Текст книги "Странный гость"
Автор книги: Густав Майринк
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Глава 17. Май
На мой вопрос, какой сегодня день – солнце припекало, словно в разгар лета, чахлое дерево в тюремном дворе выпустило несколько почек, – смотритель сначала помолчал, а потом шепотом сообщил, что уже пятнадцатое мая. Он, собственно, не имел права этого делать, потому что разговаривать с арестантами строго запрещено – особенно с теми, кто еще не составил признание. Ни к чему таким людям ориентироваться во времени.
Выходит, я отсидел в тюрьме полные три месяца, не зная, что делается за ее стенами.
С наступлением вечера сквозь зарешеченное окошко, открытое ради проветривания, пробивались тихие звуки фортепиано. Это играла дочка караульного, как просветил меня один из арестантов.
Дни и ночи я грезил о Мириам.
Как ей живется?
Порой утешительная иллюзия, будто мои мысли долетают до нее, витают вокруг ее кровати, пока она спит, и нежно касаются краями ее лба, проливала бальзам на мою душу.
А потом опять, в моменты беспросветной безнадежности, когда моих сокамерников одного за другим отводили на допросы, а обо мне будто забыли, меня душил тупой страх: может, она уже давно мертва.
Я повадился гадать на выдернутых из лежанки клочках соломы: живая – неживая, нездоровая – здоровая. Практически каждый раз судьба ей выпадала неблагоприятная. Я старался проникнуть в будущее, пытался вроде бы посторонними вопросами перехитрить свою душу, скрывавшую от меня его тайну: наступит ли день, когда я снова стану веселым и смогу хотя бы посмеяться от души?.. На такие вопросы соломенный оракул всегда давал утвердительный ответ, и я целый час чувствовал себя радостным и счастливым.
Как незаметно прорастает и распускается цветок, так украдкой просыпалась во мне непостижимая, глубокая любовь к Мириам. У меня никак не укладывалось в голове, как я, столько времени проводя с ней в долгих разговорах, не сумел этого понять еще тогда.
В такие моменты трепетное желание, чтобы и она, думая обо мне, испытывала то же самое, почти перерастало в полнейшую уверенность. И когда из тюремного коридора доносились звуки шагов, я трепетал от испуга, что это, возможно, идут отпускать меня на свободу, а тогда моя мечта могла бы разбиться вдребезги о безжалостную действительность внешнего мира.
Мой слух от долгого заточения заострился, я различал даже самые тихие шорохи.
Каждый раз с наступлением темноты я улавливал вдали скрип колес экипажа и гадал, кто бы это в нем мог сидеть. Невероятным и странным казалось, что за стенами тюрьмы существуют люди, которым позволено делать что заблагорассудится: они могут свободно ходить, куда душа пожелает, но даже не замечают роскоши свободы. Неужели и я когда-нибудь снова буду радоваться праву бродить по улицам в солнечные дни? Я уже не мог себе это нормально представить…
День, когда я держал в объятиях Ангелину, казался теперь далеким, как иная жизнь. Я вспоминал о нем с тихой грустью. Такая грусть наплывает порой, когда открываешь книгу, а там, меж страниц, – усохший цветок.
Возможно, кукольник Цвах до сих пор проводит вечера в обществе Врисландера и Прокопа – в «Старике Унгельте», а то как же. Возможно, старая официантка с вязанием все так же дуется и пыжится на него… Евлалия – кажется, так он к ней обращался…
Да нет, на улице же май – время, когда он путешествует со своим кукольным сундуком по провинциальным селам и городкам, играя на зеленых тропинках рыцаря Блаубарта…
Я сидел в камере. Шварца Фоссатку, моего единственного постоянного сокамерника за последние недели, еще несколько часов назад забрали к следователю.
Удивительно долго продолжался на этот раз допрос.
Вдруг задребезжал на дверях железный засов, внутрь ввалился радостный Фоссатка, швырнул на лежанку узелок с одеждой и поспешно принялся переодеваться, с проклятиями сбрасывая тюремную робу на пол.
– Черта лысого сумели они что-то доказать! Поджог! Ага, еще чего! – Он насмешливо оттянул пальцем нижнее веко. – Со мной им тяжело пришлось. Ветер тогда был – вот что я им сказал и на том уперся, как вол… Пусть теперь с того ветра в поле и спрашивают – только сперва отловите… удачной охоты, как говорится! – Он взмахнул руками и отбил пару тактов чечетки на месте, напевая: «Ах жаль, лишь р-р-раз в году ба-ава-ает а-цавяту-ущий месяц ма-а-ай!», потом – нахлобучил на голову шляпу с маленьким синим пером. – А вам, мин герр, думаю, будет небезынтересно узнать: дружок ваш, Лойза, сбежал! Я сейчас как раз об этом узнал. Еще в прошлом месяце, уже и следы остыли – ищи-свищи!
Штихель пригодился, подумал я – и улыбнулся.
– Скоро и к вам судьба станет благосклонной, ваше благородие. – Шварц-поджигатель искренне пожал мне руку. – И вы на свободу выйдете! Как не хватит вам денег, спросите в клубе Лойсичека за Шварца Фоссатку. Там ведь меня любая скотина знает – и поделом ей, скотине этакой! Ну, пока-пока, дражайший герр Пернат! Было приятно с вами знаться!
Он еще стоял в дверях, когда часовой втолкнул в камеру нового арестанта. Я сразу узнал в нем долговязого парня в солдатской фуражке, однажды стоявшего в подворотне на Ганпасгассе, прячась от ливня. Радостная неожиданность! Может, он случайно знает что-нибудь о Гиллеле, Цвахе и остальных?
Я уже хотел было броситься к нему с расспросами, но, к моему удивлению, он с загадочной миной на лице приложил палец к губам, призывая меня молчать. И только когда загремел снаружи засов на дверях и стихло эхо шагов часового в коридоре, новичок ожил.
Мое сердце трепетало от волнения. Чего мне ждать от него? Он меня знает? Что у него за задумка? Первое, что он сделал, – сел на лежак и стянул с ноги левый сапог. Потом вытащил зубами затычку из каблука, вынул из углубления маленькую изогнутую бляшку, оторвал едва приклеенную подошву и с гордым выражением лица подал мне то и другое. Все это происходило молниеносно: новичок никакого внимания не обращал на отчаянные попытки с моей стороны что-нибудь спросить.
– Вот! – сказал он наконец. – Искреннее поздравление от герра Харузека!
Я, признаться, несколько оторопел.
– Вам нужно бляшкой распороть подошву. Как-нибудь ночью или при условии, что вас никто не видит. Внутри есть полость, а в ней – послание от герра Харузека, как я вам и сказал.
Безмерно растроганный, я бросился на шею новичку. Слезы градом катились из моих глаз. Тот ласково отстранил меня и укоризненно сказал:
– Возьмите же себя в руки, мастер Пернат! Времени в обрез. В любой момент может вскрыться, что меня поселили не в ту камеру. Мы с Францеком подменили друг друга на своих местах, так сказать…
По-видимому, я выглядел слишком ошалелым, так как парень продолжил:
– Не беда, что вы ничего не поняли! Вкратце: я здесь – и этого достаточно!
– Но скажите… – забормотал я. – Скажите, господин… господин…
– Вензель, – пришел мне на помощь арестант.
– Так скажите мне, Вензель, как дела у архивариуса Гиллеля и его дочки?
– Сейчас на это нет времени, – нетерпеливо прервал меня парень. – В любой момент меня могут вытолкать отсюда. Я здесь, потому что признался в хищении…
– Так вы из-за меня, чтобы попасть сюда, пошли на грабеж? – спросил я, пораженный до глубины души.
Вензель пренебрежительно покачал головой.
– Если бы я действительно кого-то ограбил, то в жизни не признался в этом. За кого вы меня держите?
Наконец в моей голове медленно стало проясняться: ловкач прибег к хитрости, чтобы передать мне весточку от Харузека.
– Ну-с! Прежде всего, – парень посерьезнел, – я должен вас научить родимчику.
– Чему, простите?..
– Эпилепсии! Смотрите внимательно, мотайте на ус. Сперва надо подкопить слюны… – Он сначала надул, потом втянул щеки, будто полоща рот. – Потом, чтобы повалила пена изо рта, – вот так. – Пена его стараниями и впрямь выступила – правдоподобная до тошноты. – Так, потом выворачиваем пальцы… закатываем глаза… а затем уже – тут самая сложная часть – надобно как следует крикнуть. Ну, как-то так: «ар-р-ргх» – и сразу же упасть. – Он мигом растянулся на полу, молниеносно вскочил и добавил: – Вот он, настоящий родимчик: этому нас в Эшелоне обучил доктор Гилберт, царство ему небесное.
– Небезынтересно, – согласился я. – Но к чему мне вся эта наука?
– Чтобы сбежать поскорее! – объяснил мне Вензель. – Здешний врач Розенблат – это же полный дурень. Человеку голову отпилили, а он все твердит: здоров, здоров. Одну лишь эпилепсию он признает за серьезную болезнь: какой-то суеверный решпект имеет перед нею. Кто умеет разыграть родимчик – тому нетрудно попасть в лазарет. А оттуда дать деру просто! – Он перешел на заговорщический шепоток. – Решетка на окнах больничной палаты давно уж подпилена, держится на честном слове. Это тоже секрет Эшелона! Лишь две ночи за ней должны хорошо следить; на третью ночь не спите, смотрите в оба: как увидите за окном веревку с петлей, осторожно, чтобы никто не проснулся, отогните решетку, проденьте плечи в петлю. Мы вас вытащим, значит, на крышу, а потом опустим по другую сторону улицы – и все, баста!
– Зачем мне бежать из тюрьмы? – робко спросил я. – За мной ведь нет никакой вины.
– Есть вина, нет вины – бежать все-таки необходимо, – ответил Вензель удивленно.
Пришлось призвать на помощь все свое красноречие, чтобы заставить его отказаться от дерзкого плана, выдуманного, как сказал Вензель, «не кем-то, а спецами Эшелона». То, что я отвергал «божий дар» и готов был ждать, пока воля сама ко мне придет, было выше его понимания.
– Во всяком случае, благодарю вас и ваших добрых друзей, – искренне заверил его я, пожимая руку. – Когда пройдут тяжелые для меня времена, я прежде всего докажу вам свою благодарность.
– Да это лишнее, – отмахнулся дружелюбно Вензель. – Пивком проставьтесь – вот и будет благодарочка, а большего-то и не нужно. Герр Харузек нынче – казначей Эшелона. Он рассказывал, какой вы праведный человек. Что ему передать, когда я через несколько дней выйду отсюда?
При этом вопросе я несказанно обрадовался.
– Пожалуйста, попросите его сходить к Гиллелю и передать, что я очень беспокоюсь о здравии его дочери, Мириам. Пусть господин Гиллель получше за ней присмотрит. Вы запомните фамилию? Гиллель?
– Гиррель?
– Нет, Гиллель.
– Геллер?
– Да нет же – Гилл-ель.
Вензель чуть не вывихнул себе язык, пытаясь произнести такое тяжелое для чеха имя, но в конце концов ему это удалось, хотя и намучился он.
– И еще одно: пусть господин Харузек – очень об этом прошу, – пусть он, насколько может, позаботится о даме в беде. Уверяю, он поймет, о ком речь.
– Вы, верно, о барыне, что водила интрижку с немцем… как его там, с врачом Саволи? Ну, там уж все решено: она развелась, забрала ребенка и уехала с этим Саволи.
– Вы уверены в этом? – Мой голос задрожал. Как я ни радовался за Ангелину, все же сердце мое болезненно сжалось. Сколько я испытал из-за нее, и вот… она меня забыла.
Может, поверила, что я действительно убийца Цотмана.
Горечь подступила к горлу.
Вензель с какой-то особой, свойственной всем отверженным чуткостью, мгновенно пробуждающейся в огрубевших душах, лишь только дело коснется любви, казалось, угадал, что творилось у меня на сердце. Он сразу смущенно отвел глаза и промолчал, будто и не слышал моего вопроса.
– Возможно, вам известно, как обстоят дела у дочери господина Гиллеля, фройляйн Мириам? Может, вы знаете ее? – спросил я взволнованно.
– Мириам? Мириам… – Вензель наморщил лоб. – А она часто бывает в «Лойсичеке»?
Я улыбнулся невольно.
– Нет. Думаю, вообще ни разу там не была.
– Тогда – ой. Чего не знаю, о том трепаться не берусь.
Мы помолчали немного.
Я лелеял надежду, что пара слов о ней сыщется в послании Харузека.
– Что сквалыга Вассертрум дуба дал, – снова заговорил Вензель, – про то вы, видать, уже слыхали?
Я в ужасе подскочил.
– Ага, все так, – добавил Вензель и провел ребром ладони по глотке. – Жмурик! Прошу пардону… в отношении этого калеки адекватнее было бы шайслихе… Когда дверь в его складскую сломали – несколько дней у своего барахла не показывался, уж и приворовывать начали, – я, конечно, первый был там… конечно! А он там сидит, в кресле у стола, вся грудь кровью залита, глаза остекленевшие… Я, знаете, хлопец бывалый, но и мне дурно стало от вида. То и дело говорил себе: не теряй головы, Вензель, это ведь всего-навсего мертвый еврей, такие живые – опасней будут. В горле у него торчал странный инструмент такой, вроде как для шлифовки, а в лавке все вверх дном. Грабеж с убийством, конечно!
Штихель пригодился, подумал я ипохолодел от ужаса. Он все-таки нашел свою цель.
– И кто это сделал, я знаю, – продолжал Вензель, понизив голос. – Не кто иной, скажу я вам, как рябой Лойза… Шонька[49]49
Малец, малодушный человек (жарг.).
[Закрыть] сопливый, а туда же – на мокрое пошел! Ну, такого ведь и не заподозрят, да я за него, если что, похлопочу. Из лавки, наверное, подземным проходом ушел: иначе никак. – Вензель вдруг замолчал, напряженно вслушиваясь, а затем вытянулся на лежаке и зашелся неистовым храпом. Сразу после этого скрежетнул засов. За порожком застыл надзиратель, подозрительно меряя меня взглядом.
Я напустил на себя безразличную мину. Вензель продолжал делать вид, что спит. Ему отвесили несколько пинков, и только тогда, зевая, он поднялся и в сопровождении часового поплелся, шатаясь, прочь из камеры.
Трясущимися пальцами я извлек письмо Харузека, развернул – и прочел:
12 мая
«Мой милый, бедный друг и благодетель!
Недели напролет я ждал, что Вас выпустят, но зря. Перепробовал все, что возможно, чтобы собрать доказательства Вашей невиновности, но ничего не наскреб. Горячо просил следователя ускорить все мероприятия, но тот каждый раз отнекивался: мол, это все не по его ведомству, за такое отвечает прокурор.
Грязные бюрократы!
Лишь час назад я кое-что раздобыл, надеюсь, это поможет: я узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые часы, которые нашел после ареста своего брата Лойзы в его постели. В „Лойсичеке“, где, как Вы знаете, разнюхивают детективы, говорят, будто у Вас нашли часы наверняка убитого Цотмана, чей труп, как corpus delicti[50]50
«Тело преступления» (юр. лат.) – вещественные доказательства, улики или состав преступления.
[Закрыть], до сих пор не обнаружили. Остальное я сам сложил вместе: Вассертрум et cetera! Я сразу взялся за Яромира, дал ему 1000 флоринов…»
Тут я опустил руку с письмом, слезы радости замутили мне зрение: только Ангелина могла дать Харузеку такие деньги. Ни Цвах, ни Прокоп, ни Врисландер похвастаться своей состоятельностью не могли. Значит, она не забыла!..
Я вернулся к чтению:
«…и пообещал еще 2000, если он немедленно пойдет со мной в полицию и признается, что нашел часы дома у брата, а потом их продал… Все это может произойти только тогда, когда это письмо через Вензеля будет в пути к Вам. Не хватает времени… но уверяю Вас: это произойдет. Уже сегодня. Головой ручаюсь!
Ни на миг не сомневаюсь, что Лойза и есть убийца и эти часы он забрал у Цотмана.
Если же пойдет что-то не по плану, то и тогда Яромир знает, что делать: во всяком случае, он засвидетельствует, что именно эти часы найдены у Вас. Наберитесь терпения и не отчаивайтесь! День Вашего освобождения уже не за горами!
Но придет ли день, когда мы вновь увидимся?
Не знаю. Боюсь, уже нет… Жизнь моя быстро подходит к концу – приходится быть всегда настороже, чтобы урочный час не застал меня врасплох.
Но знайте: мы увидимся. Если не в этой жизни и не по ту ее сторону, то обязательно в тот день, когда исчезнет время и Господь, как сказано в Библии, извергнет из уст своих всех тех, кто не холоден и не горяч.
Не удивляйтесь моим словам! Я никогда не разговаривал с Вами о таких вещах, а однажды, когда Вы вспомнили о каббале, я обошел эту тему, но… я знаю то, что знаю.
Возможно, Вы понимаете, что я имею в виду. Если нет, то забудьте, прошу, все, что я сказал, сотрите из памяти… Однажды, мучаясь от лихорадки, я вроде как узрел волшебный Знак на Вашей груди… возможно, померещилось. Даже если Вам не под силу понять, о чем я говорю, просто примите на веру: еще с детства мне подсознательно открывались знания, направлявшие меня странным путем. Знания, которые не имели ничего общего с тем, чему обычно учит медицина: может, и сама она, слава богу, еще ничего в этом не соображает и, дай бог, не сообразит. Я никогда не давал вводить себя в заблуждение научному знанию; его высшая цель – украшать „зал ожидания“, вместо того чтобы его сровнять с землей.
Но достаточно об этом. Хочу Вам рассказать, что произошло во время Вашей неволи.
В конце апреля мое внушение начало действовать на Вассертрума. Идя по улице, он постоянно жестикулировал и сам с собой громко говорил. А это – определенный признак возмущения мыслей, готовых ополчиться против своего хозяина и пойти на него штурмом.
Он купил записную книжку и начал делать в ней заметки.
Он вел дневник! Дневник! Смех, да и только! Он – и вел дневник…
Потом он пошел к нотариусу. Внизу, в подвале, я знал, чем он занят наверху. Аарон Вассертрум составлял завещание. Я, правда, не знал, что наследником он избрал меня. Из всех – единственного на земле, кто еще мог бы оправдать факт его существования… Какую же жестокую шутку сыграла со стариком совесть! Может, он смел надеяться, что, став по его милости богатеем, я буду благословлять его после смерти – и тем самым сниму с него проклятие, однажды услышанное из моих уст в Вашем доме?
Мое внушение оказало тройное действие. Ужасно забавно, что он, выходит, все-таки втайне верил в возмездие на том свете – хотя всю свою жизнь отрицал это. Получается, что на всякого мудреца довольно простоты.
С тех пор как Вассертрум вышел из нотариальной конторы, я не спускал с него глаз. По ночам я подслушивал под его запертыми ставнями, потому что конец его истории мог наступить ежесекундно. Я надеялся уловить сквозь толщу стен благодатный хлопок пробки – в момент, когда ее извлекают из бутылочки с ядом.
Возможно, еще час, и дело всей моей жизни свершится.
Но вмешался незваный гость и убил его: заколол штихелем.
О подробностях расспросите лучше Вензеля, мне слишком горько описывать, что там произошло. Называйте это, если хотите, предрассудками, но когда я увидел, что пролилась кровь – вся лавка буквально потонула в ней, – мне показалось, будто его душа выскользнула из моих рук и куда-то улизнула. Что-то во мне – какой-то тонкий, непогрешимый инстинкт – говорит, что совсем неодинаково, умер человек от чужой или собственной руки. Если бы Вассертрум покончил с собой, тогда я счел бы свою миссию выполненной. Сложилось не так – и теперь я чувствую себя попранным, орудием, недостойным руки ангела смерти.
Но я не хочу сопротивляться. Моя ненависть и на тот свет перейдет, я еще свою кровь имею – и ее я могу пролить как мне заблагорассудится, чтобы она преследовала его шаг за шагом в царстве теней. Каждый день с тех пор, как похоронили Вассертрума, я просиживаю на кладбище у его могилы, прислушиваясь к своей душе: как велит она мне поступить. И, сдается мне, я уже знаю, что мне предстоит, – но лучше я все-таки подожду, пока чутье не станет чистым и звенящим, как горный источник. Мы, люди, – существа загрязненные. Нам нередко приходится долго поститься, чтобы понять, о чем шепчет душа.
На прошлой неделе мне официально сообщили в суде, что я – единственный наследник Вассертрума. Не стоит, пожалуй, уверять Вас, господин Пернат, что я и пальцем ни одного крейцера не коснусь. Не дождется он… там… моей поддержки. Все дома, принадлежавшие ему, я продал с аукциона, все вещи, которых он касался, предам огню – а треть денег и драгоценностей после моей смерти отойдет Вам.
Могу представить протест с Вашей стороны… Будьте покойны: эти деньги есть ваша законная собственность, со всеми причитающимися процентами. Я давно уже знал, что мой враг разорил Вашего отца, но лишь теперь могу доказать это документально.
Другую треть разделю между двенадцатью членами Эшелона, которые лично помнят доктора Гилберта. Я искренне хочу, чтобы каждый из них разбогател, став членом высшего общества Праги.
Весь остаток будет в равных долях распределен между семью убийцами-грабителями, которые за отсутствием улик будут оправданы. Этим я отдам должную дань общественному негодованию.
Вот и все. А теперь, дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда Вашего преданного и благодарного слугу – Иннокентия Харузека.»
Глубоко потрясенный, я отложил письмо. Я не мог даже радоваться известию о своем скором освобождении. Харузек! Несчастная душа! Как брат, какого у меня никогда не было, беспокоился он о моей судьбе – и это все за какие-то сто флоринов, однажды поданных ему. Великий Боже, только бы еще раз пожать этому славному человеку руку!
Но внутренний голос подсказывал: этому уже никогда не бывать.
Я живо представил его себе: лихорадочно блестящие глаза, костлявые плечи, высокий благородный лоб. Кто знает, возможно, все для него сложилось бы иначе, если б увядающей жизни вовремя протянули руку помощи.
Я еще раз перечитал письмо.
Сколько логики было в безумии Харузека! Да и безумен ли он?
Мне стало стыдно, что я, пусть даже на мгновение, допустил о нем такое мнение. Разве намеков недостаточно? Он – такой же, как Гиллель, как Мириам, как я, в конце концов; он – человек, которым владеет собственная душа, проводя через бездонные пропасти и ущелья жизни к заснеженным вершинам земли обетованной. Не был ли он – со всеми направленными на убийство помыслами – чище тех, кто с презрением к другим похвалялся святостью?
Он придерживался заповеди, продиктованной могущественным инстинктом, не думая о вознаграждении ни на этом, ни на том свете. Разве не было то, что он сделал, благостным исполнением долга – в самом глубоком смысле этого слова?
Лихой, дикий, кровожадный… сложная преступная натура с больной фантазией… так легко было представить все эти ярлыки, навешанные толпой – толпой, глядящей ему в душу лишь в свете подслеповатых фонарей; яростной толпой, не способной понять, что подчас ядовитый осенний крокус в тысячи раз прекраснее, чем полезный зеленый лук…
Снова заскрежетал засов, и я услышал, как в камеру втолкнули новичка.
Я даже не обернулся, все еще находясь под впечатлением от прочитанного.
Ни слова об Ангелине или Гиллеле…
Оно и неудивительно: Харузек, очевидно, писал в спешке – это видно из почерка…
Не передадут ли мне еще одно письмо от него? В глубине души я лелеял надежду на следующий день, когда всех выведут на совместную прогулку во двор тюрьмы. Кому-то из Эшелона легче всего было вложить мне в руку записку.
Тихий голос испугал меня, выведя из раздумий.
– Разрешите, господин, представиться? Меня зовут Лапондер. Амадей Лапондер.
Я обернулся. Невысокий, худощавый, еще довольно молодой человек в изысканной одежде, только без шляпы, как и все узники следственной тюрьмы, поклонился мне. Он был гладко выбрит, как актер. Его большие блестящие светло-зеленые глаза миндальной формы имели в себе что-то странное, будто смотрели прямо на меня, но вместе с тем куда-то мимо меня. В них было что-то рассеянное – не от мира сего.
Я пробормотал свое имя, тоже раскланялся и хотел было опять отвернуться, но долго не мог отвести взгляда от этого человека, настолько странное впечатление произвел он на меня закованной в приподнятые уголки его красиво очерченных губ улыбкой. Он чем-то походил на китайскую статую Будды из розового кварца: такая же лишенная морщин кожа, тот же по-девичьи тонкий рисунок носа с подобными крыльям бабочки ноздрями.
Амадей Лапондер, Амадей Лапондер, повторял я про себя. Какое же преступление ты совершил?