Текст книги "Странный гость"
Автор книги: Густав Майринк
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
Глава 7. Явь
Цвах взбежал по лестнице впереди всех. Я услышал, как Мириам, дочь архивариуса Гиллеля, встревоженным голосом расспрашивает его, а он пытается ее успокоить.
Я не напрягал слух, чтобы уловить, о чем они там говорят, и не признавал смысл слов, скорее догадываясь, что Цвах рассказывает: мол, с Афанасием Пернатом случилась беда, поэтому они пришли просить оказать первую помощь и привести меня в чувство.
Я до сих пор не мог пошевелиться, невидимые пальцы продолжали держать мой язык за зубами – однако мысль работала твердо и ясно, страх отпустил меня. Я знал, где я и что со мной происходит; воспринимал как вполне должное, что меня, как покойника, занесли на носилках в дом Шемая Гиллеля, уложили на пол и оставили в одиночестве. Спокойная благодать, какую чувствуешь, вернувшись после длительных странствий домой, разлилась у меня в душе. В комнате царила тьма, размытые очертания окна с крестовидной рамой проступали сквозь туман, клокотавший снаружи.
Все вокруг я воспринимал как должное и не удивился ни тому, что Гиллель вошел с менорой[21]21
Золотой семирожковый светильник, или подсвечник на семь свечей – такой, согласно Библии, находился в скинии собрания во время исхода, а затем и в Иерусалимском Храме, вплоть до разрушения Второго храма. Является одним из древнейших символов иудаизма и еврейских религиозных атрибутов.
[Закрыть] в руке, ни тому, что он преспокойно поздоровался со мной – как с кем-то, чьего визита тут ждали. Пока он мерил шагами комнату, переставлял какие-то вещи на комоде, потом зажег от первой меноры вторую, мне сразу бросилось в глаза то, чего я никогда в нем не замечал за все годы, прожитые в этом доме, хотя мы и часто встречались на лестнице, три или четыре раза в неделю: пропорциональность всего его тела, изящные черты лица и благородный высокий лоб.
В отсвете свечей я увидел, что он не старше меня: лет сорок пять, не больше.
– Ты пришел, – заговорил Гиллель немного погодя, – на несколько минут раньше, чем я ожидал, не то свечи были бы уже зажжены. – Он указал на меноры, прошел к носилкам и своими темными, глубокими глазами уставился, как мне показалось, на кого-то, стоявшего на коленях позади моей головы. Но на кого именно? Я не мог рассмотреть. Затем он без звука выговорил какую-то фразу. Тут же невидимая хватка пропала с моего языка и ступор прошел. Я приподнялся и завертел головой. Никого, кроме меня и Шемая Гиллеля, здесь не было. Стало быть, это его доверительно-дружеское «ты» относилось ко мне! А этот более чем очевидный намек на то, что он рассчитывал на мое появление здесь?.. Но больше этих двух обстоятельств поразило меня, что я ничуть не удивился.
Шемай Гиллель, очевидно, отгадал мои мысли, потому что дружелюбно улыбнулся, помог встать с носилок и, указав на рядом стоящее кресло, произнес:
– Никакого чуда не произошло. Чувство парализующего страха вызывает у таких, как ты, только голодный морок, кишуф[22]22
Черная магия (ивр.).
[Закрыть]. А жизнь сурова: она язвит, стирает до крови и жжет огнем. Но солнце духовного мира – теплое, благотворное и ласковое.
Я молчал, ни один ответ не приходил мне в голову. Но Гиллель, похоже, ответа и не ждал. Усевшись напротив, он непринужденно продолжил:
– Даже серебряное зеркало, если бы умело чувствовать, страдало бы от боли только в тот момент, когда его шлифуют. Блестящее и гладкое, оно отражает все картины без смуты и тревоги. Хорошо человеку, – добавил он тихо, – правомочному сказать о себе: «до блеска я отшлифован». – На минуту-другую он призадумался, и я слышал, как он прошептал по-еврейски: Lischuosecho kiwisi Adoschem[23]23
Известные слова псалмопевца: «Я уповаю на помощь Твою, о Господи!»
[Закрыть]. Потом голос его обрел прежнюю силу:
– Ты явился ко мне в глубоком сне. Я только разбудил тебя. В псалмах Давидовых вот как сказано: «Тогда возгласил я в сердце моем: ныне приступаю я; десницей Всевышнего свершилось преображение»[24]24
См. канонический русский перевод этого стиха: «И сказал я: вот мое горе – изменение десницы Всевышнего» (76: 11). В немецком переводе Мартина Лютера тот же стих гласит: «Aber doch sprach ich: Ich muss das leiden; die rcchtc Hand des Hochsten kann alles andern» («Однако сказал я себе: должно мне претерпеть сие; десница Всевышнего может все изменить»).
[Закрыть]. Вставая с ложа, люди думают, будто сбросили с себя сон, и не догадываются, что стали жертвой обманных ощущений и добычей нового, гораздо более глубокого сна, чем тот, из которого только что вышли. Существует только одно истинное пробуждение – к нему ты приближаешься. Расскажи об этом людям, и они будут считать тебя больным, потому что им тебя не понять. Так что бессмысленно и жестоко им об этом говорить. «Ты как наводнением уносишь их; они – как сон, как трава, что утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает»[25]25
Псалтирь, псалом 89, стих 6.
[Закрыть]…
– Кто тот незнакомец, пришедший в мое жилище и передавший книгу Иббур? Я и его видел во сне? – спросил я, но Гиллель ответил еще до того, как я договорил:
– Представь себе, человек, посетивший тебя и нареченный тобой Големом, означает воскресение из мертвых к духовной жизни. Каждая вещь на земле – не что иное, как извечный символ в тленном одеянии. Как все смертные, ты воспринимаешь внешний мир глазами. Всякий образ, открывающийся зрению, ты пытаешься постигнуть умозрительно. Но помни: видимые тобой вещи и образы были прежде тем, что люди называют призраком, просто эта призрачная реальность сгустилась и выпала в осадок в виде материи.
Я ощутил, как понятия, прочно и надежно стоявшие на рейде моего сознания, вдруг сорвало с якорей – и, подобно кораблям без руля и ветрил, унесло в безбрежный океан.
А Гиллель как ни в чем не бывало продолжал:
– Пробужденный однажды во веки веков не умрет; сон и смерть суть одно и то же.
«…во веки веков не умрет?..»
Сердце защемило от смутной, внезапно нахлынувшей тоски при этих словах.
– Две тропы следуют параллельно друг другу: стезя жизни и стезя смерти. Тебе была передана книга Иббур, и ты прочел в ней. И душа твоя потянулась к жизни…
«Гиллель, Гиллель, дай мне пойти тем же путем, что и у всех людей, – стезей смерти!» – заходилось в неистовом вопле все мое естество, охваченное паническим ужасом.
Лик Шемая Гиллеля словно застыл, стал суровее.
– Люди не идут никакой стезей – ни жизнью, ни смертью. Их только кружит, будто песчинки на ветру. В Талмуде говорится: «Прежде чем Бог сотворил мир, он поставил перед своими созданиями зеркало, чтобы они увидели духовные страдания бытия и наслаждения, какие впоследствии им уготованы. Тогда одни приняли страдания, другие отказались, и Бог вычеркнул их из книги живых». Ты же направляешься по своей дороге, избранной волей твоей. Даже если сам ты этого теперь не осознаешь, ты призван самим собой. Не печалься, всему свое время: со знанием придут и воспоминания. Ибо знание и память – одно…
Дружеский, почти ласковый тон, явственно звучащий в словах Гиллеля, вернул мне утраченное было спокойствие. Я чувствовал себя так уютно, словно больной ребенок на груди отца.
Подняв глаза, я увидел, что в комнате невесть откуда образовалась целая толпа каких-то людей, обступивших нас плотным кольцом. Одни были в белых саванах, традиционно полагавшихся усопшим раввинам, другие – в треуголках и старинного фасона башмаках с серебряными пряжками; но Гиллель махнул рукой у меня перед глазами, и помещение, как и прежде, опустело.
Потом, проводив меня до лестничной площадки, старый архивариус дал мне с собой зажженную свечу, чтобы я не споткнулся впотьмах на ступеньках и целым и невредимым добрался до своей чердачной каморки.
Лежа в постели, я долго ворочался с боку на бок, пытаясь уснуть, но это не помогало, и мало-помалу мной овладело какое-то странное состояние: ни сон, ни бред, ни явь.
Свет я выключил, но и без него видел все вокруг так отчетливо, что мог различить каждую мелочь. Я чувствовал себя вполне комфортно: не донимала болезненная тревога, как это часто присуще таким состояниям.
Еще никогда в жизни я не обладал способностью мыслить так остро и ясно, как теперь. Здоровый, бодрый ритм дирижировал моими нервами, привел в порядок мысли, выстроил их стройными рядами, как армию, готовую к моим приказам. Стоило только крикнуть, и они вытянулись передо мной и выполняли все, чего бы я ни пожелал.
Мне вспомнилась камея из авантюрина[26]26
Мелкозернистая разновидность кварца.
[Закрыть], над коей я тщетно бился вот уже несколько последних недель, потому что многочисленные вкрапления кварцита мешали проступить чертам лица, вырисовывавшимся в моем воображении, – и вдруг решение пришло само собой! Я точно знал, как вести резец, чтобы совладать со структурой камня. Прежде – раб целой вереницы фантастических впечатлений и призраков, о которых и сам толком не знал, были то мысли или реальные ощущения, сейчас я сознавал себя господином в своем собственном отечестве.
Математические задачи, лишь с трудом разрешаемые на бумаге, я умел теперь легко одолевать сразу в уме. И все потому, что во мне пробудилась новая способность видеть и запоминать то, что как раз было мне нужно: цифры, формы, предметы и краски. А когда передо мной вставали вопросы, для чьего разрешения этих средств не хватало – проблемы философии и всякого прочего, – вместо внутреннего зрения вступал в игру слух, и я ясно различал голос Шемая Гиллеля.
Чудесные откровения стали доступны мне. То, что тысячи раз я безучастно пропускал мимо ушей, предстало передо мной, исполненное великой ценности. Что я прежде учил наизусть, то сейчас усваивал или даже присваивал себе. Предо мной раскрылись неведомые мне доселе тайны словообразования.
Влиятельные идеалисты с чванной физиономией и грудью, увешанной орденами, еще так недавно взиравшие на меня свысока, униженно снимали теперь маску и извинялись: они сами ведь – только нищие, трудящиеся во благо великого наглого обмана.
Может, и это – сон? Может, я даже не говорил с Гиллелем?
Я потянулся к креслу, поставленному у постели. На нем, задутая, стояла свеча старого архивариуса. Счастливый, как маленький мальчик в сочельник, убедившийся в том, что его чудесный рождественский подарок реален, я закутался в одеяло снова – и, как пес-сыщик, углубился в чащу тайн духа, окружавшую меня.
Прежде всего я постарался вернуться к тому моменту своей жизни, о котором у меня еще сохранялись воспоминания. Лишь оттуда, казалось мне, я бы, возможно, смог постичь отрезок своего бытия, по странному стечению судьбы оставшийся окутанным тьмой. Но, несмотря на все мои потуги, дальше темного двора нашего дома выбраться я не мог, видя только сквозь просвет подворотню Аарона Вассертрума, – будто век прожил резчиком камей в этом доме, будто резчиком камей и родился; ребенком я себя не помнил.
Я уже хотел, потеряв надежду, отказаться от дальнейшего копания в прошлом, как вдруг с невероятной ясностью понял: параллельно большой дороге всегда тянется выводок мелких. Большая дорога упирается в подворотню – пускай; почему же я обошел вниманием сплетение узеньких троп побоку? «Откуда, – почти криком зазвенело в ушах, – добыл ты знания, позволяющие тебе ныне жалко прозябать? Кто научил тебя резать камеи? А читать, писать, разговаривать и есть… ходить, дышать, думать, чувствовать?..»
Я сразу ухватился за совет своего внутреннего «я». Тщательно, шаг за шагом отмотал свою жизнь вспять. Заставил себя размышлять в обратной последовательности, не минуя ни единого пустяка: что случилось только что, с чего все началось, что было перед тем и что было после?
Вот опять я очутился у арки ворот.
Вот! Вот! Лишь маленький шажок в пустоту – и я перелечу пропасть, отделяющую меня от забытого… Проявляется картина, не замеченная мной во время обратного отсчета времени: Шемай Гиллель проводит ладонью по моим глазам – точь-в-точь как было перед тем в его комнате.
И вдруг все… стерлось.
Даже желание дальше искать истину где-то рядом.
Лишь одна правда по итогу открылась мне: событийный ряд жизни – путь, ведущий в тупик, каким бы широким и просторным ни казался. Узкие же, потаенные тропинки ведут к утраченной первородине. Лишь в том, что деликатным, едва заметным следом, а не гадким рубцом от грубого рашпиля запечатлелось в нашем теле, кроется разгадка высших тайн.
Так же, как мог я вернуться к дням своей юности, если бы стал перебирать алфавит в обратном порядке от омеги до альфы, стараясь дойти до того момента, когда начал учиться, так я мог бы проникнуть и в те дали, что лежат по ту сторону всяческого мышления…
Всего-то! У меня голова пошла кругом, когда я вообразил, что за колоссальная работа мне предстоит, – как будто весь мир лег на плечи. Подпирал же Геракл своей многомудрой головой небесный свод, вспомнилось мне, и скрытый смысл мифа забрезжил в сознании. Да, да, от непосильной ноши ему удалось избавиться благодаря хитрости – находчивый герой предложил великану Атланту: «Подержи, пока я обвяжу череп свой веревками, дабы непомерный груз не раздавил его». Может, и мне удастся обмануть судьбу и подобрать себе какую-нибудь замену.
Внезапно страшное подозрение проникло в мою душу, заставив усомниться в правоте моих мыслей: в мгновение ока утратил я былое слепое доверие к этим извечным поводырям смертных. Вытянувшись на кровати, я закрыл глаза и зажал ладонями уши, чтобы никакие впечатления не отвлекали меня; чтобы всякая мысль уничтожилась на корню.
Но моя стеклянная воля разбилась о стальное правило, по которому одну мысль лишь посредством другой реально изгнать. Умирала одна – на ее останках произрастала вторая. Я уплывал от дум по шумящим рекам собственного кровотока – они, оказавшись славными пловцами, настигали. Я искал убежища в закоулках сердца – миг, и они настигали меня и там. Хорошо, что опять пришел ко мне на помощь ласковый голос Гиллеля: «Следуй своей дорогой и не уклоняйся! Ключ от искусства забвения находится у наших собратьев, идущих путем смерти; ты же привлечен духом жизни». Передо мной появилась книга Иббур, и две литеры ярко вспыхнули в ней. Одна – женщина-великанша с мощным, как землетрясение, биением сердца. Другая, бесконечно далекая – Андрогин на перламутровом троне, в короне из красного дерева.
Тут Шемай Гиллель провел в третий раз рукой по моим глазам, и я заснул.
Глава 8. Снег
Дорогой, многоуважаемый мастер Пернат!
Страшно тороплюсь и в величайшем страхе пишу Вам это письмо. Прошу, порвите его, как только прочтете, – или, еще лучше, пошлите его обратно мне вместе с конвертом, иначе душевного покоя мне не видать. Не говорите никому, что я Вам писала. Не говорите и о том, куда Вы сегодня пойдете!
Ваше честное, благородное лицо во время нашей случайной встречи, произошедшей при весьма странных обстоятельствах – надеюсь, мой намек достаточно прозрачен и Вы догадаетесь, кто это написал, ибо подписываться мне боязно, – внушило мне сильнейшее доверие. Кроме того, еще с детства я помню Вашего покойного отца, достойнейшего из достойнейших. Все это заставляет меня обратиться к Вам – возможно, единственному человеку, еще способному мне помочь.
С мольбою жду Вас сегодня в соборе вГрадчанах[27]27
Один из четырех исторических районов Праги, сохранявших до 1784 года право на самоуправление.
[Закрыть], в пять часов вечера.
Ваша подруга.
Больше четверти часа просидел я с этим письмом в руках. Странное, благоговейное настроение, владевшее мной со вчерашнего вечера, в одно мгновение исчезло, рассеялось от свежего дуновения нового дня. С улыбкой, таящей в себе столько возможностей, идет ко мне юное существо, дитя новой весны. Живая душа ищет у меня помощи. У меня! Как сразу преобразилась вся моя комната! Старинный резной шкаф стал сразу приветливым на вид, а квартет кресел обрел невиданную прежде уютность.
Неужели засохшее дерево сумеет еще принести плоды?
Я почувствовал, как меня переполняют силы, до поры спавшие – скрытые глубоко в смертной оболочке, уставшей от повседневности: точно из-подо льда, сковавшего воду по зимней поре, забил родник. Сжимая письмо в руках, я был убежден, что испрошенную помощь окажу, чего бы мне это ни стоило: до того сильную уверенность давало ликование духа и тела.
Снова и снова перечитывал я одну строку: «Кроме того, еще с детства я помню Вашего покойного отца», и от этих слов захватывало дух. Разве же слова эти – не то же самое, что «И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю»[28]28
Евангелие от Луки 23:43.
[Закрыть]? В поисках помощи незнакомка сама посулила мне великий дар – весть из прошлого, на которое я так уповаю! Благодаря ей я наверняка смогу узнать, кем был прежде. «Вашего покойного отца» – как причудливо звучит, если повторить вслух! У меня был отец!.. На мгновение предстало передо мной усталое лицо старика, сидящего тут же, в одном из кресел – чуждое, безмерно чуждое и при этом безумно родное, – а затем мой взгляд обратился к действительности, и громкое биение сердца напомнило о скоротечности времени.
Я подскочил на месте: не опоздал ли?
Глянул на часы: нет, слава тебе, Господи – еще только половина пятого.
Со спаленки рядом я взял плащ, шляпу и двинулся вниз по лестнице. Какое мне сейчас дело до шорохов темных уголков и до злобных, мрачных, раздраженных угроз, которыми они всегда полнятся: «Не пустим тебя… ты целиком наш… не хотим, чтобы ты радовался… еще только радости не хватало в этом доме!»
Тонкая ядовитая пыль, извечно летящая из коридоров и закоулков и душившая меня, теперь куда-то улетучилась – прянула прочь от живого дыхания моих уст.
На минуту я остановился у дверей Гиллеля. Может, зайти?
Подавленная робость сдержала меня, и я не постучался. Как-то странно я чувствовал себя сегодня, словно мне теперь к нему нельзя. Десница жизни гнала меня вперед, вниз по лестнице.
Переулок утопал в снегу. Мне казалось, люди здороваются со мной; не помню, что отвечал им, то и дело нащупывая заветное письмо у груди. От бумаги веяло теплом… Я брел под арками переплетенных ветвей, мимо железного фонтана с кружевной решеткой, сплошь в сосульках; шел дальше – каменным мостом со статуями святых и Иоанна Непомука…
Внизу бурлила ненавистью вспененная река, ударяясь в подножье набережной. Как в полусне, пал мой взор на вытесанную из песчаника скульптурную группу, изображавшую «муки проклятых»[29]29
Подразумевается «Видение святой Лутгарды» (Sancta Lutgardis Ordinis Cisterciensis), уличная скульптура Матиаса Брауна (1684–1738), установленная на южной стороне Карлова моста в Праге, Чехия, в 1710-м году.
[Закрыть]; снег густо лежал на веках кающихся и на скрюченных руках.
Меня поглощали высокие арки ворот, мимо медленно плыли дворцы с величавыми резными порталами; львиные головы стискивали в зубах медные кольца. Здесь тоже всюду лежал снег, снег, снег – мягкий и белый, как мех огромного белого медведя.
Высокие стрельчатые окна, надменно вскинув покрытые ледяной коркой карнизы, холодно и безучастно взирали на плывущие по небу облака. С удивлением я отметил про себя, как много там, наверху, перелетных птиц.
Покуда я поднимался к Градчанам по многочисленным гранитным ступеням, где на каждой уместилось бы по четыре человеческих тела, из виду постепенно исчезал город с его крышами и фронтонами. Уже сумерки скользили по фасадам домов, когда я вышел на пустынную площадь. Посреди нее стоял и тянулся ввысь, к ангельскому престолу, собор.
Следы ног с ледяными корочками по краям вели к боковому входу.
Откуда-то, из отдаленного жилья, неслись в вечерней тишине тихие, заблудшие звуки гармошки – словно тоскливые слезы скатывались в бездну одиночества.
За мной затворились церковные двери – я услышал точно вздох из их мягкой обивки. Меня окружала тьма: только золотой алтарь сиял недвижимым покоем в зеленом и голубом отблеске угасавшего света, лившегося через витражи. Алые стеклянные фонари брызгали вокруг тонкими искрами.
Блеклый аромат воска и фимиама щекотал ноздри.
Я опустился на скамью. В этом царстве покоя моя кровь кипит куда менее бурно.
Собор полон жизнью без биения сердца – потаенным, терпеливым ожиданием.
Священные реликвии спали вечным сном в своих серебряных ковчегах.
Вот! Откуда-то издалека донесся приглушенный стук копыт, едва ощутимо задел мой слух, словно хотел пробиться сквозь толщу стен, и затих.
За ним последовал звук неразборчивый: может, дверца кареты хлопнула…
Шелест шелкового платья приблизился, нежная женская ладонь коснулась моей руки.
– Прошу, пожалуйста, пойдемте к той колонне. Я не могу говорить здесь, на скамейке, о том, что хочу рассказать вам.
Торжественность обстановки обернулась трезвостью; все стало серым и невзрачным.
– Я действительно не знаю, как вас благодарить, мастер Пернат, что вы решились мне в угоду пройти немалый путь при такой непогоде.
Я в ответ пробормотал какую-то банальщину.
– Но я не знала другого места, где могла бы чувствовать себя в большей безопасности, не бояться слежки. Сюда, к собору, пожалуй, никто за нами не крался…
Я вытащил письмо и протянул его даме. Она была закутана в дорогую меховую шубу, но по одному звуку голоса я узнал в ней ту, что в прошлый раз в страхе перед Вассертрумом вбежала в мою каморку на Ганпасгассе. Впрочем, я не особенно удивился, ибо другую и не ждал.
Я посмотрел ей в лицо. В сумраке каменной ниши оно казалось бледнее, чем на самом деле. От ее красоты я вздрогнул и будто прирос к полу. Охотней всего я упал бы перед ней на колени и целовал бы ей ноги только за то, что должен помочь именно ей, за то, что она обратилась именно ко мне.
– Забудьте, умоляю, по крайней мере, пока мы здесь, о той ситуации, когда вы меня увидели, – преодолевая смущение, продолжала она. – Я даже не знаю, как вы относитесь к таким вещам…
– Я уже немолод, но еще ни разу за всю жизнь не решался брать на себя роль судьи над своими ближними, – только и ответил я.
– Благодарю вас, мастер Пернат, – просто и тепло отозвалась женщина. – Выслушайте меня вразумительно. Если не поможете мне выпутаться из беды, то хоть, может, придумаете совет. – Я чувствовал, как жестокий страх сжимает ее своими тисками, голос у нее дрожал. – Тогда, в студии, я с ужасом вдруг поняла, что этот монстр за мной следит! Уже не первый месяц я замечала, что, куда бы я ни пошла – одна ли, с мужем или с… с доктором Савиоли, – всюду передо мной появлялось откуда-то страшное, преступное лицо этого старика. Его косые глаза преследовали меня наяву и во сне. Я не знаю, почему он за мной следит, но тем ужаснее меня мучит по ночам страх: когда, наконец, он возьмется за меня всерьез?
– Но с чего… с чего вы решили, что он возьмется-таки? – робко спросил я.
– О, доктор Савиоли поначалу меня тоже успокаивал: мол, что вообще может такой жалкий персонаж, как старьевщик Аарон Вассертрум, сделать! Максимум вреда от него – ничтожный шантаж или что-то наподобие… Но ведь и сам доктор почему-то всякий раз бледнел, когда произносил это имя! Я сразу поняла, что доктор скрывает от меня что-то… что-то ужасное, что угрожает и его жизни, и моей!
– И что же это может быть?
– Этого сказать не могу, но я выведала, что старьевщик не раз посещал доктора среди ночи. Скажите на милость, что этому проходимцу от него нужно? Почему доктор Савиоли не сдаст его в полицию? Я вся на нервах – нужно срочно что-то предпринять. Что угодно, или я попросту свихнусь!
Голос женщины предательски дрогнул. Я хотел было сказать что-то утешительное, но она продолжила, мигом переведя дух:
– В последние дни все только хуже… Доктор Савиоли внезапно слег с тяжкой хворью. А я боюсь его навещать: кажется, скоро все узнают о нашей связи. Он лежит в бреду, и единственное, что я смогла узнать, – ему чудится, будто его преследует человек с заячьей губой… то есть как у Аарона Вассертрума! Я-то знаю, какой доктор смельчак, – тем жутче мне видеть, как он сломлен и парализован гнетом… гнетом, который и я сама ощущаю! Вы скажете, я трусиха; почему бы открыто не признаться в своей любви к доктору Савиоли, почему бы не пожертвовать всем: богатством, честью, славой! – Женщина вскрикнула так громко, что эхо отскочило от сводов церкви. – Но я так не могу! Я – мать, и моя любимая белокурая маленькая девочка… я ни за что не пожертвую ей! Неужели вы думаете, мой муж позволит ей остаться со мной? Вот, вот, мастер Пернат, возьмите! – Она выхватила маленький кошелек, набитый, насколько я видел и догадывался, жемчугом и драгоценными камнями, из кармана шубы. – Отнесите этому упырю! Я знаю, этого он хочет. Ну и пусть забирает себе все, чем владею, – только дочку мою не трогает! Он же согласится на сделку? Да не молчите вы, Христа ради! Скажите хоть слово, пообещайте, что поможете мне!
Я едва сумел усадить женщину на скамью и хоть немного унять ее истерику.
Я что-то говорил ей, сбивчивое и бессмысленное, – все, что на ум приходило.
Мысли полыхали в моей голове, я и сам не понимал толком, что говорили мои уста: какие-то фантасмагорические идеи рассыпались в прах, едва родившись. Я был как бы не в себе – прикипел взглядом к статуе монаха в стенной нише и говорил, говорил. Понемногу очертания каменной фигуры изменились: ряса обернулась рваным плащом с приподнятым воротником, а из-под этого воротника вдруг вынырнуло молодое лицо с впалыми щеками и лихорадочным румянцем.
Не успел я понять, что значит то видение, как юноша снова стал изваянием монаха.
Сердце мое слишком быстро колотилось в груди.
Несчастная женщина тихо плакала, склонившись на мою руку.
Я делился с ней силой, наполнявшей меня в тот момент, когда я прочитал ее письмо, и до сих пор меня переполняющей. Я почувствовал, как она медленно наслаждается и питается ей.
– Хочу вам рассказать, почему обратилась именно к вам, – отозвалась женщина после долгой паузы. – Виной тому слова, как-то сказанные мне вами, – их я запомнила на долгие годы…
Долгие годы? Кровь застыла у меня в жилах.
– Вы прощались со мной… уж и не помню, почему и как, я была еще ребенком… А вы сказали мне так ласково и грустно одновременно: «Пускай до этого никогда не дойдет – а все ж вы вспомните обо мне, если вдруг станет вам трудно по жизни. Может, с Божьей помощью – именно я сумею вам помочь». Я тогда резко отвернулась и швырнула мяч в фонтан, чтобы вы не увидели, как я плачу. Позже хотела подарить вам коралловое сердечко, которое носила на шелковой ленте на шее, но постеснялась: боялась показаться смешной.
Я вспомнил!..
Костлявые пальцы судороги сдавили мне шею. Словно марево далекой, забытой земли обетованной предстало передо мной – ни с того ни с сего, испугав меня: девушка в белом платье, лужайка дворцового парка, обрамленная старыми вязами. До боли четкая картина вновь открылась мне после долгих лет. Должно быть, я сильно изменился в лице – она уж слишком поспешно продолжила:
– Я понимаю, что тогда к этим словам вас подвигло прощальное мгновение, но они часто были мне утешением, и я вам благодарна уже за это…
Изо всех сил стиснул я зубы и подавил страшную боль, разрывавшую сердце.
Я понял: двери воспоминания закрыты для меня благодетельной рукой. Мимолетный отблеск прошлого раскрыл передо мной тайну: любовь, слишком сильная для моего сердца, на долгие годы помрачила разум, и амнезия стала лекарством для моего больного мозга.
Мало-помалу мной овладело спокойствие и осушило слезы на моих глазах. В соборе торжественно и серьезно раздался звон колокола – я нашел в себе достаточно сил, чтобы с приветливой улыбкой взглянуть в глаза той, что пришла искать у меня помощи.
И все повторилось в обратном порядке: глухо захлопнулась дверца экипажа, зацокали копыта – все тише, тише, покуда отзвук не заглох вдали.
По снегу, отражавшему голубоватую палитру сумерек, спустился я в город. Фонари подмигивали мне; наваленные кучей еловые деревца с мишурой и орешками, окрашенными серебряной краской, напоминали, что уже не за горами Рождество. На ратушной площади, у фигуры Мадонны, старые нищенки в серых платках и со свечками нашептывали молитвы.
А у темного входа в еврейский квартал кучковались палатки рождественского базара. Посреди них, обтянутая красной материей, ярко выделялась в отблесках коптящих факелов сцена марионеточного балагана под открытым небом.
Арлекин в красно-фиолетовом костюме, гордость театра, скакал туда-сюда по сцене на деревянной лошадке. В руке он сжимал длинную нагайку с оголовком в форме черепа. Перед сценой рядами, тесно прижавшись друг к другу, стояли детишки в натянутых на уши шапках и с разинутыми от восторга ртами слушали стихи пражского поэта Оскара Винера, из суфлерской будки декламируемые товарищем моим Цвахом:
Хохочет клоун – ух, назрело!
Худой и с бледностью поэта,
Его замурзанное тело
В пиджак потертый разодето…
Я шагнул в проулок, выходивший на площадь. У афишного столба там толпился люд. Кто-то запалил спичку, и я успел разглядеть только несколько отдельных слов. Они мне почему-то запомнились:

Безучастно, равнодушно, точно гальванизированный труп, поплелся я мимо темных домов, стоящих угрюмой грядой. Над их крышами, в узкой черной полоске неба сверкала горсточка крохотных звезд.
Мои мысли мирно устремились назад, к собору. На душе у меня стало еще спокойнее и тише… и тут вдруг с площади резко и отчетливо – будто над самым ухом – донесся по морозному воздуху голос Цваха:
А где сердечко из коралла?
Оно на ниточке висело —
И на заре сгорело алой…
