Текст книги "Странный гость"
Автор книги: Густав Майринк
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
– Экий труженик-сибарит! – хохотнул Врисландер.
– Трудился он, к чести его, все же не так много, чтобы скупить еще и соседские земли. Пришлось ему, с целью незаметно предавать земле тела своих множившихся день ото дня жертв, заменить дорогие сердцу цветочные клумбы – надо было видеть, с каким душевным трепетом и умилением любовался он на свою герань! – на безыскусные травянистые грядки, такие практичные могильные холмики. Их он мог без труда плодить, когда того требовал успех дела или удачный грабительский сезон. На этих-то грядках Бабинский и отдыхал по вечерам после трудов неправедных: любовался закатами да выводил на флейте грустные мотивчики…
– Попрошу!.. – прервал Цваха Иешуа Прокоп, достал из кармана самую настоящую флейту, приставил к губам и заиграл какой-то минор.
– Так хорошо знать музыкальные пристрастия вора! Вы лично там стояли и слушали? – удивленно спросил Врисландер. Прокоп недовольно уставился на него.
– Нет, Бабинский жил слишком давно. Но то, что он играл, я как композитор знаю отлично. Вам не понять: вы – не музыкант. – И он взялся дудеть дальше. Цвах, смежив веки, послушал эту музыкальную импровизацию, а потом, как Прокоп убрал инструмент назад в карман, продолжил:
– Кончилось тем, что на участке Бабинского вырос самый настоящий курган, а уж это-то не могло не вызвать у соседей определенные подозрения. Конечная заслуга разоблачения принадлежит, впрочем, одному скромному полицейскому из предместья Жижкова. Завидев издали, как Бабинский душит пожилую даму из высшего света, он подбежал на подмогу – и положил конец темным делишкам этого лиходея. Бабинский сперва сбежал и попробовал даже залечь на дно в своем пригородном Тускулуме[43]43
Тускулум (Tusculum) – древний город в Лациуме, в его окрестностях размещались виллы богатых римлян, среди них и Цицерона; здесь – в переносном, ироническом смысле – зажиточный район.
[Закрыть], но его выволокли оттуда под белые рученьки. Суд, признав смягчающие вину обстоятельства, приговорил его к смертной казни через повешение. Необходимые принадлежности для казни было поручено доставить по сходной цене известной фирме братьев Ляйнен «Высококачественные товары из пеньки en gros und en detail[44]44
Оптом и в розницу (нем.).
[Закрыть]» и вручить их под расписку одному из высших чинов казначейства. Как бы то ни было, во время казни веревка оборвалась, Бабинского помиловали и приговорили к пожизненному заключению в тюрьме. Двадцать лет провел душегуб у Панкраца[45]45
Тюрьма, построенная в 1885–89 гг. на смену Свято-Вацлавской тюрьме, располагавшейся между Карловой площадью и Влтавой.
[Закрыть]. Ни разу не позволил он себе и словечка хулы в адрес тюремщиков – они до сих пор вспоминают его образцовое поведение с теплотой. В дни рождения кайзера ему даже разрешали играть на флейте…
Прокоп полез было опять в карман, но Цвах остановил его.
– По всеобщей амнистии Бабинский был освобожден досрочно и получил должность привратника в монастыре Милосердных сестер. Труд хранителя ключей и садов не особо-то обременял его: уж лопатами да мотыгами этот человек владел отменно в силу былых похождений. Поэтому-то у него оставалось достаточно времени для просвещения разума и сердца высоконравственным, тщательно подобранным чтением. Последствия всего этого оказались чрезвычайно отрадными: по субботам, когда настоятельница монастыря давала ему вольную, чтоб погулял и немного развеялся, он всякий раз возвращался очень рано и говорил, что его удручает всеобщий упадок морали. Послушать его, так по вечерам улицы переполнены таким мерзким сбродом, что долг всякого мирного гражданина – укрыться у себя дома так рано, как только получится. В Праге в это же время почти во всех магазинах стали продаваться маленькие литые фигурки в красных плащах, изображавшие Бабинского. Члены семейств, пострадавших от него, любили покупать их и всячески изничтожать: жечь или дробить, давить под прессом… Фигурки были выставлены повсюду в витринах, и ничто так сильно не возмущало Бабинского, как такое вот внимание к его персоне. Он говорил, что это некрасиво – ежечасно напоминать перевоспитавшемуся и смиренному человеку о заблуждениях молодости; только в грубом, безнравственном обществе такое возможно. «До чего прискорбно, что власти не запретят это глумление», твердил он вплоть до самой смерти – и, как оказалось, не впустую, ибо вскоре литые фигурки взаправду везде вышли из продажи, а штамповать новые запретили.
Цвах щедро хлебнул грога из стакана и заговорщически переглянулся с Врисландером и Прокопом. Я заметил, как официантка с вязанием украдкой смахнула слезу.
– А вам больше нечего прибавить, кроме… ну, может, кроме того, что в благодарность за хорошую историю вы заплатите по нашему счету, досточтимый Афанасий? – спросил меня Врисландер после долгой глубокомысленной паузы.
Я рассказал им о своих блужданиях в тумане. Когда я дошел до описания увиденного мной белого дома, все трое, живо заинтересовавшись, схватились за трубки. Дослушав меня и хлопнув ладонью по столу, Прокоп воскликнул:
– Нет, ну подумайте только!.. Все легенды, какие у нас тут в ходу, Пернату приходится переживать самолично. Кстати, помните тогда эту историю с Големом? Она разъяснилась.
– Разъяснилась?.. – переспросил я удивленно.
– Слышали про блаженного нищего еврея Гашиля? Нет? Так вот, этот Гашиль и был Големом. Да-да, не удивляйтесь! Сегодня средь бела дня он мирно гулял по Сальпитергассе в своем знаменитом наряде восемнадцатого века – тут-то один бравый мясник его и словил арканом.
– Ничего не понимаю…
– А чего ж непонятного? Гашиль это был, говорю вам! Он сказал, что давно уже нашел это тряпье в какой-то подворотне. Да… а вот насчет белого дома – это уже поинтереснее. Есть такое предание, будто на улице Алхимиков есть дом, наблюдаемый лишь в туманные вечера – и то только избранными, счастливчиками. Его называют «Оплот крайнего фонаря». Тот, кто днем там бывает, видит только большой серый камень, а за ним – крутой обрыв до самого Оленьего рва. Почитайте за счастье, Пернат, что вы не сделали шага дальше: бьюсь об заклад, вы скатились бы вниз и все кости переломали. Под тем камнем, говорят, зарыт несметный клад. Камень этот заложил тут будто бы орден «азиатских братьев», основателей Праги; тут должны были построить дом, где под конец времен будет жить человек – вернее, андрогин, полумуж-полужена. На гербе у него будет красоваться заяц – кстати, заяц ведь символ Осириса… отсюда, наверное, и произошел образ пасхального кролика. Говорят, что Мафусаил лично охраняет это место, пока не придет время, чтобы Сатана не оплодотворил камня и не произвел от него сына, так называемого Армилуса[46]46
Здесь Майринк ссылается на древнейший мифологический сюжет о совокуплении «злого» бога (духа) с камнем, скалой, горой и т. д. В частности, в хетто-хурритской мифологии описано порождение богом Кумарби от брака со скалой каменного чудовища Улликуме для свержения небесных богов с их престолов. Каменный великан Улликуме был слеп и нем и постоянно рос с такой скоростью, что грозил достичь неба. Те же черты отмечаются и в талмудических легендах о Големе: он нем и, в иных версиях легенды, мог увеличиваться в размерах. Например, один Голем рос так быстро, что раввин, создавший его, не мог дотянуться до его рта и вовремя извлечь оттуда свиток с тетраграмматоном. В конце концов раввину удалось хитростью заставить Голема наклониться к нему. Он быстро вытащил свиток, и тогда монстр, развалившись, раздавил обломками своего тела неудачливого каббалиста.
[Закрыть]. Вы еще об этом Армилусе не слышали… а старые раввины ведают даже то, какой у него будет облик, когда гад явится на свет. Будут у него рыжие волосы, собранные сзади в косицу… два затылка, глаза – как два кривых серпа… и еще длинные, до самых пят, руки…
– Этакого франта стоит изобразить, – буркнул Врисландер и стал искать карандаш.
– Итак, Пернат, – закончил Прокоп, – когда вас постигнет счастье стать Андрогином и en passant[47]47
Мимоходом (фр.).
[Закрыть] найти заветное сокровище, не забывайте: я всегда был вашим лучшим другом!
Мне было не до шуток, и на душе у меня скребли кошки. Цвах это точно заметил – и, хоть и не знал причины моего сплина, решил приободрить:
– Не странно ли, что Афанасию явилось видение точно в том месте, о котором твердит молва? Даже оторопь берет! Мимо такого совпадения нельзя пройти равнодушно, если ты хоть сколько-нибудь веришь в тонкие чувства и скрытый мир. Что ни говорите, а я думаю: любопытно все это, дух захватывает! Эх, Пернат, завидую вам по-доброму!..
Врисландер и Прокоп приняли серьезный вид и своего слова не добавили.
– А вы что думаете, Евлалия? – спросил Цвах, обернувшись к официантке с вязаньем. Пожилая женщина почесала в затылке спицей, вздохнула, покраснела и протараторила:
– Вы бы уже шли домой, паскудник!
– Какая дико напряженная атмосфера царила сегодня весь день, – заметил Врисландер, когда стих наш взрыв хохота. – Я ни разу даже не взялся за кисть, ни штришка не нарисовал. И почему-то у меня из головы не выходила Розина: помните, как она тогда танцевала во фраке?
– А она снова нашлась? – спросил я.
– Ага, «нашлась»! Наши шойхеты[48]48
Шойхет – мясник, забивающий скот по традиционным предписаниям иудаизма (здесь – в ирон. смысле).
[Закрыть] нравов выхлопотали для крошки солидное деловое предложение: надо думать, у «Лойсичека» она бросилась в глаза господину комиссару. Во всяком случае, теперь она не просто шлендрает, а усердно работает и способствует притоку мужчин с деньгами в гетто. Сделалась отвратительной ловкачкой за такой короткий срок…
– Подумайте только, что женщина делает из мужчины, если он влюбится в нее, – уму непостижимо, – добавил Цвах. – Чтобы достать денег и иметь возможность бывать у нее, бедный мальчик Яромир устроился вольным художником. Ходит ныне по кабакам, малюет шаржи на посетителей, ежели те не против… говорят, даже получается!
Прокоп не разобрал и половины последних слов, потому брякнул невпопад:
– У вас с ней получается, значит? Разве Розина так уж подешевела? И как эта рыжая в плане обогревания старых мослов, а, Цвах? Как у нее щель – тесна ли еще, или уже успела подразработаться?.. Дайте, что ли, рекомендацию…
Тут официантка прямо-таки взвилась и негодующе улепетнула из зала.
– Старая вешалка! Уж кому-кому, но не ей монашку из себя корчить! По молодости-то, небось, сама… – сварливо прокомментировал ее уход Прокоп.
– Что вы к ней придираетесь? Да и вообще: у нее, вижу, просто закончилась пряжа, – осадил пошлеца Цвах.
Хозяин принес еще грога, и беседа постепенно приняла очень фривольный характер. Это взбаламутило мою кровь, и без того лихорадочно кипевшую. Я противился искусу, но чем больше сосредоточивался и думал об Ангелине, тем навязчивее все это лезло в уши.
Туман слегка поредел и зябко кололся, точно тонкими ледяными иглами. Но названий улиц прочесть было все еще невозможно, и я в очередной раз заплутал. Я перешел дорогу и нацелился завернуть за угол, как вдруг меня кто-то окликнул:
– Герр Пернат! Герр Пернат!
Я поднял голову, оглянулся. Никого…
Вдруг прямо передо мной открылась какая-то дверь. Над ней качался маленький, весь какой-то стыдливый красный фонарик. В проеме застыла фигура в светлых одеждах.
– Герр Пернат! Герр Пернат! – воззвала она.
Я с удивлением приблизился. Вокруг моей шеи обвились теплые женские руки, и при слабом свете я понял, что ко мне всем телом, нежно и многообещающе, льнет Розина.
Глава 15. Плут
Я проснулся поздно. Спал я тяжело, без сновидений, будто впав в летаргию.
Старая служанка или вовсе не приходила, или забыла протопить печку.
На мебели лежал слой пыли; пыль свалялась в шарики по углам комнаты.
День, едва начавшись, показался серым и недоброжелательным ко мне.
Дрожа от холода, я ходил по комнате взад-вперед.
Отвратительный запах перегара висел в воздухе. Вся моя одежда провоняла куревом.
Я распахнул окно – и снова закрыл: холодный, сырой воздух улицы был невыносим.
На крышах неподвижно сидели нахохлившиеся голуби. Куда ни обрати взгляд, всюду – постыло, безнадежно. И во мне самом все – разбито, разорвано.
Даже мое любимое кресло – и то протерлось, отовсюду торчит набивка. Надо позвать человека из мебельной мастерской… а хотя нужно ли? Пускай уж. Все одно – прах!
И до чего же безвкусные тряпки закрывают окна… может, свить из них веревку да и вздернуться к чертям? Больше не будут маячить у меня перед глазами все эти безобразные вещи. Придет конец мучительному, непролазному горю – раз и навсегда.
Да! Это самый разумный шаг.
Покончить со всем. Сегодня же.
И лучше – сейчас, с утра пораньше. Даже завтракать не стану. Какая гадость – лишать себя жизни с полным желудком, лежать в сырой земле с непереваренной, гниющей пищей в брюхе. Впрочем, это – дело десятое, а главное – чтобы никогда не светило больше солнце и не жгло бы душу своим наглым обманом о радостях жизни.
Нет, я не дам себя больше дурачить! Я не буду больше игрушкой в руках коварной, нелепой судьбы, которая то возносит меня, то вновь бросает куда-то – только для того, чтоб я уяснил лишний раз полную тщету всего земного. Я уже и так битком набит этим знанием! А то, что знаю я, – знает и всякий ребенок-несмышленыш, и всякая собака в гетто!
Бедная, несчастная Мириам! Вот бы я мог хоть ей помочь как-нибудь!
Нужно прежде всего принять решение, твердое и окончательное решение, пока вновь не проснется во мне проклятая жажда жизни и не поманит новыми миражами.
Сослужили ли мне все эти вести из иного мира сколько-нибудь добрую службу?
Нет! Толку от них – никакого.
Уже достаточно и того, что я все время хожу по зачарованному кругу, отягощенный множащимися горестными соблазнами. Тут только одно может помочь…
Я прикинул, сколько денег у меня осталось на счету. Не очень-то много. Но средства эти – последняя ценность, закрепленная за моей ничтожной жизнью. Только они у меня и остались, да еще горсть драгоценных камней в шкатулке. Все это я сложу вместе и передам Мириам. Хотя бы на пару лет бедную девушку оставят заботы о завтрашнем дне. Я напишу письмо и Гиллелю: расскажу о терзавшем ее уповании на чудо. Отец сможет ей помочь. У него всегда найдется добрый совет.
Я пересыпал камни из шкатулки в карман и взглянул на часы. Если без отлагательств пойти в банк – за час можно со всем управиться.
Можно еще купить букет алых роз Ангелине.
Я весь содрогнулся. Отголосок страсти пронзил меня. Эх, еще бы денек пожить. Всего один день. А потом что? Снова в омут неприкаянности? Нет, и минута здесь – промедление сверх положенного! Я злорадно посмеялся над собственной слабостью, празднуя победу.
Я огляделся по сторонам. Может, еще какие-нибудь дела требуют завершения?
На глаза попался штихель. Я сунул его в карман.
Выброшу на улице. Давно уже планировал это сделать.
Инструмент был мне ненавистен. Из-за него я чуть не стал убийцей.
Стук в дверь… кто там опять ко мне?
Старьевщик – вот же неймется ему!
– Я на минутку, герр Пернатх, – пробормотал он в отчаянии, когда я известил его, что очень спешу. – На одну только минутошку… на пару словешек… – По лицу еврея градом катился пот. Он весь дрожал от волнения. – Можем поговориц наедине, герр Пернатх? Мне бы не хотелоц, чтобы опять пришел этот… Гиллель. Заприте-ка лучше дверь или давайце пойдем вон в ту комнацку. – Уже привычным порывистым жестом он увлек меня за собой. Зорко оглядевшись вокруг, старик прошептал хриплым голосом:
– Знаеце, я тут думал за наш прошлый разговор… это нам все ни к чему. Зачем нам этих проблем? Было – и прошло.
Я старался прочесть у него в глазах правду. Он выдержал мой взгляд и судорожно уцепился рукой за спинку кресла – такого усилия ему это стоило.
– Я вас услышал, господин Вассертрум. – Я старался быть с ним как можно любезнее. – Жизнь и без того печальна, незачем еще отравлять ее враждой.
– Как боженька молвице, право. – Он вздохнул облегченно, полез в карман – давешние часы с погнутыми крышками заплясали у него в ладони. – А штоб убедилиц вы, что я искренне, – примице в подарок пустяшок. Забесплатно.
– Зачем они мне? Вы уж извините, но… – Тут я вспомнил, что про него рассказала мне Мириам, и осекся. – А впрочем, ладно… давайте.
Кровь вдруг отхлынула от лица Вассертрума.
– Воц! Воц! – зашептал он. – Опяц этот Гиллель, собака…
Притворив дверь между комнатами для его успокоения, я пошел открывать. Но в этот раз пришел не Гиллель: через порог переступил, пошатываясь, студент Харузек. В знак того, что знает, кто у меня, он приложил палец к губам и в то же мгновение, не ожидая, что я скажу, завел тираду:
– Дражайший мастер Пернат! Как же я рад застать вас одного и в добром здравии! – Он вещал, будто актер со сцены; его напыщенные, деланые речи так явно диссонировали с его перекошенным лицом, что мне стало больно и жутко. – Мастер, я никогда не посмел бы явиться к вам как уличный оборванец. Уверен, мою затрапезную персону вы не раз и не два видали на улице… впрочем, что я болтаю – точно видали! Вы не раз даже милостиво подавали мне руку. Знаете, кому я обязан тем, что сегодня смог к вам прийти с отстиранным добела воротником и в опрятном костюме? Одному из благороднейших и, увы, самых непризнанных людей нашего города. К сожалению, многие на его счет заблуждаются – но зато я весь проникаюсь трогательным чувством, как только вспоминаю о нем. Он сам живет очень скромно, при этом – никогда не отказывает в помощи нуждающимся. С давних пор, видя, как он с удрученным видом стоит перед лавкой, я всей душой стремился подойти к нему и молча пожать мозолистую от праведных трудов руку… Несколько дней тому назад он окликнул меня, вручил денег, и так я получил возможность купить в рассрочку костюм. Вы догадались теперь, мастер Пернат, кто был моим благодетелем? Я оглашу это святое имя с гордостью, ибо я один всегда чувствовал: в груди этого человека бьется поистине золотое сердце. Итак – речь о господине Аароне Вассертруме!
Я понял, конечно, что Харузек ломал эту комедию ради старьевщика, слушавшего из-за двери. Но мне было неясно, какую цель он преследовал: едва ли такой грубой лестью выйдет обмануть привыкшего чуять везде подвох старика. По скептическому выражению моего лица Харузек понял, видимо, что у меня на уме, улыбнулся и покачал головой. Его последующие слова должны были, очевидно, доказать, что он отлично знает этого человека – и то, на какую удочку его можно поддеть.
– Да, да! Дражайший Аарон Вассертрум! Как жаль, что я не могу сказать ему лично, какую нечеловеческую благодарность испытываю. Но и вас, мастер, заклинаю: никогда не говорите ему, что я у вас был и чем с вами поделился. Я знаю: людской эгоизм ожесточил его, вселил в его душу глубокое, непреодолимое, но, к сожалению, вполне оправданное недоверие. Я сам учусь на психиатра, но тут и премудрой науки не нужно, чтобы вот просто по-человечески понять: так лучше!.. Благодетель – да пребудет в неведении касательно того, как высоко я ценю его. Признаться во всем – значит поселить сомнения в его бедном сердце, а я этого не хочу. Пусть лучше он считает меня неблагодарным. О, мастер Пернат, – я сам несчастен с детских лет и знаю, каково это: быть одиноким и всеми покинутым! Я даже не знаю имени моего отца. Своей матери я ни разу не смотрел в глаза. Она, очевидно, умерла молодой. – Голос Харузека звучал необычайно таинственно и проникновенно. – Я уверен, она была из тех глубоких и скрытных натур, каковые попросту неспособны такое огромное чувство, как собственная любовь, облечь в слова или как-то передать. Уверен, Аарон Вассертрум – того же поля ягода. Вот, смотрите: у меня при себе вырванный лист из материнского дневника. Я всегда ношу его с собой, у сердца. Здесь сказано: невзирая на уродство отца, она любила его так, как еще никакая другая женщина на земле никого не любила. Но об этом, кажется, она никогда не говорила ему по такой же приблизительно причине, по какой я, например, не могу сказать Вассертруму – хоть разорвись у меня сердце – о всей глубине моей благодарности. Но из дневника я узнал и еще кое-что – ну, правда, скорее догадался, многих слов разобрать невозможно, они смыты слезами: отец мой – да сгинет память о нем на земле и на небе! – отец мой обращался, по-видимому, отвратительно с матерью…
Харузек вдруг оглушительно хрустнул коленями и рухнул на пол со всей мочи – по половицам пробежала дрожь. Я перестал понимать, притворяется он или и впрямь с ума сошел – до того исступленный у него вырвался крик:
– О Ты, Всемогущий, чьего имени человек не дерзает произнести – вот, на коленях я пред Тобой: проклят, проклят, проклят да будет мой отец во веки веков!
Сойдя на последних словах на страшный, жалобный хрип, он смолк, прислушался… и зловещая улыбка тронула его уста.
Я тоже это услышал.
Вассертрум скулил в соседней комнате, как побитая собака.
– Прошу простить, мастер, – продолжал Харузек притворно дрожащим голосом. – Я увлекся… заморочил вам голову… с утра до ночи молюсь о том, чтобы Всевышний даровал моему отцу, кем бы тот ни был, самый горький конец, какой только можно представить.
Я открыл рот, собираясь хоть что-то от себя добавить, но Харузек перехватил слово:
– Теперь, мастер Пернат, я перехожу к моей просьбе. Господин Вассертрум оказывал поддержку одному человеку, которого очень любил, – племяннику, по-видимому. Говорили даже, что это его сын, но едва ли, едва ли: в таком случае у него была бы та же фамилия. Его звали Вассори, доктор Теодор Вассори. Слезы застилают мне глаза, когда вспоминаю о нем! Я был предан ему всей душой, как если бы меня соединяли с ним неразрывные узы любви и родства. – Харузек всхлипнул, как будто не мог от волнения продолжать. – И этот… этот благороднейший человек… покончил с собой! Ужасно! Что подтолкнуло его к этому – я так и не выведал… я слишком поздно подметил изменения в нем… и потом, когда я стоял у смертного одра и лобзал его холодную руку, – я… не стану скрывать, мастер Пернат, разве ж то великий грех – заимствовать у покойного?.. Так вот, я присвоил себе одну розу с груди Вассори и сумел заполучить склянку с тем ядом, что так скоропостижно пресек его цветущую жизнь.
Харузек вынул скляночку и продолжал с дрожью в голосе:
– Все это я оставляю у вас на столе: и увядшую розу, и пузырек. Они служили мне доброй памятью об умершем друге. Как часто, в часы глубокого уныния, когда я сидел один и тосковал по матери, эта склянка тихо утешала меня! Я думал: стоит вымочить платок в ее содержимом, лечь, положить на лицо… и вскорости я безболезненно перенесусь в края, где мой добрый, дорогой Теодор обрел покой и отдых от трудов нашей скорбной юдоли. И я прошу вас, мастер Пернат – я затем и пришел, – примите эти вещи и передайте милому господину Вассертруму. Скажите ему, что получили их от лица, хорошо знавшего доктора Вассори, но попросившего вас о сохранении инкогнито – ну, может, от женщины какой-нибудь… пусть будет – от женщины. Мой благодетель поверит, для него это станет таким же драгоценным напоминанием, как для меня… пусть это станет выражением моей тайной симпатии. Я – бедняк, и это все, что у меня есть, но мне радостно знать: он получит мой дар – и даже знать не будет, что это я их ему препоручил. Ужасно приятно об этом думать… извините, дорогой мастер, за отнятое время – я пойду… заранее – огромное спасибо…
Он крепко пожал мне руку и подмигнул. Я не понял намек, и он шепнул мне что-то едва слышно.
– Подождите, господин Харузек, я провожу вас немного, – повторил я автоматически слова, прочтенные по его губам, и вышел с ним на лестницу.
– Я понимаю, чего вы добивались этим спектаклем… Вы желаете, чтобы Вассертрум принял яд из той склянки. – Я сказал ему это в лицо, когда мы достигли первого этажа.
– Разумеется, – спокойно ответил Харузек.
– И вы думаете, что я приложу к этому руку?
– В этом, поверьте, никакой надобности нет.
– Но ведь вы попросили меня передать эти вещи Вассертруму?
Харузек отрицательно покачал головой.
– Когда вернетесь – увидите, что он уже сам взял их.
– Откуда такая уверенность? – с удивлением спросил я. – Этот стяжатель-старьевщик никогда не наложит на себя руки. Он слишком труслив. Такие, как он, не ходят на поводу у мимолетных импульсов.
– Значит, вы недооцениваете мощь словесного внушения, – серьезным тоном перебил меня Харузек. – Мне было бы нечем крыть, если бы я говорил там, наверху, нормальными человеческими словами. Но я заранее взвесил и отмерил каждое слово. На таких подонков, как Вассертрум, действует лишь самый низкопробный и звонкий пафос. Вы уж поверьте. Я мог бы нарисовать вам, как его физиономию косило при каждом моем слове. Нет такой звенящей пошлости, какая не пробивала бы на слезы чернь, изолгавшуюся до мозга костей! Будь я неправ – все театры мира давно бы уже лежали в руинах. Сентиментальность – один из вернейших симптомов завзятого негодяя. Тысячи нищих могут умирать с голоду – никто не проронит ни слезинки, но достаточно плуту примерить яркие тряпки и закатить со сцены истерику, как все начинают реветь белугой! Быть может, старик Вассертрум и забудет уже завтра то, от чего у него только что болело сердце, – все равно каждое слово, изреченное мной, оживет в его памяти в минуту, когда ему захочется пожалеть себя. В такие минуты великой скорби достаточно малейшего толчка – а о нем-то я и позабочусь, – чтобы самый отъявленный и трусливый из выродков потянулся за ядом. Нужно только, чтобы яд всегда был под рукой… его сынок тоже, наверное, не решился сам, но я помог ему.
– Страшный вы человек, Харузек! – воскликнул я негодующе. – Вам что, совсем не…
Он зажал мне рот рукой и увлек за собой в глубокую нишу в стене.
– Тише! Вот он, идет!
Шаркая и придерживаясь рукой за стену, Аарон Вассертрум спускался по лестнице.
Он прошел мимо нас, никого и ничего не видя.
Харузек торопливо пожал мне руку и шмыгнул следом за ним.
Вернувшись к себе в комнату, я увидел, что роза и пузырек исчезли, а вместо них на столе – часы с погнутыми золотыми крышками.
* * *
– Но мне нужно сегодня!.. – настаивал я.
– Сегодня никак не получится, – ответил мне банковский клерк. – Деньги выдадим только через восемь дней – таков срок закрытия счета. И это, поверьте, еще очень хороший срок: бывает, нужно и подольше подождать…
– Вызовите директора! Я… я не могу ждать восемь дней! Я уезжаю! Через час!
– Господин директор занят, – был ответ. – Вы же понимаете: из-за вас банк не имеет права идти на нарушение общепринятых правил…
Какой-то тип со стеклянным глазом, вместе со мной подошедший к клерку, хохотнул.
Восемь долгих дней… Ровно столько предстоит ждать смерти. Как долго. Две эпохи, целая жизнь. Я был так убит горем, что не заметил даже, сколько времени проходил взад и вперед перед входом в какое-то кафе. Наконец, я зашел туда – только чтобы избавиться от противного субъекта со стеклянным глазом. Он пошел за мною следом из банка, не отставал ни на шаг и, когда я оборачивался, делал вид, будто потерял что-то и высматривает это под ногами. На нем был светлый, клетчатый, совсем узкий пиджак и такие же клетчатые брюки, пузырящиеся у колен. Левый ботинок у него щеголял яйцевидной выпуклой заплатой из кожи – казалось, будто под ней на пальце ноги было надето крупное кольцо.
Едва я присел, как он тоже вошел и занял соседний с моим столик. Я уж было решил, что это попрошайка, и полез за своим кошельком, как вдруг мне в глаз угодил отблеск от перстней с бриллиантами, красовавшихся на его шишковатых пальцах шойхета. Час утекал за часом, а я продолжал сидеть, чувствуя, что от внутреннего напряжения непременно сойду с ума. Но куда мне податься? Домой? Или бродить по улицам?
Одна перспектива сквернее другой!
Спертый воздух, действующий на нервы перестук бильярдных шаров, сухой кашель подслеповатого господина, с головой ушедшего в чтение газеты, – звуки еще как-то можно было терпеть; но образы, двоившиеся и троившиеся в настенных зеркалах, – долговязый пехотный лейтенант, то ковыряющий в носу, то приглаживающий усы перед зеркальцем желтыми от табака пальцами, компания одетых в коричневые бархатные куртки противных, потных, суматошных итальянцев в углу за карточным столом – дико визжащих, стучащих по столу кулаками, то и дело смачно плюющих на пол… все это было выше моих сил.
Тихонько подкрались сумерки, и лакей, страдавший плоскостопием, на полусогнутых ногах прошел в угол и потянулся длинным шестом к газовой люстре; убедился, что вышла из строя, – и недовольно покачал головой. Каждый раз, поворачивая голову, я неизменно наталкивался на хищный взор субъекта со стекляшкой в глазнице. Он тотчас же закрывался газетой или опускал свои грязные усы в давным-давно допитую чашку кофе. Котелок свой он нахлобучил на голову до того низко, что уши примялись едва ли не до горизонтального состояния. Казалось, у него и в планах не было оставлять меня в покое.
Потеряв терпение, я расплатился и встал.
Закрывая за собой стеклянную дверь, я почувствовал, что кто-то с другой стороны берется за ручку. Я обернулся: опять этот несносный тип! Закипая от гнева, я повернулся было влево, лицом к гетто, но он быстро подошел и преградил мне дорогу.
– Да вы издеваетесь, – устало протянул я.
– Направо, – отрывисто бросил он.
– Что это еще за приказы? Вы кто?
Он нахально посмотрел на меня.
– Вы Пернат?
– Для вас – герр Пернат, голубчик.
Он довольно хрюкнул и огорошил меня:
– Ну-ну, без выкрутасов! Сейчас пойдете со мной!
– Вы обалдели? Да кто вы вообще такой? – закричал я, не выдержав.
Вместо ответа незнакомец откинул полу пиджака, продемонстрировав потемневший от времени металлический значок, приколотый к подкладке.
Я понял: передо мной был агент тайной полиции. Он меня арестует.
– Так скажите же, бога ради, в чем дело? – взмолился я.
– В свое время узнаете. А теперь – в управление! – ответил он грубо. – Ну, живо!
Я предложил ему взять извозчика.
– Обойдетесь, – заявил он.
Пришлось идти по известному адресу пешком.
В управлении меня привели к двери с табличкой: «АЛОИЗ ОТШИН, ПОЛИЦЕЙСКИЙ СОВЕТНИК».
– Можете войти, – дозволил мне одноглазый субъект.
В комнате друг напротив друга стояли две высокие конторки, а между ними – квартет видавших виды стульев. Со стены помещение гордо обозревал потрет кайзера. Подоконник украшал аквариум с золотыми рыбками.
Скудная обстановка, что и говорить.
Из-под левой конторки выглядывала чья-то искривленная ступня, обутая в толстую войлочную туфлю, прикрытую бахромчатой штаниной серых брюк. Что-то скрипнуло. Кто-то пробормотал несколько слов по-чешски, и из-за правой конторки показался полицейский советник – невысокий господин с седой бородкой. Как я выяснил в скорейшем времени, он обладал курьезной манерой вести разговор: перед тем, как молвить слово, скалил зубы и морщился, будто солнце било ему в этот момент аккурат по глазам. Видок у него при этом делался довольно-таки гнусный.
– Вас зовут Афанасий Пернат, вы… – Он опустил глаза на бумагу, на которой, как я прекрасно видел со своего места, ни строчки написано не было. – Вы – резчик камей?
Войлочная туфля под левой конторкой ожила, отбивая чечетку подле ножки стула.
Послышался суетливый скрип пера.
– Да, я – Пернат, – ответил я, – резчик камей.
– Ну наконец-то, герр Парна… Порна… Пернат! Наконец-то! – Полицейский стал вдруг необыкновенно любезен, будто получил особенно отрадное известие. – Значит, так, герр Пернат… поведайте-ка мне, чем вы целыми днями занимаетесь?
– Едва ли это вашего ума дело, герр Отшин, – ответил я холодно.
Он прищурил глаза, выждал немного и выпалил неожиданно:
– Давно ли фрау Ангелина изменяет мужу с доктором Савиоли?
Я был почему-то готов к такому вопросу и даже бровью не повел. Он ловко пытался путем сбивчивых и повторяющихся из раза в раз вопросов уличить меня в противоречиях, но я, как ни трепетало у меня сердце от возмущения, не выдал себя и стоял на том, что имени Савиоли никогда не слыхал, что с Ангелиной я дружу еще с тех пор, когда был жив мой отец, и что она уже неоднократно заказывала у меня камеи. Несмотря на все, я чувствовал, что полицейский советник чует ложь и потихоньку выходит из себя от невозможности из меня что-нибудь выкрутить. Он на миг задумался, затем привлек меня за лацкан пиджака поближе к себе, предостерегающе указал пухлым пальцем на левый стол и зашептал на ухо: