию – ту самую, от которой я без ума. Мужик так и ахнул. «А ведь и впрямь красавица! – воскликнул он. – Просто необыкновенная. Сколько страсти, сколько чувственности!» – «Вот видите!» – говорю. «Да, – сказал он, – по такой женщине любой бы истосковался». Он положил фото на стол, словно желая получше его рассмотреть, и заказал выпивку. И вдруг с бухты-барахты переключился на роман Хемингуэя. Сказал, что знает Париж и не раз там бывал. Ну и так далее.

Я умолк, чтобы увидеть Монину реакцию. Мона посмотрела на меня с любопытствующей улыбкой.

– Дальше, – сказала она, – я вся внимание.

– Так вот, в итоге я намекнул ему, что готов на все, чтобы наскрести денег на дорогу. А он мне: «Так-таки на все?» – «Да, – подтвердил я, – на все. Кроме убийства». И тут же понял, что дал маху. Он же как ни в чем не бывало вернулся к беспредметному разговору – о боях быков, об археологии и прочей ерунде. Я приуныл: плакали мои денежки.

Я слушал, сколько мог, потом подозвал официанта и попросил счет. «Не хотите еще по рюмочке?» – спросил он. Я сказал, что устал и хочу домой. И тут он неожиданно перешел в наступление. «Да, так о вашем путешествии в Париж… Мы могли бы ненадолго зайти ко мне и все обговорить. Возможно, я сумею вам помочь». Я понял, на что он намекает, и у меня сердце в пятки ушло. Захотелось дать деру. Но потом я подумал: «А, черт с ним! Все равно у него ничего не получится, если я не захочу. Заговорю ему зубы – даст как миленький…» Деньги, я имею в виду.

Разумеется, я ошибся. Как только он выложил свою коллекцию непристойных снимков, я понял, что моя карта бита. А картинки, надо сказать, были очень даже ничего… Японские. В общем, пока мы их рассматривали, он положил руку мне на колено. Время от времени он задерживал взгляд на одном из снимков и спрашивал: «А как вам этот?» Потом посмотрел на меня с каким-то умилительным выражением и скользнул рукой вверх по ноге. В конце концов пришлось его отпихнуть. «Я пошел», – говорю. Тут его словно подменили. Он вроде даже расстроился. «Зачем вам тащиться в Бруклин через весь город? – говорит. – Вы вполне можете переночевать здесь. И вам вовсе не обязательно со мной спать, если вас это смущает. В другой комнате есть раскладушка». Он залез в комод и вытащил вторую пижаму.

Я не знал, что и думать: то ли он меня разыгрывает, то ли что… Поколебавшись, я сказал себе: «Ладно, в худшем случае поимею бессонную ночь».

«Вам ведь не завтра ехать в Париж? – рассуждал он. – Я бы на вашем месте так быстро не сдался». Это двусмысленное замечание я проигнорировал. «Где раскладушка? – спросил я. – Поговорим об этом как-нибудь потом».

Завернувшись в одеяло, я оставил один глаз открытым, чтобы вовремя среагировать, если вдруг этот черт полезет ко мне со своими мерзостями. Но он затихарился. Видно, я ему опротивел – а может, он решил из стратегических соображений прикинуться паинькой: не мытьем, так катаньем… Короче, глаз я так и не сомкнул. Проворочался до рассвета, потом встал тишком и оделся. Натягивая штаны, я углядел том «Улисса». Захапал его и, устроившись у парадного окна, стал читать монолог Молли Блум. У меня было появилось поползновение сбежать, прихватив с собой книжку. Но тут в голову пришла более конструктивная идея. Я на цыпочках пробрался в прихожую, где стоял платяной шкаф, осторожно открыл его и пошустрил по карманам, кошелькам и прочим «сусекам». Всего-то и богатства оказалось семь долларов с мелочью. Я забрал деньги и был таков…

– И вы с тех пор так и не виделись?

– Нет, в тот ресторан я больше ни ногой.

– А вдруг он дал бы тебе денег на дорогу, если!..

– Сложный вопрос. Я и сам часто себе его задавал. Но я точно знаю, что никогда бы на это не пошел – даже ради тебя. Женщине в такой ситуации проще.

Мона рассмеялась. И смеялась долго.

– Что тебя так рассмешило? – спросил я.

– Ты, конечно! – ответила она. – Это так по-мужски!

– В смысле? Или ты предпочла бы, чтобы я отдался?

– Этого я не говорила, Вэл. Просто у тебя типично самцовская реакция.

И тут вдруг я вспомнил о Стасе с ее дикими вывертами.

– Ты мне так и не рассказала, что там со Стасей? Уж не из-за нее ли ты пропустила пароход?

– Что это на тебя нашло? Я же говорила, почему мне пришлось поменять рейс. Не помнишь, что ли?

– Помнить-то помню. Только я тогда слушал вполуха. А странно все-таки, что за все это время ты не получила от нее ни строчки. Где она сейчас, как ты думаешь?

– В Африке, наверное.

– В Африке?!

– Да, а что? Последнее письмо было из Алжира.

– Хм-м да-а-а…

– Но вернемся к тебе… Я пообещала Роланду, тому человеку, который возил меня в Вену, что поплыву с ним. Но только при условии, что он пошлет Стасе в Африку денег на обратную дорогу. Он этого не сделал. Я узнала об этом перед самым отплытием. И у меня даже не было денег тебе телеграфировать. С Роландом я во всяком случае не поехала. Отослала его назад в Париж. И взяла с него клятву, что он отыщет Стасю и доставит ее домой в целости и сохранности. Вот и вся история.

– Чего он тоже не сделал, надо понимать?

– Нет, конечно! А что с него взять – слабое, избалованное создание. Только о себе и думает. При первых же сложностях бросил Стасю с ее австрияком в пустыне. Причем оставил их без единого пенни. Я готова была его убить, когда узнала…

– Так это все, что тебе известно?

– Да. Кто знает, может, ее вообще давно нет в живых.

Я встал за сигаретой. Пачка лежала на раскрытой книге, которую я читал днем.

– Послушай-ка, – сказал я и зачитал отмеченный мною кусок: «…цель литературы – помогать человеку понимать себя самого, поднять его веру в себя и развить в нем стремление к истине…»

– Иди ложись, – взмолилась она, – я хочу слушать, что ты говоришь, а не читаешь.

– Ура Карамазовым!

– Прекрати, Вэл! Давай еще поговорим? Пожалуйста!

– Ладно, так и быть. Кстати, о Вене. Повидала ты своего дядю, когда там была? Ты ведь об этой поездке толком так ничего и не рассказала. Я, конечно, понимаю: тема щекотливая – Роланд и все такое. Но тем не менее…

Она пояснила, что в Вене они пробыли совсем недолго. К тому же она никогда бы не позволила себе заявиться к родственникам с пустыми руками. А Роланд не из тех, кто будет субсидировать чьих бы то ни было бедных родственников. Однако ей всегда удавалось заставить его тряхнуть мошной, когда они сталкивались с нуждающимися художниками.

– Отлично! – сказал я. – А не приходилось ли тебе сталкиваться с кем-нибудь из знаменитостей в мире искусства? С Пикассо, например, или с Матиссом?

– Первый, с кем я познакомилась в Париже, – ответила она, – был скульптор Цадкин.

– Нет, правда?! – удивился я.

– Потом был Эдгар Варез.

– А он кто?

– Композитор. Удивительный человек, Вэл. Ты был бы от него в восторге.

– А еще?

– Марсель Дюшан. Это имя тебе, конечно, известно?

– Надо полагать. Ну и как он – как человек?

– Самый цивилизованный человек из всех, кого я знаю, – ответила она без промедления.

– Ну ты и загнула!

– Знаю, Вэл, но это правда.

Она продолжала сыпать именами, которых я в жизни не слышал: Ганс Райхель, Тихань, Мишонц – все художники. По ходу дела выяснилось, что в Вене Мона останавливалась в гостинице «Отель Мюллер» на улице Грабен. Я намотал это себе на ус: если, даст бог, доберусь до Вены, надо будет как-нибудь туда наведаться и проверить по журналу, под каким именем она зарегистрировалась.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации