Текст книги "Люди возле лошадей"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
Едут да по полю герои,
Эх, Красной Армии герои…
Что делается с ним, когда произносит он слова:
Девушки плачут.
Девушкам сегодня грустно…
Не в девушках дело, а мыслится ему, что у каждого на душе должно щемить при одной только мысли о цокоте копыт. Ушедшая, но не затерянная в памяти юность страны, она ведь в седле, на коне пронеслась.
Помню, мы с ним, с Драгомановым, поехали по заводам, в Сальские степи, ехали со сто пятого завода на тридцать второй большаком на пролетке. И вот памятник Тачанке. Мы-то, конники, смотрим на эту скульптуру своим взглядом.
– А можешь себе представить, – заговорил Драгоманов, – как я на это смотрю, если сам так сидел и за вожжи держался?
Когда поравнялись мы со скульптурой, один из наших коней даже заржал, заупрямился и капризно ударил в землю копытом.
– Натурально сделано, – подтвердил его мнение Драгоманов и нахмурился: – Видишь – металл, памятник, история! Молодость моя уже история. Мне-то все кажется, будто жизнь впереди, а меня в один музей с Дмитрием Донским. В бронзу, а у меня еще кровь по жилам бежит…
Подумал я тогда, глядя на него: «Тебя если из седла тащить, то, пожалуй, туловище оторвешь, а ноги так и останутся в стременах».
Глубокая посадка. И с ковбоями я о том же спорил. Они ведь нас, спортсменов-конников, за своих не признают. Не-ет! А вы как думали? Показывают памятник. «Вот, – говорят, – всадник нашей истории». Провели экскурсию, повторив маршрут, и объяснили: часовых дел мастер из Бостона, участник движения за независимость, совершил пробег ради того, чтобы сообщить повстанцам о приближении королевских войск. Так называемая «Скачка Пола Ревира». Ночь скакал. Стремена отпущены на всю ногу, посадка ковбойская. Ясно, ночь напролет не поскачешь «по-обезьяньему», скорчившись и привстав на стременах, как едем мы, жокеи. Предупредили: по мнению историков, которых называют ревизионистами, всё это вымысел – Ревир пробега не совершал. Спор разрешил Президент, им был Кливленд: «Совершал-не совершал, а мне Ревир симпатичен»
В самом деле, речь идет не только о посадке в седле. Позиция в жизни. Ковбои считают: «Плох тот, кто неглубоко сидит». А как сидят наши казаки? Как вообще весь Кавказ в седле держится? Или азиатские степи. Вросли в седло. Бывалые кавалеристы рассказывают, что они на походе так и спали в седле. Спали, ели, словом, жили, не слезая с лошади и не отходя от конюшни ни на шаг. Тут и вырабатывались глубокие иппические натуры. Эти люди говорили: «Мир галопа – волшебный мир». Они говорили: «Всю жизнь – на благо лошадей». Фанатики, философы и – мастера. Ими столько сделано, столько вложено в лошадь души, что и нам еще надолго хватит. Почему наши армейцы выиграли Приз наций? Почему мы европейские чемпионы по троеборью? Почему мировое первенство по выездке у нас? Почему я трижды выигрывал Приз Европы, да и по другую сторону Атлантики кое-кого заставлял глотать мою пыль? «Сенсация!» – писали газеты, когда Лилов с Фаворским брали барьеры в Париже или когда Филатов поднимался на пьедестал в Риме, а Петушкова блистала в Аахене. Когда у причала Грейвз-Энд высадился Ратомский, то англичане, нация конников, уже через пять минут (я – свидетель) не называли его иначе как маэстро? А ведь от причала до призовой дорожки еще далеко. Вот почему. Пришвартовались. Ждем выгрузки. Вдруг англичане привели своих лошадей на погрузку. Приехали автобусом (мы тогда о таком автобусе еще и не мечтали). На автобусе написано: «Лошади лорда Дерби». Естественно, подошли поинтересоваться. Слово за словом, разговорились, как обычно говорят между собой конники, – о лошадях. Что за жеребята, от кого происходят?
– Вот этот, – говорит конюх-англичанин, – от самого Наполеона, а Наполеон от этого… как его…
– От Назруллы, – вставил тут Ратомский.
– Oh, yes, – конюх подтвердил и продолжал: – Есть у нас дети Гипериона, а Гиперион от Сикамбра.
– Нет, – говорит Ратомский, – Сикамбр от Гипериона! Ведь ваш хозяин крестил потомство Пор-Фавора с линией Эмбарго через Гипериона и Скажи-Смерти-Нет, приходящегося полубратом Мифологии, дочери Эмбарго.
Конюх сказал только:
– Oh!
А когда они погрузку закончили, подошел к нам, других привел, и попрощались они:
– Руку, маэстро!
Почему так получилось? Потому что Ратомский – не вчера родился, он сын Ратомского, внук Ратомского, наследник опыта, копившегося сто лет.
Такой тренерской культуры, как в конном деле, не имел у нас ни один спорт. Другие виды спорта только развивались, некоторые и родиться еще не успели, а конники – это была уже сложившаяся среда: более века с рук на руки передавались вожжи.
– Как сидишь? Ты как сидишь, я тебя спрашиваю? Ноги у тебя или макароны?
Это сам Брусилов, когда кавалерийской школой командовал, в середине манежа стоял и покрикивал. И помнил этот крик Бовкун, а Бовкун учил Ситько, Ситько – Филатова… Брусилов приходил в полк и спрашивал у вахмистра: «Ну, есть всадники?» – «Никак нет, пока что незаметно». А перед ним целый полк, прошедший школу, обученный приемам верховой езды. Но приемы – этого мало! Знаток спрашивал, есть ли всадники в высшем смысле, есть ли конники по натуре и по призванию, люди с головой и с душой, а главное, с руками конников, те, которые знают и могут больше того, чему научить можно.
Конечно, не помню я прежнего ипподрома, как Драгоманов, но со своей стороны и я могу нынешним конникам сказать, что не помнят они того ипподрома, какой я застал, когда после войны прибыл в Москву. Конечно, уже не простирались конюшни до Башиловки, в Петровско-Разумовский парк резвить не ездили, на Фили купать не водили (а возили в грузовике в Тушино). Однако ипподром был все же как целый город. С Ходынского поля ветер доносил рев авиационных моторов. Лошади вздрагивали при этом реве. Потом привыкали, но один раз утром самолет-гигант, идя на посадку, так напугал лошадей, бывших в тот момент на дорожке, что разбросало нас, как ураганом, по закоулкам и переулкам. Удержать ошалевших лошадей не было возможности. И меня самого жеребец утащил на откос чуть не к вокзалу. Под откосом паровозы свистят. Жеребец, бедный, просто окаменел и уж не знал, где спасать свою жизнь.
Удивительную штуку выкинул тогда конь Дорогой. Кличка у него была, собственно, Дарлинг, но как-то пришел наш старшой из магазина и говорит: французских булок больше нет, называются они теперь городскими. И наш Дарлинг стал тогда Дорогим. Так этот Дорогой, он же Дарлинг, не бросился куда-нибудь сломя голову, а сел, просто сел посреди скакового круга. Сел на задние ноги, а передние между ними поставил. Как собака. Сел и сидит. Конмальчик, еле на нем дернувшийся, оторопел. С лошадью все бывает. Среди лошадей и людоеды встречаются: лошади, способные кинуться на человека. Вообще конь человека никогда не тронет. Много нужно бесчеловечия, чтобы озлобить лошадь до такой ненависти к человеку. Большей же частью все лошадиные причуды происходят не от злобы, а от робости. А робость – от близорукости. Из всех чувств у лошади на последнем месте зрение. Лошадь хорошо слышит, прекрасно чует, но видит плохо. Глаза ей портит полумрак конюшни. Лошадь легко обманывается и даже знакомый предмет может принять за чудовище. Тень на дорожке ей представляется пропастью. Один табунщик мне говорил, что мы в лошадиных глазах выглядим великанами и ходим вверх ногами. «Иначе, – говорил он, – стали бы они нас терпеть!» Уж этого я не знаю, в лошадиной шкуре я не был…
Уселся Дорогой по-собачьему и напугал мальчишку до последней степени. Больше даже напугал его, чем если бы стал свечить, то есть вставать на дыбы, или же козлить – прыгать вверх, брыкаясь задними ногами. Нет, Дорогой сел и сидит. «Свихнулся конь», – решил мальчишка, сполз с седла и бежать. А Дорогой тут же вскочил, чувствуя свободу, и начал за другими лошадьми гоняться. Пережили мы тогда денек авиации! Катавасия…
Катавасия – такая кличка тоже встречается. У нас кобыла есть – сама рыжая, во лбу звезда. Каких только не попадалось кличек! Из-Под-Топота-Копыт-Пыль-По-Полю-Летит. Уж ругались, ругались на ипподроме, – кто это выговорит? А что поделаешь? С таким аттестатом конь из завода прибыл. Родословная, документация! Эволюция… Девальвация… За каждой кличкой судьба!
Ветер доносил рев моторов, а на ипподроме тот же ветер шевелил травой, сеном. Улицы из одних конюшен. Да, мир был самовитый. Однако за пределами конного мира мало кто слышал тогда о лошадях, да и слышать не очень хотел. «Как, – с удивлением спрашивали, – разве лошади еще существуют?!» Не снились тогда конникам ни первые полосы газет, ни праздничные кавалькады, ни цилиндры, ни фраки, ни рединготы (костюмы для верховой езды). А вокруг старого манежа на Колугином дворе ходили, облизываясь, волейболисты, баскетболисты, всякие атлеты и по-своему мечтали: «Скоро, скоро этих кляч отсюда попросят!» Но мы выстояли.
Вот тогда я и скакал скачки с барьерами. На рыжем жеребце Галопе я стал угрожать чемпионам. Жора был не в форме. Лишних в нем было килограммов восемь. Готовясь к решительной схватке, он пропал на несколько дней, чтобы сбросить вес. Как сейчас помню, шел я седлать и вдруг слышу: «Помоги мне». Я оглянулся. Еле держась на ногах, к забору прислонился Жора. «Что с тобой?» – «Голова… Голова кружится…» Был слаб, как ребенок. «Как же ты собираешься скакать?» – «Я побью тебя». И попросил довести его до конюшни. Тут случайно Саввич оказался рядом (он подтвердит) и еще, кажется, Петя Гречкин, [13] взяли мы Жору под руки и повели. На лошадь мы его посадили с трудом. Радамес, гнедой, на котором он ехал, был много класснее других лошадей, но я обыграл его – ездой.
Стоит заглянуть мне в старые скаковые отчеты, так между строк слышу я и свой посыл, и шум трибун. «В розыгрыше барьерной скачки на дистанцию 2000 метров участвовали 14 всадников, представлявших все команды. Скачку выиграл спортсмен второй команды Советской Армии мастер спорта Насибов на жеребце Галоп, рожд. 1946 г. (Пресс-Ганг – Гюрза) с резвостью 2 мин. 13 сек.». Четыре строки, да и дела-то всего было на две минуты, – посторонний здесь немного прочтет. Но для меня не то что строка, но запятая, как и доля секунды в той скачке, была целой жизнью. Секунды не мелькали – они начинались и кончались, умещая множество мыслей, страстей, усилий.
Галоп! От Гюрзы и Пресс-Ганга. Ему было тогда пять лет. Поступил он к нам совершенно безногим. Держались на замораживающих уколах. Но действовала не только медицина, не одни уколы. А сердце лошадиное! Вот что значит это природное благородство темперамента, любовь к резвым аллюрам, свойственная кровной лошади. Боец по наследству, спортсменом в душе был Галоп!
В той скачке я держался, конечно, по Радамесу. У полкруга стало видно, что хотя Радамес еще свеж, но Жора уже кончился и был балластом для лошади. Я выслал Галопа вперед – только голосом. Лошадь слышит, как я уже сказал, прекрасно, тем более на скаковой посадке голова всадника находится почти вровень с ухом лошади: стоит ей шепнуть, как она принимает посыл! Ясно, не следует кричать так, чтобы от вашего посыла другие лошади шарахались.
На финишной прямой я был уже один и рядом никого: никто не мог взять Галопа, и я выиграл первенство страны. А Жору с лошади снимали. Нет уж, я предпочитаю ежедневную выдержку. На пенсию пойду, тогда и закусим.
Чтобы отвлечься от голода, я иду до скачки в кино и смотрю подряд два сеанса. На втором сеансе кто-то трогает за плечо. «В чем дело?» – «Конец». Оказывается, я слегка заснул.
Пора обратно на конюшню. Надо проверить лошадей, которые сегодня скачут. Иду через опустевший круг. Конюшня тиха. Корм проели. Вздыхает кто-то. Лучи солнца перекрестили коридор. В лучах пляшет пыль. Порядок. Я в этой тишине прислушиваюсь, не слышно ли «прикуски»? Это вредная такая привычка встречается у лошадей: глотать воздух. Занимаются они этим от безделья и даже заражают дурным примером других, а это вредно. Худеет лошадь, начинает нервничать. Но вместо характерного, хлопающего, звука «прикуски» – «Николай!» – слышу вдруг голос словно с неба.
Стоит он за навозницей, издавший этот едва различимый возглас. На нем какое-то пальто, хотя и жара. Ему все равно, жарко или холодно, лето или зима, ночь или день. Один, как у волка, горит огонь в его глазах. «Николай!» – и протягивает сегодняшнюю программу.
– Я же сказал, чтобы духу твоего больше здесь не было!
– Одну лошадку, – и дрожащая рука с программой.
Рука дрожит мелко, едва заметной дрожью, как студень.
– Я же сказал…
– Лошадку! Одну лошадку! В последний раз… Расплачусь и брошу!
Не касаясь программы, которую он у меня перед глазами перелистывает своей дрожащей рукой, говорю:
– В третьей скачке выиграю я. В пятой мой мальчик.
И, не оглядываясь, иду на конюшню.
– Николай!
Не оглядываюсь.
– Николай!
– Что еще?
Глаза у него слезятся.
– Скажи мальчику, пусть придержит.
Хлопаю дверью так, что воробьи взлетают с навозницы.
Близость скачек чувствуется в воздухе. Прежде всего об этом догадываются лошади. Они знают об этом с утра. Они угадывают даже, кому скакать. Угадывают по малым порциям корма. Кому достались спартанские подачки, те начинают нервничать. Одни требуют еще, другие же вовсе отказываются есть. Навоз у них делается жидкий и вонючий.
Существует масса признаков призового дня. Электризуется самый воздух.
Полны трибуны. Флаги реют.
И марш торжественно звучит…
У меня перед скачкой начинается ровный и непрерывный подсос. Не боль, не привкус, а тяжесть, легкая тяжесть, лежащая, как камешек, на полпути от сердца к желудку. А до чего переживают каждую скачку некоторые, даже бывалые всадники! И так всю жизнь, всю жизнь, как капитаны, те, что страдают морской болезнью. У меня проще, но и я не железный. Впрочем, все проходит перед самой скачкой. Ты становишься кем-то другим, на кого ты сам смотришь со стороны. Влияет взгляд публики. Садишься в седло и едешь вдоль трибун, а щека, обращенная к публике, горит.
На проминке перед скачкой, чтобы открыть лошади дыханье, делаю размашку, очень легкую. Лошадь подо мной пылкая, и разогревать ее особенно не требуется.
Собираемся к старту. Восемь лошадей. Я слежу за четвертым, который мне не то чтобы опасен, но который, я знаю, не прочь выиграть. У меня седьмой, с поля. Помощник стартера тянет следом за собой через дорожку резиновый канат. Четвертый нервничает, бросается вперед раньше времени, но резина не пускает его. А я, напротив, спокойно жду, пока все выровняются. Стартер с вышки кричит в рупор металлическим голосом. Ну, вот, мы идем. Стартер, растопырив руки и как бы желая схватить нас всех с криком «Куда же вы? Стойте!» – стартер выкатывает глаза и что есть сил кричит:
– Пошел!!!
Резинка щелкает, открывая путь, а сзади, кроме того, щелкает бич в руках у второго помощника стартера. Издалека доносится колокол. Пошли…
Четвертый решил вести скачку. Бросился он поперек дорожки и занял бровку. Пусть его! Дорога впереди длинная. Я устроился следом за лошадьми. Справа меня прикрывает Костя, скакун старый. Он меня спрашивает:
– В бане был?
– Нет, а ты?
– И я не пошел. А пар, говорят, был в порядке!
– Какие у тебя шансы? – киваю головой на его вороненького жеребенка.
– После тысячи метров встает, подлец! – отвечает Костя.
– Пробные галопы надо ему длиннее делать. Значит, дыханья у него не хватает.
– Вся линия у них такая, – отзывается Костя. – Скакал я на его матери и на бабке скакал… Все вставали! Фляйеры, – говорит он и прибавляет еще несколько слов. Фляйеры же означает лошадей пылких, быстрых, но лишенных выносливости.
Выходим из поворота и приближаемся к половине дистанции.
– Пусти меня, Костя, – говорю я сопернику, – я поеду.
– Давай.
Он берет чуть вправо, я же качаю поводьями и равняюсь с лошадью, шедшей впереди.
– Что так рано поехал? – спрашивает меня сидящий на ней ездок.
– Надоело пыль твою глотать, – отвечаю.
– Хлеб у маленьких отбиваешь.
– А тебе что, скачка нужна?
– Нет, поезжай.
Впереди заколдованное место, то самое, где лошади после тренировки съезжают с круга. Тут они, какая бы ни была скачка, сами, словно ямщицкие лошади возле трактира, стихают. Думают: «Вдруг домой!» Поэтому показываю хлыст. Только показываю. Конь прижимает уши. Понял.
У этого же места всегда смотрят скачку конюхи. Люблю им крикнуть что-нибудь юмористическое. Но что-то в голову сейчас ничего не приходит. Кричу: «Караул!» – и успеваю услышать, как хохочут. Но смех быстро остается далеко позади. Пэйс все-таки приличный. Но вот я не шутя подымаю хлыст.
– Проснись, милый!
Четвертый номер все еще впереди. Ошибся он. Думал, я буду с ним резаться на силу, а я поехал на бросок. Насибова не поймаешь. Насибов эту скачку выиграл прежде, чем ты со старта принял. Оставив поводья в одной руке, я мерно опускаю хлыст два раза, но – не бью. Насибов не бьет. Насибов обозначает удар, толкая при этом коня в такт и рукой, и ногами. Лошадь как бы уходит из-под меня. Значит, ответила на посыл.
Последний поворот. Я у четвертого в седелке. Сколько он делает лишних движений – слежу я за жокеем, старающимся справиться со мной и удержать первенство. Что делает он руками, ногами! Болтается корпусом из стороны в сторону. Так в ночное хорошо ехать, а не в классических призах скакать. Только лошади мешает. Секрет жокейства в слитности с лошадью. Один организм.
Еще качаю поводом и опять подымаю хлыст. Но опускать его уже не приходится. Звонок. Четвертый финишировал у меня в седелке. Мальчик принимает у меня лошадь. А я с седлом в руках иду на весы. 59!
«Третью скачку выиграл номер седьмой, – слышно радио. – Аспарагус, скакавший под жокеем международной категории Насибовым. Резвость скачки…»
Дальнейшего не слушаю. Сам знаю. Иду переодеться. Снимаю свой фиолетовый камзол, рукава желтые, и васильковый картуз. Со скачкой тем временем чередуется заезд рысаков, четвертый, и я выхожу из раздевалки как раз к пятой скачке. Мой мальчик готовится. Подтягивает подпруги. Я подхожу подкинуть его в седло и, когда он берет стремя, между прочим, говорю ему:
– Возьмешь в повороте на себя.
Не отвечая мне, он становится с лошадью на свое место. Интересно, кого же эти проходимцы решили первым выпустить?
Происходит, конечно, полное безобразие. Жокеи едут и только и делают, что оглядываются назад. Где же этот тихоход, который должен выиграть? И приходит к столбу совершенный аутсайдер. Позор. В публике крик. Судейская некоторое время молчит. Потом на доске результатов вместо номера и резвости победителя появляется слово: «КОТЕЛ» – скачка аннулирована. Доигрались. Скакавших жокеев одного за другим вызывают в судейскую. Туда же протискивается синяя фуражка милиционера. Бедный мой мальчик!
Мне же остается зайти еще раз на конюшню и разметить табель работы на завтра.
– Привет науке! – говорю, проходя по коридору.
Сажусь в жокейской за стол. Беру табель. Беру ручку. Пишу:
Шаг
Аспарагус
Рысь
Элеватор
Бей-Меня
Не-Хочу-Я
Гало…
Звонок. Внутренний. Кончаю писать. Кладу ручку. Беру трубку.
– Насибов слушает!
– К директору, срочно!
Началось. Иду – в который раз сегодня! – через круг в контору.
Кабинет Драгоманова просто музей. Люблю заходить в этот кабинет. Просто радостно. Картины. Бронза. Сияют кубки в зеркальных шкафах. Сегодня кубки-то сияют, но лица мрачны. Сидит судья кроме Драгоманова и еще кто-то, мне незнакомый.
– Товарищ Насибов, – начинает Драгоманов, – объясните, почему в пятой скачке ваша лошадь так плохо прошла? Ведь она была фаворитом.
– Ах, это и есть Насибов! – восклицает незнакомец. – Приятно познакомиться.
И жмет руку.
– Майор Пронин.
Знакомство, ничего не скажешь.
– Так объясните, – не отстает Драгоманов.
На картине за спиной у него я выигрываю Кубок Осло. На гнедом Гарнире. Сколько же в этом жеребце было лошади! А на столе у Драгоманова Забег подо мной – в бронзе.
– Мальчик, – отвечаю, – мальчика я посадил. Мало опыта. У поворота он просидел, а надо было выпускать вовсю.
– Зачем же на такую ответственную лошадь сажать мальчика? – возмущается главный судья.
Самому противно. Разговор на этом заканчивается, Майор даже руку жмет и говорит: «Приду болеть за вас!» Но Драгоманов руки не подает и провожает меня за дверь. Там, на прощание, он вздыхает:
– Хоть бы ты постыдился!
Да… Так вот проснешься утром, зимой, когда на конюшню спешить не надо, и вспоминаешь былую боль. Воспоминаний много. Отзвучавшие копыта стучат в голове. Как только проснешься, так и оживает прожитая жизнь. Но за морозным окном уже посветлело, и пора все-таки вставать.
Я поднялся свободно, не боясь разбудить ни жену, ни детей: места много, квартира новая, однако окна все так же выходят на скаковой круг, только в другой поворот.
Вышел на кухню и заглянул в холодильник. Поджарю себе колбасы. И сало еще какое-то лежит. Что ж, сала можно. До весны все можно! Гуляй, Насибов… Кушай, жокей!
Если бы не жокеем, я бы поваром стал. Хорошее сало. Многовато отхватил. Ну, жене сало вредно, ей надо фигуру беречь, а ребята сала вовсе не едят. Хорошее сало, даже обрезки бросать жалко. Хотя бы кошка была… Снесу на конюшню, там у нас кошка есть.
И вместе с мыслью о конюшне прозвучал, как нарочно, телефон. Внутренний. Служебный.
– Насибов слушает.
В трубке раздался какой-то клекот, а потом просто крик:
– Жалуется! Кормилец на левую переднюю жалуется!
Кричала Клава, конюх Анилина.
Шипело сало, прыгали на сковородке пузырьки. Квартира новая, хорошая, да поворот другой, противоположная прямая, до конюшни в два раза дальше стало. Я побежал не через круг, а по забору. Я надеялся на дырку в том заборе, которую хорошо если Драгоманов не заколотил.
Клавин крик был слышен издалека. Она кричала:
– О-о! О-о!
Призовых-то ей начисляют к зарплате до тридцати пяти процентов… И какие призовые! Большой Всесоюзный, Вашингтон, Париж…
– Доктора вызвали? – сразу спросил я старшого.
Он в ответ кивнул. Жеребец не ступал полностью на копыто, приподняв его словно для приветствия. Опухоли не видать. Отека нет.
– Может, он в решетку залез?
Бывает, от избытка сил лошадь прыгает в деннике и может попасть копытом в решетку.
– Нет, я следил, – едва слышно проговорил ночной сторож, и у него призовые.
Мы все сгрудились возле Кормильца. Клава кричала, не переставая.
Наконец раздался треск, женский крик, но другого тона – явился доктор.
– Не плачь! – пригрозил он Клаве. – Не последний крэк на свете. Будет день, будет пища!
Но все же, не тронув Клаву пальцем, он полез под лошадь. Мы не дышали.
Доктор взял копыто. Не греется. Доктор повернул копыто подошвой кверху. Понюхал. Нет, порядок. Рука его двинулась дальше, ощупывая бабку. Сухожилие… А выше уже ничего быть не может. Постоял некоторое время, сморщив лоб. Думает. Мы не дышали. Доктор всматривался в жеребца.
– Ну-ка, – сказал он наконец, обращаясь к старшому, – возьми ногу. Правую!
– Эй, кто там! – крикнул старшой. – Ногу подержите!
Прибежали мальчишки, взяли ногу. Ясно, на двух ногах лошадь не устоит. Если ей правую поднять, она левую непременно опустит. И как только один из мальчишек согнулся под тяжестью правой ноги, Анилин как ни в чем не бывало ступил на левую ногу.
– Прикинулся, – дал диагноз доктор.
Телефон тут раздался. Внутренний. Служебный. Драгоманов. Он все уже знал. Знал, что Кормилец хромает. Он просто заныл в трубку:
– Ну, что там?
– Прикинулся, – проговорил я как заводной следом за доктором.
Мне приходилось об этом слышать от стариков, но я всегда относил это за счет тех разговоров, что раньше все было не так, как теперь. И ездили прежде не так, и лошади были не те… «До того были умные лошади, что не хочется ей на приз скакать, она и прикинется хромой!» И вот своими глазами это увидел, хотя почему именно в тот день наш Кормилец решил нас напугать и прикинулся, не могу ответить. Такие загадки в конных летописях вообще встречаются. Почему, например, с Черным Принцем неразлучна была кошка?
– Прикинулся? – переспросил в трубке Драгоманов, тоном сразу же до того изменившимся и успокоенным, будто у него на глазах лошади «прикидывались» каждый день. Вот уж поистине старик! А еще молодым прикидывается, в баню ходит.
– Ты не забудь, – между тем говорила трубка мне, – нам сегодня с тобой к Вильгельму Вильгельмовичу идти.
«Сало-то сгорело, – пронеслось у меня в голове, – от жены попадет…»
– Голосить вздумала! – доктор тем временем ржал, потешаясь над Клавиным страхом.
А ему ответ: «Отойди-и-и!»
* * *
Вильгельм Вильгельмович Вильдебранд жил недалеко от ипподрома. Это был знаток-теоретик, совершенно легендарный. Уже много лет, говорили о нем, не видел В. В. ни одной лошади, дабы не замутить скакуна-идеала, сложившегося у него в голове. Всё, всё, абсолютно всё, говорили о нем, что ни совершалось на ипподромах, какие ни родились в конных заводах жеребята за последние десятилетия, все давно предвидел и предсказал Вильгельм Вильгельмович.
Мы поднялись с Драгомановым на четвертый этаж. На двери блестело В. В. В. На звонок отозвался собачий лай.
– Тубо, Дарвалдай, – послышался голос.
Дверь отворилась, и к нам был обращен вопрос:
– Чем могу быть полезен?
– Вильгельм Вильгельмович, – заговорил Драгоманов, – Василий Васильевич просил посоветоваться с вами относительно жеребца.
– Прошу.
Кругом теснились книги. И все иностранные. С золотом. А бронза и картины (конечно, конные) сияли такие, что форы даст и драго-мановскому кабинету.
– Древние говорили: «Книги имеют свою судьбу», – произнес Вильгельм Вильгельмович, опускаясь в кресло и вместе с этим надвинув брови на глаза. – Я скажу: «Судьбу имеют и линии в конной породе». Бросая беглый взгляд на современный скаковой мир, мы убеждаемся, что слава элитных производителей, оставивших в породе неизгладимый след, подчинена органическому закону: рождается, растет, расцветает и клонится к упадку…
Нас он не спрашивал ни о Париже, ни о Триумфальной Арке, он говорил:
– Если взять средоточия скаковой жизни, подобные Сан-Клу…
Глазами я спросил Драгоманова: «Бывал В. В. В. в Сан-Клу?» Драгоманов только головой закрутил, как бы отвечая: «Ни под каким видом!»
– Тогда, – говорил В. В. В., – действие этого закона обнаружится со всей неоспоримостью. Сегодня лавры пожинают Сальвадоры… А завтра солнце Аустерлица встает для потомков Алариха. От Сиднея до Сан-Франциско, от Парижа до Пятигорска – Аларихи, Аларихи, сплошные Аларихи… Еще в тринадцатом году (если дать себе труд хотя бы перелистать старые выпуски журнала «Рысак и скакун») мною было писано: «Потомство Бой-Бабы и Флоризеля, выведенное на инбридинге…» Собака вдруг зарычала.
– Тубо, Дарвалдай, – сказал хозяин. – Странный пес, не любит слова «инбридинг»… (Это значит – сведение вместе родственных линий.) Впрочем, как и мои оппоненты! В. В. В. горько усмехнулся, а мы стороной слышали, что в понимании наследственности Вильгельм Вингельмович осмеливался противостоять Лысенко. Положим, не в вступал с ним в спор, но сохранял многозначительное молчание, когда к Трофим-Денисычу послушно шли на поклон корифеи генетики, как говорят, из страха за себя, своих детей и аспирантов.
– Фанатики прямых линий, – продолжал В.В.В. – они не чувствуют ритма иппической истории. Но я рад, что отрешились наконец от дурмана их нашептываний и решили принять точку зрения историческую. «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними», говорили древние. Что ж, будем надеяться – к лучшему. Сквозь все испытания, посланные мне судьбой, я пронес веру в породу. По мере своих сил стремился я проникнуть в тайны крови. Кровь!
Вскинув бровями, В. В. В. встал.
– Кровь! Англичане, нация конников, говорят: «Кровь сказывается». Лев Николаевич не случайно так любил эту поговорку.
Я припоминал, кто же у нас в Главконупре был Лев Николаевич?
– Не имея счастья встречать его лично, я все же слышал от людей его круга, что он, не знавший, в сущности, коннозаводского дела и на скачках не бывший ни разу в жизни, но все же понимавший толк в лошадях, он, создатель Холстомера и Фру-Фру, понимал значение этого принципа много глубже специалистов…
– Вильгельм Вильгельмович, – вдруг вставил Драгоманов, – дело прошлое, но скажите, как все-таки насчет шишкинских аттестатов?
Вильгельм же Вильгельмович еще сильнее оживился. И нельзя было не слушать его в эту минуту.
– Хорошо, – произнес он, – я скажу вам, иначе, боюсь, вместе со мной умрет истина.
Он наклонился к Драгоманову и прошептал:
– Тайно, по ночам, Шишкин водил орловских жеребцов на свой завод. Отсюда и аттестаты! Холстомер же, этот, быть может, резвейший рысак, какого только знало прошлое столетие, назначен был к холощению. Шишкин, исполнив приказание, выложил жеребца, сделал его мерином, однако перед тем покрыл им кобылку своего завода по кличке Угрюмая, о чем сам повинился дочери Орлова[30]30
Возможный адресат пушкинской эпиграммы «Черна как галка, суха как палка…» Ударилась в религию и лошадьми не интересовалась, передала Хреновое в казну.
[Закрыть]. От Угрюмой и Холстомера родился Атласный, еще прозванный Старым Атласным, от Старого Атласного был Молодой Атласный, и от Молодого Атласного явилась «лошадь XIX века», гнедой Бычок, описанный среди других достопримечательностей того времени в «Былом и думах». Все наше коннозаводство, таким образом, началось от Холстомера, увековеченного Львом Николаевичем. Однако об инбридинге… Дарвалдай, молчи! Да, я предсказывал, что со временем Святой Симеон возобладает надо всеми линиями. Ибо что есть комбинация Бой-Бабы и Флоризеля с одной стороны и Эпикура и Маргаритки с другой, как не инбридинг… Молчать!.. На Святого Симеона в четвертом и пятом колене через его детей Эпохального и Грамотного!
Мы, собственно, ни слова еще не сказали ему о Святом Симеоне, но, видно, Вильгельм Вильгельмович видел все насквозь и читал наши мысли.
– Что ж, Святой Симеон был лошадью выдающейся. Но позвольте у вас на глазах извлечь некоторые уроки из его судьбы. Я начну издалека, чтобы показать вам самые корни, плоды которых пожинает современный скаковой мир. Пора итогов наступает!
В. В. В. опустился в кресло, но вскоре опять встал. По его словам, день 13 мая в каком-то там тысяча восемьсотом году был всему началом. Две звезды первой величины должны были столкнуться, чтобы решить, какая же из них первая. Летучий Голландец встречался с Вулканом. Ни в скаковом классе, ни в чистоте происхождения соперники не уступали друг другу. И только финишный столб мог дать ответ, кто же из них все-таки лучший. Летучий Голландец был истинно велик. Кроме того, он был старше, он был опытнее Вулкана. Общественное мнение клонилось до известной степени в его сторону. И что же? Титан Летучий остался в побитом поле. Впечатление это произвело потрясающее.
– Публика не верила своим глазам, – говорил Вильгельм Вильгельмович, – жокей, скакавший на Летучем, слезая с седла, рыдал как ребенок, судья, вручавший приз Вулкану, был бледен как смерть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.