Текст книги "Нексус"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
– Гробницу Наполеона ты, стало быть, так и не посетила?
– Нет, зато мы побывали в Мальмезоне. Я даже чуть не попала на казнь, но не успела.
– По-моему, ты не много потеряла.
Жаль, думал я, слушая ее болтовню, что такие разговоры бывают у нас не часто. Особенное наслаждение доставляла мне фрагментарность и калейдоскопичность подобных бесед. Зачастую мои мысленные ответы в паузах между репликами резко расходились с тем, что я произносил вслух. Какую-то долю пикантности, разумеется, привносила сама атмосфера нашего жилища: разбросанные всюду книги, басовое жужжание мухи, поза Моны, комфортная мягкость дивана. Ничего не надо расставлять, переставлять или подставлять. Если уж стена осыпалась, то осыпалась. Мысли бросало туда-сюда, словно щепки в журчащем ручье. Русь, по-прежнему ли дымится под тобою дорога? По-прежнему ли гремят под тобою мосты? А ответы? Что толку в ответах! Эх, кони! Что за кони! Да какой смысл брызгать слюной!
Укладываясь на боковую, я вдруг вспомнил, что утром видел Макгрегора. Я обмолвился об этом Моне, когда она перелезала через меня под свое одеяло.
– Надеюсь, ты не дал ему наш адрес? – спросила она.
– Мы с ним даже не поздоровались. Он меня не заметил.
– Отлично! – проговорила она, завладев моим хуем.
– Что отлично?
– Что он тебя не заметил.
– Ах вон что. А я-то размечтался!
14
Часто, выходя подышать свежим воздухом, я заглядывал почесать языком к Сиду Эссену. Один раз даже застал у него покупателя. В любое время года в помещении было сумрачно и прохладно, температура – в самый раз для хранения трупов. Две витрины были завешаны выгоревшими на солнце рубашками и сплошь засижены мухами.
Сам он обычно сидел в глубине магазина и читал при тусклом свете электрической лампочки, свисавшей с потолка на длинном шнуре, на нем же болтались обрывки липучек для мух. Он соорудил себе удобное кресло, водрузив сиденье от автомобиля на два упаковочных ящика. Рядом с ящиками стояла плевательница, которой он пользовался, когда жевал табак. Но чаще в зубах у него торчала замусоленная трубка, а иногда – сигара «Аул». Свою большую тяжелую кепку он снимал, только когда ложился спать. Воротник его пальто был весь белый от перхоти, а когда он сморкался, что делал довольно часто – как трубящий слон, то пользовался синей банданой размером чуть не в квадратный метр.
На прилавке поблизости высились стопки книг, журналов и газет. В зависимости от настроения он переключался то на одну, то на другую. Рядом с этими горами печатной продукции у него всегда стояла коробка арахиса в сахаре, куда, зачитавшись, он то и дело запускал руку. Судя по его неохватной талии, едок он был заправский. И не уставал повторять, что жена его – божественная кулинарка. Насколько я понял, это ее главное достоинство. Хотя Сид неизменно присовокуплял, что она очень начитанна.
В какое бы время суток я к нему ни заглядывал, он всегда выставлял выпивку. «По маленькой!» – подмигивал он, предлагая на выбор фляжку шнапса или бутылку водки. Чтобы доставить ему удовольствие, я выпивал рюмку. Если я морщился, он говорил: «Что, не нравится? Тогда, может, глоток виски?»
Как-то утром за стаканчиком виски он вновь заговорил о своем желании научить меня водить машину.
– Три урока – и порядок. Чего зря машине простаивать. А войдете во вкус – будете гонять о-го-го! Век баранки из рук не выпустите. Кстати, почему бы нам не начать прямо в субботу после полудня? А за магазином найдется кому присмотреть.
Он был так убедителен, так настойчив, что я не смог отказать.
В субботу мы встретились в гараже. Большой четырехдверный седан уже стоял у обочины. При первом же взгляде на автомобиль я понял, что это дело не по мне. Однако отступать было некуда. Я сел за руль, покрутил переключатель скоростей, опробовал педали газа и тормоза. Словом, освоил азы. Дальнейшие инструкции последуют, как только мы окажемся за чертой города.
За рулем Реб становился совершенно другим человеком. Теперь он царь! На какую бы дорогу он ни вывернул, скорость всегда была на пределе. Мы не проехали и полпути, а я уже всю задницу себе отбил из-за резких толчков на ухабах.
– Видите, – сказал он, выпустив руль и покрутив руками, – даже ничего не надо делать. Сама едет. – Теперь он убрал ногу с газа и продемонстрировал, как действует ручной тормоз. Катишь, прямо как по рельсам.
На окраине мы то и дело останавливались, чтобы собрать арендную плату. У Сида было несколько домов в этой части города и еще где-то на выселках. Все – в заброшенных диких кварталах. Все сданы негритянским семьям. Приходится собирать деньги каждую неделю, пояснил он. У цветных деньги не залеживаются.
На пустыре возле одной из таких хибар Сид возобновил инструктаж. На сей раз он показал, как разворачиваться, как тормозить в экстремальной ситуации, как парковаться. И как давать задний ход. Задний ход – это особенно важно, подчеркнул он.
От напряжения меня сразу прошиб пот.
– Ладно, – сказал он, – поехали дальше. Скоро выедем на автостраду, и тогда я покажу класс. Полетим как ветер – сами увидите… Да, и еще: в случае чего – не паникуйте, просто глушите мотор и сушите весла.
Когда мы добрались до автострады, лицо Сида озарила лучезарная улыбка. Он надвинул кепку на глаза.
– Ну, держитесь! – сказал он. Вжих! – и автомобиль снялся с места. Мне казалось, мы летим, едва касаясь земли. Я бросил взгляд на спидометр: восемьдесят пять! Сид поддал газу. – Из нее можно запросто выжать и все сто. Не бойтесь, она у меня умница.
Я ничего не ответил, только пристегнулся и прикрыл глаза. А когда мы свернули с автострады, попросил на пару минут остановиться, чтобы немного размять ноги.
– Здорово, правда? – прокричал Сид.
– Не то слово!
– Как-нибудь в выходной, – продолжал он, – соберем деньги и закатимся в ресторан; я знаю одно местечко, где отлично готовят утятину. Или поедем в Ист-Сайд к полякам. А может, вы предпочитаете еврейскую кухню? В общем, на ваше усмотрение. С вами так хорошо!
Мы сделали крюк через Лонг-Айленд-Сити, чтобы прикупить кой-какой провизии. Селедка, копченая осетрина, семга, зелень, соления, маисовые лепешки, повидло, мед, пеканы, грецкие орехи и «негритянские пальчики», крупный красный лук, чеснок, греча – ешь не хочу!
– Вот так, – начал он, когда мы отъехали. – Сделал дело – гуляй смело! Теперь не грех и поесть. Хорошая еда, хорошая музыка, хороший разговор – что еще человеку надо?
– Может, хорошая жена? – брякнул я сдуру.
– Хорошая жена у меня есть, правда, мы не подходим друг другу по характеру. Я для нее слишком прост. Обычный работяга – чего с меня взять!
– Кого-кого, а меня вы этим не удивите.
– Сейчас-то я хоть рук не распускаю – старею, видно. А было время, давал прикурить: чуть что – и кулаком. Нажил себе этим массу проблем. Еще и на деньги играл, будь они неладны. Жаль, если и у вас жена вроде моей. Кстати, вы никогда не играли на тотализаторе? Я и сейчас балуюсь. Надумаете – я к вашим услугам. Миллионов я вам, конечно, не обещаю, но удвоить наличность гарантирую. Со мной ваши деньги не пропадут, уж это будьте уверены.
Мы приближались к Гринпойнту. Зрелище газовых цистерн вызвало чувство щемящей тоски. То тут, то там мелькали церквушки – прямо как в России. Названия улиц звучали все роднее и роднее.
– Не возражаете, если мы притормозим у дома сто восемьдесят один на Дево-стрит? – спросил я.
– Отчего же, запросто! А что, у вас там знакомые?
– Были. Моя первая любовь. Просто захотелось посмотреть на ее дом, вот и все.
Он по привычке нажал на газ. А тут как раз светофор. Мы проскочили на красный.
– Светофоры мне не указ, – пояснил он. – Только не вздумайте брать с меня пример.
Возле дома номер 181 я вышел, снял шляпу (как перед могилой) и подошел к ограде газона. Посмотрел на окна гостиной: шторы были опущены – как всегда. Сердце забилось-затрепетало точно так же, как и многие годы назад, когда я молился, глядя на эти окна в надежде хотя бы одним глазком увидеть ее силуэт. Постою так минуту-другую – и назад. Или же еще какое-то время покружу по кварталу – на всякий случай. «Вот козел старый, – сказал я себе, – да ты всю жизнь кружишь по этому кварталу!»
Только я направился к машине, как скрипнула подвальная дверь. В ней показалась голова пожилой женщины. Я подошел поближе и не без дрожи в голосе спросил, не осталось ли в квартале кого-нибудь из Гиффордов.
Женщина выпучилась на меня, как на привидение, и затем ответила:
– Да они уж, слава богу, лет сто как съехали.
Я похолодел.
– Вы что, их знали?
– Да, одну из них. Но не уверен, что она меня помнит. Это Уна. Вы не в курсе, что с ней сталось?
– Они уехали во Флориду. – Сказала «они». Не «она».
– Премного вам благодарен, – проговорил я и, словно перед монахиней, почтительно приподнял шляпу.
Она окликнула меня, когда я уже взялся за ручку дверцы:
– Мистер! Мистер! Если хотите что-то разузнать об Уне, то тут в конце квартала живет одна леди – может, она расскажет…
– Не беспокойтесь, – сказал я. – Теперь это уже не важно.
Глупо, конечно, но на глазах у меня выступили слезы.
– Что стряслось? – спросил Реб.
– Ничего страшного. Просто расчувствовался – воспоминания…
Он открыл бардачок и извлек оттуда фляжку. Я отхлебнул изрядный глоток лекарства от всех бед. У меня перехватило дыхание. Во фляжке была чистейшая «огненная вода».
– Верное средство, – сказал Реб. – Как, полегчало?
– Не то слово.
И тут меня разобрало:
– Черт побери! Я и думать не думал, что спустя столько лет буду испытывать те же чувства. Просто уму непостижимо. А что было бы, если бы она появилась сама, да еще с ребенком на руках? Этого я бы точно не вынес. Даже теперь. И не спрашивайте почему. Она была только моя – и это все, что я могу сказать.
– Выходит, бурный был роман. – Слово «роман» резануло меня, как серпом по яйцам.
– Не было никакого романа, – сказал я. – Он окончился, даже не начавшись. Убит в зародыше. С тем же успехом я мог бы влюбиться в королеву Джиневру. Я обманулся, понимаете? Жестоко обманулся. Похоже, это у меня никогда не пройдет. Черт! Сколько можно об одном и том же!
Реб смолчал – мой славный, добрый Реб! Только посмотрел куда-то вдаль и поддал газу.
Через некоторое время он сказал – просто и без обиняков:
– Надо бы вам как-нибудь об этом написать.
На что я ему:
– Не выйдет! Я не смогу найти нужных слов.
Мы распрощались у магазина канцелярских принадлежностей на углу.
– Ну так что, тогда через неделю? – сказал Реб, протягивая мне свою огромную волосатую лапу. – В следующий раз познакомлю вас с моими цветными друзьями.
Я шагал по улице мимо чугунных столбиков для привязи лошадей, мимо широких газонов и просторных веранд. Шагал, продолжая думать об Уне Гиффорд. Увидеть бы ее еще хоть раз – хотя бы одним глазком! А засим закрыть книгу – и точка. Насовсем!
Я все шагал и шагал: мимо нашего дома, мимо еще нескольких чугунных негров в полосатых тужурках и с арбузно-розовыми ртами, мимо еще нескольких особняков с увитыми плющом балконами и верандами… Ну чем не Флорида! А почему тогда не Корнуолл, не Аваллон и не замок Карбонек? Я начал напевать себе под нос: «Никогда в целом свете не было рыцаря столь благородного и бескорыстного…» И тут в памяти всплыла эта жуткая история с Марко. Марко! – вот кто болтался под куполом моей черепной коробки. Марко, который в один прекрасный момент взял и повесился. Сколько раз твердил он ей, Моне, о своей любви! Сколько раз выставлял себя дураком! Сколько раз грозился покончить с собой, если не сможет снискать ее расположения! А она только смеялась над ним, издевалась, попирала его и унижала. Но что бы она ни делала, что бы ни говорила, он продолжал перед ней пресмыкаться, продолжал осыпать ее подарками; при одном только взгляде на нее, при звуке ее голоса он падал ниц и начинал лебезить и «вилять хвостом». Однако ничто не могло убить его любовь и обожание. Когда Мона прогоняла его, он возвращался к себе на чердак и садился писать юморески. (Бедолага! Он зарабатывал на жизнь, продавая журналам свои юморески.) И каждый заработанный цент тратил на нее, а она без зазрения совести принимала его подношения, не удостаивая его даже простого «спасибо»! (Пшел вон, пес паршивый!) Однажды утром Марко нашли висящим на стропиле в его убогой каморке на чердаке. И никакой записки. Только тело, болтающееся среди мрака и пыли. Его последняя юмореска.
А когда Мона сообщила мне эту новость, я изрек:
– «Марко? А что мне Марко?»
Она залилась горючими слезами.
– Рано или поздно это должно было случиться. Так уж он устроен. – Вот и все, что я мог сказать ей в утешение.
– Жестокий! У тебя нет сердца, – ответила она.
Ладно, пусть я бессердечен. Но ведь были и другие, с которыми она обходилась столь же гадко. И с присущей мне жестокостью и бессердечностью я напомнил ей о них, проговорив:
– Интересно, кто следующий?
Она выбежала из комнаты, зажав ладонями уши. Мерзко. Мерзее некуда.
Вдыхая аромат жасмина, бугенвиллеи, пышных красных роз, я подумал: «А вдруг этот бедняга Марко любил ее так же сильно, как я когда-то любил Уну Гиффорд. А вдруг он надеялся, что в один прекрасный день ее презрение и пренебрежение каким-то чудом перерастут в любовь, что она увидит его таким, каков он есть, – большое израненное сердце, готовое лопнуть от нежности и всепрощения. Может, он каждый вечер, вернувшись домой, опускался на колени и молился. (Вхолостую.) А я что, не молился? Не стонал еженощно, залезая в постель? Еще как стонал! Еще как молился! Даже вспоминать стыдно и эти просьбы, и эти мольбы, и это нытье и скулеж! Услышь я Голос свыше – „Пустой номер, ты ей не пара!“ – он бы, может, меня и вразумил, я бы, может, хоть от нее отказался, может, давно бы нашел себе другую. Или, на худой конец, проклял бы Бога за то, что он уготовил мне такую судьбу».
Бедный Марко! Он просил не любви – он просил разрешения любить. И как проклятый, строгал свои юморески! Только теперь до меня дошло, сколько ты натерпелся, как ты исстрадался, милый мой Марко. Теперь ты можешь любить ее сколько влезет – с высоты. Можешь любоваться ею денно и нощно. И если она так и не разглядела тебя при жизни, то ты-то уж точно сможешь теперь ее разглядеть – во всей красе. Твое сердце было чересчур велико для такого хиленького тельца. Сама Джиневра не заслуживала той любви, что внушала другим. Но ведь поступь королевы так легка – даже когда она давит вошь…
Дома меня ждал отличный обед. Когда я вошел, стол был уже накрыт. Мона сияла от счастья.
– Ну как, ты доволен? Хорошо покатались? – тараторила она, обнимая меня.
Я обратил внимание на цветы в вазе и бутылку вина рядом с моей тарелкой. Любимое вино Наполеона, которое тот пил даже на острове Святой Елены.
– И что это значит? – спросил я.
Она вся бурлила от радости.
– А то, что Папику очень понравились первые пятьдесят страниц. Он в полном восторге.
– Вот как? Ну-ка, ну-ка… Что именно он сказал?
Она так обалдела, что почти ничего не запомнила. Мы сели за стол.
– Поешь чуть-чуть, и все само всплывет.
– О, вспомнила! – воскликнула она. – Он сказал, что это чем-то похоже на раннего Мелвилла… и еще на Драйзера.
Я аж поперхнулся.
– Точно тебе говорю. И на Лафкадио Хирна.
– Что-о? Папик и его читал?
– Я же говорила, Вэл, он великий читатель.
– А ты уверена, что он тебя не разыгрывает?
– Еще чего! Он был совершенно серьезен. Ему правда интересно, уверяю тебя.
Я налил вина.
– Это Папик купил?
– Нет, я сама.
– А откуда ты узнала, что это любимое вино Наполеона?
– Продавец сказал.
Я сделал большой глоток.
– Ну как?
– Ничего вкуснее не пробовал. Неужели Наполеон каждый день пил такое? Везучий, каналья!
– Вэл, – сказала она, – тебе придется меня немного поднатаскать, чтобы я не оскандалилась, когда Папик начнет задавать мне свои каверзные вопросы.
– Да ты лучше меня знаешь, что ему ответить.
– Сегодня он завел разговор о грамматике и риторике. А я в этом полный профан.
– Если честно, я тоже. Но ты ведь училась в школе? А выпускнице Уэллсли стыдно не знать таких простых вещей…
– Тебе хорошо известно, что я никогда не училась в колледже.
– Как это? Ты же говорила, что училась.
– Если и говорила, то разве что когда мы с тобой только-только познакомились. Не хотелось показаться невеждой, вот я и прихвастнула.
– Нашла чем хвастать! Да мне был бы один черт, даже если б ты и двух классов не кончила. Я не испытываю пиетета перед образованием. А о грамматике с риторикой и думать забудь – дрисня все это. В такие вещи лучше вообще не вникать. Тем более если ты писатель.
– А вдруг он найдет ошибки – что тогда?
– Скажешь: «Возможно, вы правы. Я подумаю». Или лучше: «А как бы вы сами это сформулировали?» И тогда оборонительную позицию придется занять ему, ясно?
– Как мне иногда хочется поменяться с тобой местами!
– Я бы и сам не прочь. Узнал бы хоть, насколько этот педрила искренен.
– Сегодня, – продолжала Мона, проигнорировав мою реплику, – Папик завел речь о Европе. Он словно прочел мои мысли. Рассказывал об американских писателях, которые живут и учатся в Европе. Говорил, что очень полезно иногда пожить в той атмосфере – она питает дух.
– Что еще он говорил?
Немного поколебавшись, она изрекла:
– Что, когда я закончу книгу, он даст денег на Европу – чтобы можно было пожить там год или два.
– Прекрасно! – сказал я. – А как же твоя «больная мать»? Я то бишь?
Об этом Мона тоже подумала.
– Вероятно, придется отправить ее на тот свет, – улыбнулась она и присовокупила, что, сколько бы он ни отвалил, на двоих хватит за глаза и за уши. Папик не жадный.
– Вот видишь, Вэл, я в нем не ошиблась. Мне бы не хотелось тебя подгонять, но…
– Но ты ждешь не дождешься, когда я закончу книгу, угадал?
– Угадал. Сколько тебе еще потребуется времени, Вэл? Как ты считаешь?
Я ответил, что понятия не имею.
– Месяца три?
– Трудно сказать.
– Но ты уже знаешь, о чем будешь писать?
– Нет пока.
– Неужели тебя это не волнует?
– Почему? Конечно волнует. Но что я могу поделать? Продвигаюсь по мере сил.
– А ты не бросишь на полпути?
– Сегодня брошу – завтра подниму. Надеюсь, во всяком случае.
– Ты ведь хочешь в Европу, правда?
Прежде чем ответить, я долго-долго смотрел на нее в упор.
– Хочу ли я в Европу, спрашиваешь? Женщина! Я хочу во все места… В Азию, в Африку, в Австралию, в Перу, в Мексику, в Сиам, в Аравию, на Яву, на Борнео… и еще в Тибет и Китай. Если уж рвать когти, то навсегда. Я хочу навсегда забыть, что родился в этой стране. Хочу постоянно находиться в движении, странствовать, скитаться по свету. Хочу исходить все дороги…
– А писать когда же?
– Между делом.
– Ты мечтатель, Вэл.
– Да, мечтатель. Но я активный мечтатель. А это совсем другое.
Помолчав, я добавил:
– Все мы мечтатели, только некоторые из нас вовремя просыпаются, чтобы набросать несколько слов. Желание писать у меня, безусловно, есть. Но я не собираюсь ради этого завязываться узлом. Как бы тебе объяснить? Создать текст – это все равно что обкакаться во сне. Какашка, разумеется, может получиться отменная, но сначала все-таки идет жизнь, а нет жизни – не будет и какашки. Жизнь – это изменение, развитие, поиск… вечное движение навстречу неведомому и неожиданному. Мало кто может сказать о себе: «Уж я-то пожил!» Для того и существуют книги, чтобы люди могли пожить чужой жизнью. Но если и сам автор живет чужой жизнью, то…
Тут вступила Мона:
– Когда я порой тебя слушаю, у меня создается впечатление, что ты хочешь прожить тысячу жизней в одной. Ты вечно неудовлетворен – жизнью как таковой, самим собой, да практически всем. Ты – монгол. Твое место в азиатских степях.
– Знаешь, почему меня постоянно раздирает на части? – спросил я, начиная заводиться. – Потому что во мне всего понемногу. Я могу спокойно перенестись в любую эпоху и везде буду чувствовать себя как дома. Когда я читаю о Ренессансе, я ощущаю себя человеком эпохи Ренессанса; когда я читаю о той или иной китайской династии, я ощущаю себя китайцем тех времен. Мне не важно, какая это раса, какая эпоха, какой народ – египтяне, ацтеки, индусы, халдеи, – я погружаюсь туда со всеми потрохами и всегда нахожу богатый, красочный мир, мир, в котором никогда не иссякают чудеса. Вот что мне нужно – мир, созданный по-человечески, мир, отвечающий человеческим представлениям, человеческим мечтам, человеческим желаниям. Что бесит меня в этой нашей жизни – в этой американской жизни, так это то, что мы убиваем все, к чему прикасаемся. Если уж говорить о монголах и гуннах, то они по сравнению с нами – благородные рыцари. Мерзкая, пустая, бесплодная земля. Я смотрю на своих соотечественников глазами моих предков. Я вижу их насквозь – потому что внутри они полые, сплошь изъедены червями…
Я взял бутылку жевре-шамбертена и наполнил стаканы. Осталось как раз на хороший глоток.
– За Наполеона! – произнес я. – За человека, который испил жизнь до дна.
– Вэл, ты иногда пугаешь меня своими речами об Америке. Ты что, и впрямь так ее ненавидишь?
– А может, это любовь, – возразил я. – Изнанка любви. Не знаю.
– Надеюсь, ты не собираешься распространяться об этом в романе?
– Не волнуйся. Роман будет так же далек от реальности, как и страна, где ему предстоит родиться. Мне не придется прибегать к фразам типа «Все персонажи в данном произведении вымышленные», или что там обычно пишут в начале книги. Все равно никто никого не узнает, а автора и подавно. Благо книга выйдет под твоим именем. Вот будет анекдот, если она окажется бестселлером! И если репортеры начнут осаждать наши хоромы, чтобы взять интервью у тебя!
Такая перспектива привела Мону в ужас. Она не видела в этом ничего смешного.
– О, кстати, – сказал я, – минуту назад ты назвала меня мечтателем. Можно я зачитаю тебе один фрагмент – совсем коротенький – из «Холма грез» Артура Мейчена? Советую прочесть на досуге: мечта, а не книга.
Я взял с полки томик и открыл нужную страницу.
– Он тут говорил о «Лисиде» Мильтона – почему эту вещь можно считать высшим образцом чистой литературы. Далее Мейчен пишет: «Литература – это чувственное искусство вызывать острые ощущения посредством слов». А вот и искомый фрагмент – сразу после этого: «И в то же время в ней присутствует кое-что еще: помимо логического мышления, каковое зачастую мешает восприятию и является досадным, хотя и неотъемлемым побочным фактором, помимо неизменного ощущения удовольствия и наслаждения, – помимо всего этого, в ней присутствуют смутные, не поддающиеся описанию образы, которые вся наша изящная словесность относит к сфере ума. Как химик изумляется порой во время эксперимента, получив в реторте или тигле неизвестный, непредсказанный элемент, как те, кто считает мир материального тонким покрывалом нематериальной вселенной, так и тот, кто читает замечательную прозу или стихи, воспринимает информацию, которая не выразима никакими языковыми средствами и не является плодом логического рассуждения, которая скорее параллельна чувственному наслаждению, нежели непосредственно с ним связана. Мир, таким образом раскрываемый, – это скорее мир мечтаний, мир, в котором иногда живут дети, мир, неожиданно возникающий и так же неожиданно исчезающий, мир, не доступный ни описанию, ни анализу, мир, не имеющий отношения ни к разуму, ни к чувствам…»
– Красиво, – сказала Мона, когда я отложил книгу. – Только не вздумай ему подражать. Пусть Артур Мейчен так пишет, если ему надо. А ты пиши по-своему.
Я снова сел за стол. Рядом с кофе уже стояла бутылка шартреза. Налив себе наперсточек огненно-зеленого ликера, я сказал:
– Теперь для полного счастья не хватает только гарема.
– Шартрез от Папика, – уточнила Мона. – Он так нахваливал эти первые пятьдесят страниц!
– Будем надеяться, что следующие пятьдесят вызовут у него не меньший восторг.
– Ты пишешь не для него, Вэл. Ты пишешь для нас.
– Это точно, – согласился я. – Но иногда я об этом забываю.
Тут я вспомнил, что еще ни словом не обмолвился ей о набросках своей настоящей книги.
– Мне надо тебе кое-что сказать, – начал я. – Впрочем, надо ли? Может, стоит подождать до лучших времен?
Мона попросила, чтобы я ее не дразнил.
– Ладно, так и быть. Это о книге, которую я намерен когда-нибудь написать. Вчерне она у меня почти готова. Я написал тебе об этом длинное письмо, когда ты была то ли в Вене, то ли еще бог знает где. Я не мог его отправить, потому что ты не дала мне своего адреса. Вот это будет книга так книга – толстенный томина. О нас с тобой.
– Письмо сохранилось?
– Нет, я его порвал. Все из-за тебя! Но черновики остались. Только я их тебе пока не покажу.
– Почему?
– Потому что не хочу никаких комментариев. К тому же если мы начнем говорить о книге, то я, может, вообще никогда ее не напишу. И потом, есть кое-какие детали, в которые мне бы не хотелось тебя посвящать, пока я не изложу их на бумаге.
– Мне-то ты можешь доверять, – канючила она.
– Зря стараешься, – сказал я, – придется потерпеть.
– А вдруг черновики потеряются?
– Заново напишу. Было бы о чем волноваться!
Тут она совсем разобиделась. Все-таки книга не только обо мне, но и о ней тоже, а раз так… И пошло-поехало. Но я остался непреклонен.
Прекрасно понимая, что она все перевернет вверх дном, лишь бы заполучить черновики, я дал ей понять, что оставил их у родителей.
– Не волнуйся, они не найдут: я надежно запрятал.
По ее взгляду я понял, что на эту удочку она не попалась. Не знаю, что было у нее на уме, но она всем своим видом старалась показать, что смирилась и утратила интерес к бумагам.
Чтобы освежить атмосферу, я заверил Мону, что если книга когда-нибудь будет написана, если она когда-нибудь увидит свет дня, то ее имя будет увековечено. Это прозвучало несколько высокопарно, поэтому я присовокупил:
– Возможно, ты не везде себя узнаешь, но обещаю: когда я закончу твой портрет, тебя не забудут никогда.
Ее это вроде даже растрогало.
– Ты жутко самонадеян, как я посмотрю, – сказала она.
– Имею право. Я эту книгу прожил. Могу начать с любого места, и все пойдет само собой. Как сотни водометов на лужайке – надо только повернуть вентиль. – Я постучал себя по голове: – У меня все здесь, и все записано невидимыми… нет – несмываемыми чернилами.
– Ты что, собираешься рассказать всю правду? О нас?
– Конечно. И не только о нас – обо всех.
– И по-твоему, на такую книгу найдется издатель?
– Об этом я пока не думал – ее еще надо написать.
– Надеюсь, сначала ты закончишь роман?
– Разумеется. Глядишь, еще и пьесу.
– Пьесу? Вот было бы здорово!
На этом разговор иссяк.
И снова в голове засвербила тревожная мысль: надолго ли у нас эта тишь да гладь? Как-то уж слишком хорошо все складывается. Я подумал о Хокусае – о его передрягах, о том, как он девятьсот сорок семь раз менял адреса, о его упорстве, о его невероятной продуктивности. Вот это жизнь! А я – я пока только на пороге. Только если я доживу до девяноста или до ста лет, мне будет что предъявить миру.
Следом явилась еще одна, не менее тревожная мысль: «Напишу ли я вообще что-то пристойное?»
Ответ не замедлил сорваться с языка: «А хуя с винтом не хочешь?»
Тут же пришла очередная мысль: «Почему же я так одержим правдой?»
На что ответ тоже был ясен и прост: «Потому что есть только правда и ничего, кроме правды!»
«Но ведь литература – это совсем другое!» – проверещал в знак возражения слабенький голосок в мозгу.
Ну и черт с ней тогда, с литературой! Значит, буду писать Книгу Жизни.
Чье же имя ты под ней поставишь?
Имя Создателя.
И это решило исход дела.
Одержимый идеей засесть когда-нибудь за такую книгу – Книгу Жизни, – я проворочался всю ночь. Книга стояла у меня перед глазами, как легендарная Фата-Моргана. Теперь, когда я торжественно возвестил о своем намерении претворить эту идею в жизнь, книга принимала гораздо более угрожающие размеры, казалась гораздо более трудной для написания, чем когда я о ней говорил. Она казалась просто неодолимой. Но одно я знал точно: стоит мне начать, и она польется сама собой. Мне не придется выдавливать ее из себя по капле, по струйке. Я подумал о той своей первой книге – о двенадцати посыльных. Какая бездарщина! Но это был «выкидыш». С тех пор я все-таки немного поумнел, пусть даже никто, кроме меня, об этом не знает. А сколько материала ушло впустую! Надо было написать обо всех восьмидесяти или ста тысячах посыльных, которых я принимал и увольнял в те знойные космококковые годы. Неудивительно, что у меня тогда регулярно садился голос. Даже просто переговорить с таким количеством народа было подвигом. Но были ведь не только разговоры – были еще и лица, и выражения этих лиц: сердитые, печальные, хищные, лживые, злобные, коварные, благодарные, завистливые – как будто ко мне приходили не сами люди, а их тотемные предки: лисы, шакалы, вороны, рыси, лемуры, голубки, сороки, овцебыки, змеи, крокодилы, гиены, мангусты, совы… Я помню их всех до одного: хороших и плохих, воров и обманщиков, маньяков, калек и бродяг, шулеров, кровопийц, извращенцев, святых, мучеников – каждого: от самого заурядного до самого необыкновенного. Вплоть до некоего конногвардейского лейтенанта, чье лицо было до того изуродовано – то ли красно-, то ли чернокожими, – что, когда он смеялся, казалось, он плачет, а когда плакал – казалось, он ликует от восторга. Обращаясь ко мне – обычно с какой-нибудь жалобой, – он всегда вытягивался по стойке смирно и больше был похож на коня, чем на гвардейца. Был еще один грек с лошадиной физиономией – в прошлом, видимо, ученый-гуманитарий, – все хотел прочитать мне кусок из «Прикованного Прометея» или, может, из «Освобожденного». И почему, интересно, при всем моем хорошем к нему отношении он всегда вызывал у меня чувство насмешливого презрения? Куда более занятным и привлекательным был тот сексуально озабоченный египтянин с бельмом на глазу! Вечно лез в бутылку, особенно если за день не успевал ни разу отдрочить. Или та лесбиянка – Илиада, как она представилась, – почему, собственно, Илиада? – такая милая, скромная, застенчивая… и к тому же превосходная скрипачка. Я это знаю, потому что однажды вечером она пришла на работу со скрипкой и немного мне поиграла. Ознакомив меня со своей интерпретацией Баха, Моцарта и Паганини, она имела наглость заявить, что ей надоело быть лесбиянкой и теперь она хочет стать шлюхой, так что не буду ли я любезен подыскать для нее более подходящее помещение, где бы она могла подрабатывать этим делом.
Вот они все передо мной – выстроились, как на параде: с их нервными тиками, с их ужимками, с их мольбами, с их мелкими коварными уловками. Каждый день они словно вываливались на мой стол из бездонного куля с мукой: они сами, их беды, их заботы, их боли и хвори. Будто, когда меня назначили на эту одиозную должность, кто-то шепнул громиле Скрэбблбастеру: «Загрузите-ка этого парня по полной! Пусть окунется в трясину реальности, пусть у него волосы дыбом встанут, пусть понюхает параши, чтоб лишился последних иллюзий!» По приказу – не по приказу, но старик Скрэбблбастер именно так и поступил. И даже слегка переусердствовал. Он действительно показал мне, почем фунт лиха.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.