Текст книги "Странный гость"
Автор книги: Густав Майринк
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
Маской на особе женского пола, кружившей Меланхтона в танце, была летучая мышь – причем весь маскарадный костюм был устроен так, что «ноги» у «мыши» были сверху, а «голова» – как бы внизу. Крылья плотно облегали ее тело, а в когтях она держала большую золоченую апону[102]102
Бляха, обычно золотая или серебряная, с драгоценными камнями, служащая для украшения одежды.
[Закрыть], воздев ее вверх и тем самым будто показывая, что ее тело с чего-то да свисает. Смотрелось это донельзя странно и явно должно было произвести на Меланхтона особое впечатление: во время танца ему постоянно приходилось таращиться на украшение, качавшееся где-то на уровне глаз.
Это была едва ли не самая оригинальная маска на балу персидского набоба – пожалуй, даже самая противная, эта летучая мышь!.. Даже Его Светлости Мухаммеду Дарашикуху, организатору сего празднества, она бросилась в глаза.
– Маска-красотка, я тебя знаю, – сказал он ей, и группа гостей за его спиной начала тут же оживленно шептаться.
– Клянусь, эта мышка – маркиза Икс, нынешняя пассия доктора, – промолвил статский советник из Голландии, одетый как персонаж полотна Рембрандта. – Иначе быть не может. Она же сама говорит, что знает в доме Дарашикуха каждый закуток. А немногим ранее, когда гостям ударила в голову блажь приказать старому камердинеру принести валенки и факелы – чтобы там, в парке снаружи, поиграть в снежки, – это летучее создание рьяно дурачилось среди прочих. Клянусь, я тогда заметил, как на ее запястье блеснул хорошо мне знакомый гиацинтовый браслет!
– Ах, как интересно, – вмешалась в речь девушка в голубых кружевах, вырядившаяся мотыльком. – А не мог бы Меланхтон по оказии осторожненько навести справки: правда ли, что граф де Фааст, этот нетопырь, нынче гораздо более мил маркизе, чем доктор?
– Поосторожнее со словами, бабочка, – серьезным тоном осадил ее голландский советник и огляделся. – Хорошо еще, что концовку вальса оркестр завершил фортиссимо: несколько минут назад сам анатомист Дарашикух стоял здесь, почти вплотную к нам…
– Да, да, самое верное – ни слова о таких вещах, – шепотом вмешался в разговор некто в маске Анубиса. – Норов этого дервиша суров: тут, в особняке, наверняка бушуют такие страсти, о каковых мы попросту не ведаем… Граф де Фааст давно уже забавляется с огнем, и если бы Дарашикух прознал…
Грубая махровая фигура, похожая на веревочный моток, улепетывала от эллинского воина в сверкающем панцире, продираясь через толпу масок, недоуменно наблюдавших, как странный дуэт проворно скользит на резиновых подошвах по зеркально-гладким полам из мрамора.
– Разве не страшился бы ты меча, герр Кто-то-там, будь ты гордиевым узлом на пути самого Александра Македонского? – посмеялась, обернувшись, мышь и легонько постучала веером по серьезной физиономии голландца.
– О-хо-хо, красотка-маркиза Летучая Мышь, остроумие, как шило, в мешке не утаишь, – укоризненно покачал головой длинный, как телеграфный столб, Юнкер Ханс, одетый как Мефистофель с хвостом и копытами. – Жаль, ах, жаль, что тебя вот так – ножками кверху – видят только доктор и граф… когда ты не в костюмчике перепончатокрылой твари.
Кто-то громко расхохотался.
Все обернулись и увидели толстого старика в широких штанах и с ослиной головой.
– Ах, это гогочет наш отставной герр вице-президент коммерческого суда, – отметил Мефистофель сухо.
…И вдруг прокатывается по залу глухой удар в гонг – и вот палач в красной мантии вестфальского тайного уголовного сыска выныривает откуда-то из самого эпицентра сего костюмированного веселья и, подбоченившись, опирается на огромный сверкающий топор.
Из ниш и лож стекаются маски: арлекины, Дамы-с-Розами[103]103
«Дама с розой» – портрет работы Джона Сингера Сарджента (1882). Находится в коллекции Метрополитен-музея в Нью-Йорке. Изображенная на картине Шарлотта Луиза Буркхардт (1862–1892) стала узнаваемым модным образом тех лет.
[Закрыть], людоеды, ибисы и Коты в сапогах, хмельные валеты, китаянки, немецкие поэты с табличками «Три минуты, звонкий грош – сочиню стишок я, что ж», валленштайновы рыцари, Коломбины, баядеры, идальго и костяшки домино всех цветов и фасонов.
Палач в красном раздает в толпе «визитки» из тонкого среза слоновой кости, на коих золотом оттиснуто:
ДЖИНН В БУТЫЛКЕ
Кукольное действо от доктора Мухаммеда Дарашикуха, анатомиста
Комедия в духе Обри Бердсли
Действующие лица:
Джинн – граф де Фааст
Царь Сулейман – Мухаммед Дарашикух
Дева в портшезе – ********************
А также:
Вампиры, марионетки, горбуны, обезьяны, музыканты
Место действия: тигровый зев
По толпе масок несется гомон:
– Ах, это программа представления!
– Что? Сам доктор – в кукольном спектакле?
– Ах, джинн… значит, сцена из «Тысячи и одной ночи»?
– А кто же будет за деву в портшезе[104]104
Легкое переносное кресло, в котором можно сидеть полулежа (устар.).
[Закрыть]? Что это вообще за персонаж?
Отовсюду слышны эти полные праздного любопытства голоса.
– Небывалые казусы у нас сегодня еще впереди, о да, – щебечет миленький с виду инкруаябль в горностаевой шубе и прижимает к себе свою мервейезу[105]105
Инкруаябли и мервейезы (фр. les Incroyables et Merveilleuses) – во Франции периода Директории (1795–1799) название модников и модниц из роялистски настроенной «золотой молодежи», вызывающе эксцентричных в одежде и манере разговора.
[Закрыть]. – Душка, я заметил, что ты танцевала тарантеллу с тем Пьеро – это и был граф де Фааст, будущий Джинн! Так вот, когда я попросил его объясниться, зачем он увел тебя у меня, он многое мне доверил – и простились мы чуть ли не друзьями. Знай же, марионетки в представлении доктора будут жутко неприятные – но только для тех, кто не разбирается в искусстве, ха-ха! И даже был заказан по телефону слон из Гамбурга… об этом позаботился сам доктор! Ах, да ты совсем меня не слушаешь, чертовка! – Кавалер сердито бросает руку дамы и твердо шагает к толпе других дам.
Через широкие боковые двери в празднично убранный зал из соседних помещений наплывают все новые маски, беспорядочно сбиваются в группу посередине, мельтешат и перебрасываются звонкими словечками, словно в каком-то человеческом калейдоскопе. Кто-то предпочитает отойти к стенам – и теперь восторженно таращится на изумительные фрески в стиле Гирландайо[106]106
Доменико Гирландайо (1448–1494) – один из виднейших флорентийских художников периода кватроченто, основатель художественной династии, продолженной его братом Давидом и сыном Ридольфом.
[Закрыть], которые, поднимаясь до самого синего, усыпанного звездами потолка, окаймляют весь зал некой сказочной панорамой.
Зал похож на сверкающий переливами остров жизни, омываемый волнами пестрых фантазий, проснувшихся когда-то в радостно бьющихся сердцах художников – и звучащих теперь, проще, грубее и доходчивее, в суетливых душонках сегодняшнего дня. Обслуга на серебряных подносах разносит освежающие напитки, шербет и вино. Вносят стулья, ставят в ниши под окнами…
С шорохом расходятся стены-боковушки, и из темноты медленно выкатывают сцену: ее красно-бурые, подсвеченные желтым рамы защемлены меж белых декораций, похожих на ряды сталактитов и сталагмитов разного размера. Это – «клыки», а вся сцена, конечно же, стилизованный «зев» тигриной пасти.
Посередине сцены укреплена огромная гротескная бутыль – из толстого стекла, почти в два человеческих роста, вместительная. В глубине сцены – розовые шелковые завесы.
Колоссальные, из черного эбенового дерева двери в зал отворяют, и в величественном спокойствии входит слон, украшенный золотом и драгоценностями. На горбу у него сидит давешний палач в красном и погоняет животину топорищем своего орудия.
С концов слоновых бивней свисают и болтаются аметистовые цепи, всюду окрест него полощут воздух веера из павлиньих перьев. Кисти златотканых покрывал, ниспадавших с боков благородного животного, волочатся по полу.
Торжественно и спокойно шествует слон по залу. Вереницы масок тянутся за ним, приветствуя знатных актеров в паланкине за спиной палача: доктор Дарашикух – в тюрбане с аграфом, украшенным пером цапли, близ него – граф де Фааст в костюме Пьеро. Мертво, как деревянные куклы, застыли все прочие марионетки и музыканты.
Достигнув сцены, слон стал хоботом снимать седоков одного за другим; под овации и ликующие крики он подхватил Пьеро и опустил аккурат в горлышко бутылки. Закрутилась стальная пробка, запечатывая узилище, и доктор, скрестив ноги, устроился сверху. Наскоро выстроившись полукругом, музыканты извлекли странные, тонкие, какие-то паучьи с виду инструменты – и снова замерли.
Слон серьезно посмотрел на них, потом повернулся и медленно направился к выходу. Дурачась как дети, маски гроздьями висли у него на хоботе и бивнях, дергали зверя за уши, пытались удержать, а он, казалось, даже не замечал этой муравьиной возни.
Представление началось. Неизвестно откуда, как из-под земли, в зал проникла тихая музыка – хотя кукольный оркестр и марионетки, будто отлитые из воска, оставались все так же бездвижны. Флейтист таращил на потолок остекленевший бездумный взор, женщина-дирижер в наряде-рококо, в парике, фраке и шляпке с пером, держала палочку вскинутой и загадочно прижимала палец к губам, застывшим в странной холодной улыбке.
На авансцене – трио марионеток: горбун-карлик с белым как мел лицом, седой черт и бледная размалеванная певичка с красными губами. Казалось, в дьявольском притязании они проникли в какую-то черную тайну, знание коей заставило их окаменеть от ужаса. А вот помещенный в бутыль Пьеро знай себе крутился и вертелся: махал колпаком из фетра, кланялся, потом, задрав голову, бодро салютовал персидскому набобу-анатомисту, со скрещенными по-турецки ногами сидевшему на пробке, – и снова принимался строить гримасы. Его ужимки и прыжки повергали публику в смех: до чего же дикий клоун!
Искаженный толстыми стеклянными стенками, его образ выглядел в высшей степени гротескно: то глаза выкатывались из орбит и сверкали, как пара огромных карбункулов, а то вдруг – никаких глаз, один лоб и подбородок. То тощ – то худ; то красив – то урод; всякий гость видел его по-своему – кто с какой стороны бутыли глянет.
Через небольшие промежутки времени, вне всякой логической связи, к марионеткам возвращается жизнь, но уже миг спустя они снова замирают в жутком подобии rigor mortis[107]107
Трупное окоченение (лат.).
[Закрыть]: живая картина, перескакивая мертвые паузы, фиксирует срез чьего-то бреда, а стрелка башенных часов дергаными шажками перескакивает с деления на деление. Но вот истуканы эти, выкручивая суставы до щелчка и хруста, двинулись в сторону бутылки. Араб, чей взор блуждал, с обритыми бровями и выпуклым, как груша, лбом, наигрывал надрывно на лютне; его тонкие пальцы, как казалось при взгляде со стороны, обладали одной дополнительной фалангой в угоду странному врожденному пороку. К певичке подскакивал неопределимого пола паяц с висящими до пола рукавами и терся о ее голую ногу передом своих панталон. И вот наконец в одну из пауз шелковый розовый занавес на заднем плане раздвинулся – и под общий вздох облегчения двое мавров вынесли на сцену портшез из сандалового дерева; как только они поставили его рядом с бутылкой, луч бледного, почти лунного света пронзил его сверху вниз.
Публика разбилась на два лагеря: кто-то замер, безмолвный и неподвижный, от вида разгульных марионеток, в чьих образах сквозило нечто откровенно-потустороннее; кто-то, сочтя как раз-таки, что марионетки банальные и пошлые, а вот Пьеро-то – мим хоть куда, подбадривали активными жестами и аплодисментами пляшущего бутылочного человечка. Тот, к слову, сбавил обороты, но его теперешнее скованное поведение публика находила ничуть не менее потешным. Всеми доступными средствами Пьеро словно силился передать какое-то чрезвычайно важное послание сидящему на пробке доктору. Сверх того, он пинал стенки и даже бросался на них, будто хотел их разбить или перевернуть сосуд. Казалось, в своем плену он заходится в диком крике – хотя сквозь толстое стекло наружу, само собой, не проникало ни звука. На пантомиму перс время от времени отвечал легкой усмешкой – или указывал пальцем на портшез.
Любопытство публики достигло предела, когда Пьеро, плотно прижав лицо к стеклу, довольно долго разглядывал деву в портшезе – и вдруг, как безумный, закрыл лицо руками, словно увидел что-то ужасное, упал на колени и стал рвать на себе волосы. Но вскорости он подскочил и так яростно забился в бутылке, что его силуэт за стеклянными стенками окончательно размылся, – нечто подобное можно наблюдать у бабочек, пойманных в чашку: уж так трепещут крылышки, что не понять, на месте ли они еще…
Публика билась над загадкой «девы в портшезе» – но свет и тень сговорились таким образом, что виднелся только бледный овал лица, чуть наклоненный вперед и обращенный к бутылке.
– И в чем же смысл этой неприятной буффонады? – робко спросила девушка-мотылек в голубом и боязливо прижалась к юнкеру Хансу, Мефистофелю.
Взволнованные маски приглушенными голосами обменивались впечатлениями.
– Да нет здесь никакого смысла! – бросил великодушно мужчина в костюме Тритона. – У нашего доктора – больно эксцентричное чувство юмора; он – анатомист, а уж эта братия находит смешными самые странные вещи: ну, например, когда повешенный в последнем спазме жизни исторгает из себя семя, кал либо мочу…
– Что за гадости вы говорите, – скривилась Дама-с-Розой. – Но вообще-то вы правы, наш доктор – очень жуткий тип! Взгляните на него хоть сейчас: почему у него такой дико безучастный вид? Лишь слабый тик изредка корежит его лицо! Ох, нутром чую, он задумал что-то непотребное – говорите что хотите, а я убеждена!..
– Примерное символическое толкование всего этого я способен дать – а то, что сейчас сказала эта особа с розой, лишь подтвердит мою правоту, – вмешался Меланхтон. – Разве не олицетворяет собой «джинн в бутылке» заключенную в нас душу, бессильную что-либо предпринять и обреченную наблюдать, как нагло забавляются чувства – марионетки – и как возвышенные чувства тонут с роковой неизбежностью в омуте телесного греха?
Громкий хохот и аплодисменты прервали его.
Судорожно царапая ногтями горло, Пьеро скорчился на дне бутылки. Все его тело как будто подбросило кверху в отчаянном спазме – и он стал указывать то на свой раскрытый рот, то наверх, на пробку. Наконец, обратившись к публике, он умоляюще сложил руки.
– Бедолаге смочить бы горлышко: еще бы, такая огромная бутыль – и ни капли вина! Эй, марионетки! Влейте ему туда побольше! – крикнул кто-то из толпы масок. Остроумную ремарку встретили смех и аплодисменты.
Пьеро еще раз подпрыгнул, разорвал на груди свой белый костюм, сделал какой-то не поддающийся толкованию жест – и во весь рост растянулся на дне бутылки.
– Браво, браво, Пьеро, великолепно! Давай на бис! На бис! – ревела публика.
Но так как человек в бутылке не шевелился и никак не реагировал на крики, хлопки ладош постепенно стихли, и общее внимание обратилось к марионеткам.
Они по-прежнему стояли в тех же неестественных позах, только в них ощущалось напряжение, прежде никем не замеченное. Казалось, они ждут чьего-то приказа. Горбатый карлик с бледным как мел лицом украдкой скосил глаза на доктора Дарашикуха.
Персидский анатомист не шелохнулся – разве что на лице у него проступило что-то вроде легкой усталости. Тогда один из мавров неуверенно подошел к портшезу и выдвинул его вперед.
В этот момент случилось нечто очень странное.
Женское тело с глухим тяжким стуком выпало из портшеза на помост.
Мгновение царила тишина – а потом к сводам зала рванулся многоголосый крик:
– Что с ней? Что произошло?
Марионетки, обезьяны, музыканты – все бросились к портшезу; маски дружно лезли на сцену. Тело маркизы в порванном костюме летучей мыши было опутано тонкой стальной проволокой или проводом. Там, где эта диковинная железная нить врезалась в мясо, остались жуткие электрические ожоги, и от них до сих пор вился дымок.
Большая золоченая апона в коготках оплавилась.
– Пьеро! – вдруг закричал кто-то, пораженный страшной догадкой. – Пьеро!..
– Где доктор? Куда он делся?! – подхватил кто-то, обернувшись к бутылке.
Воспользовавшись общим замешательством, перс бесследно исчез…
Меланхтон забрался на плечи юнкера Ханса, Мефистофеля; напрасно – ибо поднять пробку он не смог. До того плотно она оказалась завинчена, что воздух, похоже, никак даже не попадал внутрь…
– Бейте ее! Скорей, скорей!
Статский советник из Голландии выхватил у палача в красном топор и запрыгнул на сцену. Удар за ударом обрушивался на стеклянные стенки, звеневшие набатом – ни с чем не сравнимым, пророчащим беду набатом…
Глубокие трещины разбегались по стеклу молниями; лезвие топора погнулось.
Но вскоре… вскоре бутылка разбилась-таки.
На дне, в россыпи осколков лежал, вонзив в грудь посиневшие ногти, граф де Фааст – задохнувшийся насмерть.
Черный занавес ужаса беззвучно опустился на праздничную залу.
Балаган с восковыми фигурами– Чудесная идея, Синклер, – выкликать по телеграфу Мельхиора Крейцера! Думаешь, он согласится выполнить нашу просьбу? Если он выехал первым же поездом, – Зебальд посмотрел на часы, – то с минуты на минуту будет здесь.
Стоявший у окна Синклер вместо ответа указал на улицу.
В их сторону быстрым шагом шел высокий худощавый мужчина.
– Знаешь, порой наше сознание всего на несколько секунд вдруг меняется, заставляя видеть привычные, обыденные вещи в неожиданно новом, пугающем свете… Случается ли с тобой такое, Синклер? Как будто внезапно проснулся – и тут же снова заснул, но за короткое, не дольше одного удара сердца, мгновение тебе открылось нечто таинственное и важное.
Синклер внимательно посмотрел на друга.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Какой нелепый, дурной случай толкнул меня посетить балаган восковых фигур, – продолжал Зебальд. – Я сегодня уж слишком чувствительный; например, сейчас, наблюдая, как Мельхиор идет к нам… как увеличивается на глазах его фигура… я испытал что-то по образу и подобию мучения. Что-то – какими бы словами передать? – абсолютно, с одной стороны, естественное, ведь расстояние умаляет тела, звуки, мысли, фантазии и события… но в то же время – противоестественное: близится, растет что-то, что невещественно, чему нет необходимости преодолевать пространство, чтобы добраться до нас. Нет, никак мне это не выразить адекватно… но ты уловил хотя бы примерно, о чем я? Кажется, все – и даже мои слова – подчинено одним и тем же законам!
Его друг задумчиво кивнул.
– Да, и часть событий или мыслей ускользает из нашего поля зрения, как будто где-то «там» маячит возвышение или нечто подобное, за чем они вольны укрыться. А потом они вдруг снова выскакивают из своего укрытия и неожиданно встают перед нами, огромные, во весь рост.
Хлопнула входная дверь, и в кабачок вошел доктор Крейцер.
– Мельхиор Крейцер – Кристиан Зебальд Оберайт, химик, – представил их Синклер.
– Я, кажется, догадался, зачем вы меня позвали, – произнес вошедший. – Давняя боль госпожи Лукреции? У меня самого холод пробежал по коже, когда я прочел во вчерашней газете имя Мухаммеда Дарашикуха. Вам уже удалось что-нибудь выяснить? Это он?..
Посреди немощеной рыночной площади раскинулся шатер балагана восковых фигур. В сонме зеркальных осколков – из них на матерчатой крыше цветистым шрифтом были выложены слова: «Мистер Конго-Браун представляет восточный паноптикум Мухаммеда Дарашикуха» – отражались последние лучи заходящего солнца. Парусиновые стены шатра, вульгарно размалеванные дикими, вызывающими сценами, колыхались и выпячивались, как надутые щеки, оттого что внутри кто-то ходил и прислонялся к ним. Две деревянные ступеньки вели к входу в шатер, близ коего под прозрачным колпаком стояла восковая фигура женщины в ярком трико. Бледное лицо со стеклянными глазами поворачивалось, обводя взглядом собравшихся возле шатра – одного за другим, – затем отводило взгляд в сторону, как будто ожидая приказа от сидевшего в кассе темнокожего египтянина; потом вдруг тремя резкими лихорадочными рывками откидывалось назад, чтоб длинные черные волосы взметнулись волной, – а потом опять возвращалось в первоначальное положение, мертво таращась перед собой, чтобы через секунду повторить все движения заново. Время от времени кукла внезапно выворачивала ноги и руки, словно их сводило судорогой, затем резко запрокидывала голову и изгибалась назад так, что упиралась лбом в пятки.
– Вот и мотор, оживляющий механизм, ответственный за эти жуткие телодвижения, – тихо проговорил Синклер, указывая на стальной корпус машины с другой стороны от входа, откуда доносился мерный гул работающего четырехтактного двигателя.
– Electrissiti, жизнь, да, все живое, да, – монотонно пробубнил египтянин и сунул им программку. – Через полчаса начало, да.
– Неужто вы думаете, что этот болван что-то знает о местопребывании Мухаммеда Дарашикуха? – спросил Оберайт. Мельхиор Крейцер не услышал вопроса, сосредоточенно изучая программку, тихо повторяя вслух особенно поразившие его номера.
– «Магические близнецы Ваю и Данандшая, пение» – что это? Вы видели их вчера? – вдруг спросил он.
– Нет, – ответил Синклер. – Живые артисты выступают только сегодня и…
– Вы ведь, кажется, были хорошо знакомы с Томом Черноком, супругом Лукреции, не так ли, доктор Крейцер? – перебил Зебальд Оберайт.
– Конечно. Мы дружили на протяжении многих лет.
– И вы не заподозрили, что он желает зла ребенку?
Доктор Крейцер покачал головой.
– Я замечал в его поведении признаки надвигающейся душевной болезни, но никто и представить себе не мог, что она проявится так скоро и перерастет в настоящее помрачение. Он все время упрекал бедняжку Лукрецию в неверности, а когда его друзья пытались доказать всю беспочвенность его подозрений, не желал слушать. Ревность стала его манией! Когда же появился на свет малыш, мы решили, что теперь-то он успокоится. И поначалу мы в это даже поверили. Не тут-то было!.. Он просто научился прятать от чужих глаз свою подозрительность, и однажды случилось страшное: нам сообщили, что в резком припадке буйного помешательства он выхватил младенца из колыбели и скрылся незнамо куда. Все наши поиски ни к чему не привели; говорили, будто его заодно с Мухаммедом Дарашикухом видели на одной из железнодорожных станций. Спустя пару лет из Италии пришло сообщение: нашли изуродованный труп иностранца по имени Том Чернок, раньше часто виденного вместе с ребенком и мужчиной восточной наружности. Дарашикух и дитя Тома исчезли без следа; где мы только не искали – безрезультатно! И теперь я не верю, что надпись на этом балагане может иметь что-то общее с тем азиатом. С другой стороны, имя Конго-Браун?… Кажется, Том Чернок прежде не раз его упоминал. Мухаммед Дарашикух был персом очень знатного происхождения и обладал поразительными знаниями во многих сферах науки – что общего у него с балаганом восковых фигур?..
– Может быть, Конго-Браун был его слугой и теперь спекулирует на имени хозяина? – предположил Синклер.
– Возможно! Надо все выяснить. Не удивлюсь, если узнаю, что это он надоумил Тома Чернока украсть своего ребенка, а может, даже помог провернуть это черное дело. Доктор ненавидел Лукрецию всей душой! Из иных случайно оброненных ею слов я заключил, что он постоянно домогался ее, но она его отвергала. Хотя, по-видимому, должна была быть и другая, куда более страшная причина столь неутолимой жажды мести у Дарашикуха! Но из Лукреции уже не вытянуть ни слова: она ужасно переживает, почти лишается чувств, стоит мне только коснуться этой щекотливой темы. Дарашикух стал настоящим демоном этой семьи… Том Чернок целиком и полностью подчинился его воле и не раз признавался нам, что считает перса единственным живым существом, посвященным в ужасные таинства некоего древнего искусства. Ради каких-то совершенно непостижимых целей он якобы мог разделять человека на отдельные части, при этом остававшиеся живыми. Мы, естественно, этому не верили, считая Тома выдумщиком и фантазером, а Дарашикуха – просто позорным шарлатаном, но нам никак не удавалось найти неопровержимые доказательства… Кажется, начинается представление! Смотрите: египтянин зажигает огни вокруг палатки.
Закончился очередной номер – «Фатима, сокровище Востока», – и зрители разбрелись кто куда. Одни через смотровые отверстия в красном матерчатом занавесе смотрели на грубо раскрашенную панораму осады Дели[108]108
Одно из решающих сражений в ходе восстания сипаев 1857 года против правления Британской Ост-Индской компании.
[Закрыть]. Другие тихо сгрудились вокруг стеклянного саркофага, где, тяжело дыша, лежал умирающий турок: в груди, простреленной пушечным ядром, зияла ужасная рана с обожженными краями. Когда восковая фигура поднимала свои тяжелые веки, из ящика несся тихий скрежет пружин механизма; недоверчивые зрители даже прикладывали ухо к стеклу, чтобы получше расслышать. Аппарат у входа работал на более медленных оборотах – теперь он приводил в движение некий похожий на шарманку музыкальный инструмент. Заунывные, скрипучие ноты сбивчивой музыки казались разом и громкими, и приглушенными – что-то в них было странное, будто звук шел из-под воды.
Палатка насквозь пропахла воском и керосином в коптящих лампах.
– Экспонат номер триста одиннадцать: «Обеа-ванга, черепа-обереги религии Вуду», – прочел Синклер в своей программке, рассматривая вместе с Зебальдом стеклянную витрину с тремя отсеченными человеческими головами, необыкновенно правдоподобными с виду: разинутые рты, вытаращенные глаза. – Отвратительное зрелище.
– Знаешь, а ведь они не из воска! Они настоящие! – удивленно воскликнул Оберайт и достал из кармана лупу. – Неясно только, как их препарировали. Обрати внимание, срез на шее сплошь покрыт кожей. Или зарос… и ни следа шва! Словно они выросли сами по себе, как тыквы на грядке, и никогда не сидели на человеческих плечах… Вот если бы мне как-то приподнять незаметно крышку…
– Все воск, да, живой воск, да, мертвые головы… слишком дорого и пахнут… фу!.. – неожиданно раздался у них за спиной голос египтянина. Он незаметно подкрался к ним сзади; его лицо подергивалось, как будто он изо всех сил старался сдержать улыбку.
Друзья испуганно переглянулись.
– Надеюсь, он ничего не расслышал, ведь всего лишь секунду назад мы говорили о Дарашикухе, – произнес Синклер после недолгого молчания. – Интересно, удастся ли доктору Крейцеру расспросить Фатиму, или нам придется вечером зазвать ее на стаканчик вина? Он все еще продолжает разговаривать с ней на улице.
В эту минуту музыка смолкла, прозвучал гонг и из-за занавеса донесся пронзительный женский голос:
– Ваю и Данандшая, магнетические близнецы восьми лет, – самое удивительное чудо света. Они поют!
Зрители толпой повалили в дальний угол палатки, где был установлен подиум.
Доктор Крейцер подошел к друзьям и остановил Синклера за рукав.
– Я все узнал, – прошептал он, – перс сейчас под чужим именем живет в Париже, вот его адрес. – Он украдкой показал им крохотный клочок бумаги. – Следующим же поездом в Париж!
– Ваю и Данандшая, поют, горя не зная! – снова объявил визгливый женский голос.
Занавес распахнулся, и на сцену, одетое пажом, с каким-то свертком в руках, шаткой походкой вышло ужасного вида существо. Более всего оно напоминало утопленника, зачем-то выряженного в цветастый бархат и золотистые кружева. Вздох отвращения прошел по толпе зрителей.
Ростом он был со взрослого человека, а лицом – совсем еще ребенок. Лицо, руки, ноги – все тело, даже пальцы, было каким-то необъяснимым образом увеличено в размерах. Его словно бы надули: не человек, а резиновый мяч. Кожа на губах и руках была бесцветная, почти прозрачная, будто под ней пузырился воздух или водянка заставила их набрякнуть какой-то жидкостью. Глаза у монстра были пустые, без малейших признаков мысли.
Он беспомощно озирался кругом.
– Ваю, старшой брат, – объяснил женский голос с каким-то странным акцентом; и из-за занавеса со скрипкой в руке вышла здоровенная женщина в костюме дрессировщицы и красных, отороченных мехом сапогах.
– Ваю, – повторила она еще раз, указывая смычком на ребенка, затем раскрыла тетрадь и зачитала громким голосом: – Величайший чудо свет! Близнецы восьми лет. Один и другой связывать невидимая пуповина – длина три локтя. Если отрезать одного, другой умирать вослед. Загадка всех ученых. Ваю, он развит. Далеко за свой возраст. Но умственно отстал. Данандшая, наоборот, очень умный, но маленький. Как новорожденный. Он родиться без кожи, теперь не может совсем расти. Сидит в пузырь с теплая вода. Родители неизвестны. Величайший чудо природы! – Она подала Ваю знак, и тот начал медленно разворачивать сверток, лежавший у него на руках. Оттуда явилась маленькая, величиной с кулак, головка с крохотными колючими глазками. Лицо младенца, покрытое сетью голубоватых жилок, кривила гримаса старика, полная такой пронзительной ненависти и злобы, до того лукавая, что у многих зрителей невольно вырвался стон.
– М-м-мо-й братец Д-д-данандшая, – с трудом проговорило опухшее существо, снова беспомощно уставившись в публику.
Доктор Крейцер, опираясь на руку Синклера, делал судорожные вдохи.
– Боже всемогущий, – прошептал он. – Мне нужен воздух. – Подозрительный взгляд египтянина был почти осязаем, когда товарищи осторожно выводили доктора, ступавшего на плохо гнущихся ногах. Дрессировщица вскинула скрипку, и они успели услышать, как она заиграла какую-то песенку, а опухший монстр дурным голосом запел, артикулируя все слова теми фистулами, что заменяли ему губы:
– Буф со мной товарич, ф беди – ферниший друх…
А младенец, не справляясь с согласными, пищал – точно царапал по стеклу:
– У-у о-о-о а-и, е-и – е-е и у-у-у…
Опираясь на руку Синклера, доктор Крейцер жадно заглатывал свежий воздух. Позади него из балагана донеслись жаркие аплодисменты и свист.
– Это лицо Чернока! Какое жуткое сходство, – прошептал Мельхиор Крейцер. – Но как такое может быть – не возьму в толк… У меня все плыло перед глазами, я почувствовал, что вот-вот упаду… Зебальд, прошу, вызовите поскорее карету: я немедленно обращусь в жандармерию… Нужно действовать – оба езжайте в Париж! Этот Мухаммед Дарашикух… Схватите его, пока он еще там!
Приятели снова сидели в пустынном кабачке и смотрели в окно. За стеклом высокий сухощавый мужчина поспешно поднимался по улице.
– Добро пожаловать, снова, – бросил Синклер. – До чего жизнь скупа на декорации!
Хлопнула дверь, и в кабачок вошел доктор Крейцер. Друзья пожали ему руку.
– А теперь ждем вашего отчета, доктор, – проговорил Зебальд Оберайт, после того как Синклер завершил свой подробный рассказ о двух месяцах безуспешных поисков перса в Париже. – Вы нам почти ничего не писали!
– В то время я был просто не в состоянии писать, впрочем, как и говорить, – извинился герр Мельхиор. – Я будто постарел с тех пор… Постоянное движение наугад среди новых и новых загадок – это изнуряет гораздо сильнее, чем может показаться. Мало кто понимает, что ощущает человек, обреченный всю жизнь волочь на своих плечах бремя неразгаданной тайны! Да еще ежедневно быть свидетелем приступов отчаяния несчастной Лукреции! Как я уже писал, она недавно скончалась от горя и тоски; а Конго-Браун сбежал из следственной тюрьмы – и с его побегом оборвались последние ниточки, способные привести к разгадке. Когда-нибудь я обязательно вам все подробно расскажу, но, умоляю, не сейчас: слишком еще свежи воспоминания, слишком больно ранят…
– Неужели вы не нашли ни единой зацепки? – спросил Синклер.
– Все, что раскрылось, было настолько невероятно, что наши судебные эксперты не смогли или просто не захотели в такое поверить. Мрачное суеверие, патологическая ложь, истерический самопоклеп – только и было слышно от них, и все же ряд деталей проступил устрашающе рельефно.