Электронная библиотека » Дмитрий Урнов » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "Люди возле лошадей"


  • Текст добавлен: 21 октября 2023, 06:08


Автор книги: Дмитрий Урнов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А Башилов уже скрылся в полумраке конюшни.

У распутья нам попался человек, и Трофимыч, чтобы свернуть без ошибки, обратился к нему:

– Которая дорога ведет на Бородино?

– Не знаю.

Даже лошади наши остановились, как бы от невероятных слов.

– Всемирно прославленная баталия, – заговорил Трофимыч, – состоялась в двенадцатом году…

– Слыхал, – спокойно остановил его встречный, – а как проехать, не знаю.

– Так ведь это рядом.

– Что ж, я там не был.

– Солдат… солдат… – вздохнул Трофимыч.

– Я, отец, Берлин брал, – встречный ударил на первом слоге.

Что встречный наш был солдат, сразу же разглядел и я, хотя не имелось у него никаких знаков, примет, потертой гимнастерки. Сохранилось в глазах, во всем облике напряжение, испытанное по-своему всяким, кого хотя бы коснулась война. «Надо», – этому подчинено все, даже плечи, фигура особенно поставлены, будто приноровлены к тому, чтобы за всяким пригорком, в каждой впадине найти зацепку за жизнь. Чтобы помирить ветеранов, я вступился за Трофимыча:

– Он еще в первую войну ходил в сабельные атаки – у Брезины…

– Брезина, Сувалки, Картал, город Мариенвердер! – подхватил Трофимыч.

– Мариенвердер, – улыбнулся другой солдат, – ранение я там имел…

Было уже темно, когда мы подъехали к деревне Семеновское. Горели звезды. На огородах за домами высились памятники.

– Где-то здесь, – сказал Трофимыч, – должны быть позиции Преображенского полка.

Мы спешились, свернули с дороги и, чувствуя под ногами паханую землю, приблизились к одному из обелисков. Я поднялся на цоколь и, стараясь поймать в переливах неровного света буквы, передавал прочитанное Трофимычу: «Вечная память… за веру… отечество…»

– Преображенцы стояли насмерть, – сказал Трофимыч.

Деревня давно спала. На трубе скорчился дым. Наши тени ходили по земле. Неподалеку от обелиска в память преображенцев мы отыскали среди пахоты ложбину, не тронутую плугом, и кусты. «Но тих был наш бивак открытый…» Мы пустили лошадей. Я стал ломать хворост. Трофимыч растянул на земле старый резиновый плащ, и через минуту, когда костер потрескивал, хлеб, огурцы и колбаса лежали перед нами, я готов был начать: «Скажи-ка, дядя…»

– Тут должно быть порядочно братских могил, – сказал Трофимыч, – я хотел бы отыскать свой полк.

– Какой же ваш полк, Трофимыч?

– Пятый, – отвечал старик. – Переяславский уланский полк, серебряные трубы за дело при Пльзнянке и бунчук на знамя за дело под Балаклавой.

Хотелось спросить Трофимыча о чем-нибудь для него приятном. «Сколько вы получили наград?» – можно было поинтересоваться. Трофимыч отвечал бы, улыбнувшись: «Три «Георгия». Почти полный кавалер, – тут же, однако, на губах его обычно появлялась складка. – Крестов этих у меня давно нет». Вручал великий князь Константин: «От имени его императорского величества… От имени его императорского величества. Ты какой губернии?» Отвечаешь: «Тульской» – «От имени его императорского величества. Какой губернии?» – «Смоленской». – «От имени его императорского величества…» Потом перед строем произнес слова: «Сражайтесь, братцы, также доблестно за царя, за матушку Россию!» – и уехал. Прошло несколько дней, и кресты отбирают. Как! Что такое? «Ничего, ничего, – говорят, – другим крестов не хватает». – «Скоро на могилы крестов не хватит!» – крикнул один солдат.

«Три раза и у меня отбирали. Одни номера остались», – заканчивал совсем печально Трофимыч. Про кресты напоминать не годится. Я подбросил веток в огонь.

– Спойте!

Не переводя дыхания и не меняя положения на земле, старик запел. Пение было похоже на крик. Голоса у Трофимыча уже давно не было. Только паузы сохраняли ритм и дребезжание связок – подобие мелодии. Старался Трофимыч, однако так, будто шел запевалой целой армии:

 
Там льются кровавые потоки
С утра до вечерней зари.
 

Слышно, должно быть, было далеко. Если кто-нибудь слышал! Но ни в кругу, выхваченном огнем нашего костра, ни в целом поле с обелисками, а также в деревнях Семеновское, Бородино и Шевардино никто не мог откликнуться нам. Только слышался упорный скрип дергача, пока Трофимыч переводил дыхание, приступая к новому куплету.

Ночь была теплая. Из наших ртов не вырывался пар. От костра подымался дым, смешиваясь с туманом. Огонь был маленький. Его язычки кидались то вправо, то влево, не зная, за что схватиться.

 
Убит он в чужом государстве,
В чужом незнакомом краю,
Никто не придет на могилу
Приветить могилу твою.
 

Старика сменил дергач своим упорным скрипом. Песня вызывала у Трофимыча легион воспоминаний. Он сказал:

– На войне страшно.

«Пули так и свистят», – я ждал, должен сейчас произнести он.

– Фью, фью, фью, фью! – нагибая голову, кричал затем Трофимыч.

«Особенно атака, – едва опережая его слова, повторял про себя я. – С лошадью делается, Бог знает что, страх и ужас. Батюшки! Командир полковник – фамилия фон Краузе – подает команду: «Пики в руку! Шашки вон! В ата-аку!»

– Марш, марш, марш! – кричал затем Трофимыч. «Немцы выскакивают из укрытий, – ждал я, пока он скажет, – стреляют, кричат».

– Хальт! Хальт! Хальт! Хальт! – кричал по порядку Трофимыч, что было сил.

Один в поле воин, он расшумелся на все Бородино.

 
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая свой длинный ус…
 

«Кусая свой длинный ус», – прочел, как обычно на свой лад, Трофимыч. Не стихи повторял, воскрешал мгновения пережитого.

Туман уполз на край поля. Луна закатилась. Дергач продолжал скрипеть.

От криков Трофимыча поле оживилось. В красивой темноте – и туман, и белеющая дорога, и пики памятников – все было готово к тому, чтобы преображенцы поднялись. Поднялись и прошли перед нами за строем строй, радуя Трофимыча блеском выправки. Готова дорога и поле. Прошли бы все – и преображенцы, сражавшиеся здесь насмерть, и те, что когда-то на глазах Трофимыча полегли на чужой земле, еще раз встретился бы все тот же солдат… Дергач своим упорным скрипом пугал видения. Наш костер уже тлел.

– Трофимыч, – сказал я, – пойдемте на ночлег.

Мы оставили позиции Преображенского полка и, миновав огород, оказались в деревне Семеновское. Отыскался стог сена, где мы и устроились до утра. Когда все затихло, я, чтобы сказать «Как хорошо!», окликнул:

– Трофимыч!

Он ровно дышал.

Поднимался второй рассвет. Первый рассвет застал нас у конюшен: солнце находилось за ближним лесом. Теперь перед нами было поле, мы могли видеть линию горизонта. По ней пробегали лучи. Хотя было раннее утро, уже становилось понятно, что день выдается жаркий. Мы по-прежнему находились неподалеку от позиций Преображенского полка, теперь можно было прочесть всю надпись на обелиске, который высился посреди огорода, и Трофимыч, услыхав слова «Вечная память героям», заметил:

– Доблесть не забывается! Хорошо бы, – продолжал он, – отыскать свой полк… Где-то он стоял?

Мы двинулись по дороге через Семеновское. Куры перебегали наш путь. Мимо прогнали лошадей, и мы посмотрели критически на их тусклую шерсть.

– Всю жизнь я отдал на благо лошадей, – произнес Трофимыч.

Начинался трудовой день. От кузни, конторы и скотного двора отъезжали рабочие на машинах, тракторах и подводах. Мы подъехали к музею войны 1812 года; словно древнюю крепость его оберегали орудия. Музей был еще закрыт. В противоположную сторону тропинка вела на батарею Раевского. Мы оставили лошадей внизу и взобрались по ступеням на этот холм с плоской вершиной. Отсюда был далекий вид. Мы отыскали Багратионовы флеши и Шевардинский редут – места, на которых нам еще предстояло побывать. До них было несколько километров. «Время поэтизирует даже поле битвы», – неплохо сказано в одном новейшем романе. Глядя на перелески и рощицы, на спелую рожь с памятниками посреди безбрежной желтизны, нельзя было вообразить здесь кровь и ужас.

Солнце поднялось довольно высоко. Оно блестело на крышах домов, на обелисках, на стволах пушек и, казалось, должно было играть своими лучами на меди труб.

Трофимыч окинул выцветшими глазами поле и произнес:

 
И залпы тысячи орудий
Слились все в один протяжный вой.
 

Мы спустились с батареи Раевского. Музей был все еще закрыт. Мы заглянули в окно, и Трофимыч стал жадно разглядывать мундиры.

– Этишкет, ташка! – восклицал он, узнавая снаряжение, а потом вздохнул: – Мне бы таблички под ними почитать…

Это было нам недоступно. Мы решили проехать пока что к Багратионовым флешам. По дороге Трофимыч то и дело останавливался у встречных памятников с возгласом:

– Мой полк!

Всякий раз обнаруживалась ошибка. Мы перебрались через ручей. Это был слабенький приток речки Утицы или Колочи. Его кристальная струя давно не несла намека на кровавый поток. За ручьем начиналась роща. Жарко. Редкие облака, похожие на разрывы снарядов и клубы порохового дыма, стояли в небе. Опять показалась пахота. Мы пересекли поле и на границе его с перелеском обнаружили поваленный памятник. Будто бы разорвался снаряд. Надписей на обелиске не сохранилось. Судя по отверстиям на одной из его граней, буквы были просто сняты. Удержался один барельеф. Я узнал в нем профиль Багратиона.

– Доблесть не забывается, – произнес Трофимыч.

Мы взошли на Багратионовы флеши. Строй берез окружает бруствер. Здесь мы решили закусить. Трофимыч почти ничего в рот не взял. Он жаловался на жару. Я предложил в тени отдохнуть. Он отказался. Попросил: «Пройдемте в Шевардино, Там, говорят, порядочно братских могил и может встретиться мой полк». По дороге мы обогнули стену монастыря, где в храме были некоторые гробницы героев. Трофимыч завистливо глядя через щель в запертых дверях, пытался прочесть надписи. Война, о которой и у меня была память детства – небо в аэростатах, бомбежки, поезда, – оставила свои шрамы на памятниках, воздвигнутых в столетие Бородина.

– В девятьсот двенадцатом году, – сказал Трофимыч, – на Московском ипподроме был разыгран приз в честь Бородинского боя.

У Платона Головкина был «железный посыл», и полголовы он выиграл у Бара. В том же году орловец Крепыш бежал на Интернациональный приз и по коварству своего наездника проиграл американцу Дженераль Эйчу. «Уж постоим мы своею головою»,

– произнес бы, путаясь, Трофимыч. «Браво! Браво! Браво!» – кричал Трофимыч за публику, которая приветствовала Платона Головкина с Зейтуном. А когда Кейтон заставил проиграть Крепыша, ипподром встретил его победителя молчанием.

Солнце достигло зенита. Мы ползли по дороге. Нам предстоял неблизкий путь.

– Мой полк! Мой! – остановил меня возглас Трофимыча.

Я не сразу схватил смысл крика и подумал, что со стариком что-то случилось.

У дороги стоял небольшой памятник. Трофимыч уже успел прочесть про «вечную память», и в названии подразделения, в честь которого был воздвигнут скромный обелиск, он узнал свой полк. Дважды прочитав от буквы до буквы про доблести своего полка, про «серебряные трубы» и «султан на знамени», Трофимыч взялся читать список погибших столетие с лишним тому солдат, будто воскрешая их своим восторгом:

Иванов

Чемерзин

Голиков

– И у нас был Голиков! И у нас! – восклицал он, не пропуская ни одной фамилии.

Шубников

Стрельский

Яковлев

Родионов

– И у нас тоже был Родионов! Был! Ездил на кобыле Мушка.

Степанов Сидоров

– Сидоров был! Сидоров!

Демин

– Демин! Нашего убили под Влтавою, как сейчас помню. Лошадь

– Черкес звали.

Штенберг

Петров

Трофимыч читал и встретил своего однофамильца. Лицо его преобразилось.

– Мое имя! Мое! – воскликнул он.

Трудно мне было разделить радость, охватившую Трофимыча при виде своего имени в списке павших на Бородинском поле. Но надо было стать свидетелем ее. Трофимыч продолжал старательно читать фамилии, возвращаясь и повторяя: «Мое имя!»

Я еще раз предложил отдохнуть. Он отказался: «Вон и Шевардинский редут. Здесь же наш полк!» Над деревьями виден был обелиск с орлом, скорчившимся на острие. Памятник на редуте французы поставили своим соотечественникам. Мы пересекли безлюдную деревню Шевардино. Проехали под могучими дубами, и сразу за деревней в поле нам открылся холм, насыпанный руками солдат. Теперь Шевардинский редут служит естественным постаментом французскому обелиску. Его не достигала тень ни дерева, ни дома, он был совершенно открыт и потому особенно ярко освещен. Спешившись у подножья и взглянув вверх, я заметил, что грудь орла пробита снарядом более поздним и грозным, чем ядра или картечь 1812-го года. Трофимыч поднимался первым. Я шел за ним. Он поскользнулся. И тут же, я не мог не заметить, что руки его и ноги странным образом не ставили никакой преграды скользящему телу. Это выглядело еще беспомощнее, чем прежняя борьба старика с подхватившим Паролем. Я бросился к нему, схватил за плечи. Лицо его, видимо, по старости сразу обрело мертвенный оттенок. Рот был открыт. Из-под век виднелись голубоватые зрачки. На щеках образовались страшные впадины. Одна рука упала, другая держалась за косоворотку. Наборный ремешок съехал на сторону. Пуговицы на косоворотке были расстегнуты. Морщины ползли по шее. Трофимыч не спал и – не обморок. Трофимыча не стало. Ища спасения, я оглядывался по сторонам и случайно посмотрел вверх. Надо мной под орлом на обелиске оказалось:

Au morts

de la Grand Armee[38]38
  Павшим Великой Армии.


[Закрыть]

Похищение белого коня, или Следы ведут дальше

«Увели слона, очевидно, не через пролом в стене, а через какое-то другое отверстие, которое обнаружить не удалось».

Марк Твен. «Похищение белого слона».


Дверь висела на волоске. Раньше, когда комнату занимал старый кавалерист Трофимыч, он, уходя, вешал на дверь замок, рядом, на гвоздик – ключ. После его смерти комнату передали мне, и я дверь вообще не запирал. Лишь уезжая надолго, повесил тот же замок. Ключ взял с собой. И вот – на волоске.

В комнате ничего не было. Кажется, ничего и не случилось. Просто порядок. А унесли все.

Осиротевшая фотография Трофимыча смотрела на меня со стены. «Всю жизнь отдал я на благо лошадей», – его признание. Он был всадником еще версальской выучки[39]39
  Кавалерийские школы Версаля определяли стиль верховой езды в течение веков.


[Закрыть]
служить начал в баснословно далекие времена, и воспоминания у него были соответственно былинно-исторические.

– Брусилов… Алексей Алексеевич… Как сейчас помню… Экзамен по выездке ему сдавал. Что есть полуодержка? – спросил он меня…

Ветеран прикрывал глаза и, в точности как тогда, декламировал: «Придерживая лошадь поводом на ходу, высылаешь ее шенкелем»… И Брусилов сказал ему: «Правильно!»

После своих рассказов Трофимыч некоторое время молча смотрел прямо перед собой, как бы внимательно рассматривая картину, им самим вызванную. И этот взгляд оказался схвачен на фотографии. Удачно получилось. Приезжал сюда, на конный завод, корреспондент фотографировать лошадей и заодно снял старика. «Как живой, только что слова не скажет!» – восхищались наездники и конюхи, заходившие ко мне перехватить до получки рубль-другой.

Вот уж действительно, если бы портреты могли говорить, я бы узнал, что произошло, со всеми подробностями, которые умел хранить в памяти Трофимыч. Кому это здесь понадобились не только от него перешедшие ко мне стулья, кровать, торшер или же моя собственная электроплитка и настольная лампа, но даже книги иностранные? Кто теперь заглядывает в словарь английских цитат?

Кроме фотографии оставили, спасибо, табуретку. Прямо посредине комнаты. Декорация или натюрморт: стены, пол, потолок – пустота, на стене портрет и в центре – табуретка.

Табуретку сделал плотник Вася, и хотя человек он был непутевый, но все, что в хорошие минуты выходило из его рук, было произведением своего рода искусства. Просто приятно посидеть на этой табуретке. Прочное сооружение. Устойчивость табуретки вселяла веру. Пол скрипит, оконные рамы шатаются, табуретка – скала. И я сел на «скалу», прибитый к суше после крушения.

Вид из окна просто восторг. Вроде бы тоже скомпоновано. Картина! Корабельная сосна справа у дороги с расчетом поставлена. Вдали в перспективе помещен табун. Именно в минуты непокоя заставлял себя заметить этот вид. Проснешься утром: «Ах, как нелепо вчера получилось!» А за окном роскошно, незыблемо. И сейчас: унесли все, дверь скрипучая висит, а на горизонте кобылицы с жеребятами.

Пропажа вещей, кажется, очередная ирония судьбы. Ведь я приехал сюда на этот раз, чтобы укр… похитить лошадь. Да, думал, обману его, но сам жестоко… Положим, не прямо похитить, а подготовить похищение. И можно ли назвать «похищением», чему собираюсь у способствовать? Это сложный замысел… это… «Ради женщины, друг мой, надо идти на риск!» – звучал в сознании «мя пославший» голос.

И вместо того, чтобы идти на благородный риск ради построения тонкой интриги, придется тащиться в милицию.

В милицию дорога тоже вела такая, что по ней не в местное отделение с кляузами ходить, а стихи писать. И какие стихи! «Выхожу»…

 
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть.
 

«Не жа-аль мне моего далекого прошлого ни– чу-уть», – пел Трофимыч, от полноты чувства добавляя в песню свои слова. Мы подтягивали. После песен Трофимыч о чем-нибудь повествовал.

– Отобрали из нашего эскадрона троих христосоваться на пасху с царицей. Это так делали – от нижних чинов. И вот выбрали: унтер-офицер Макаров, ефрейтор Бабкин и рядовой Приходько – красавцы.

Их две недели вахмистр обучал. И все шло прекрасно.

– А в деле выпало целовать Приходько… Ефрему… Приятелями мы с ним были. Он сам мне рассказывал: робость взяла, не донес – поцелуй получился в воздухе!

Противоборство страстей, гордость за друга, которому вроде бы так повезло и так не повезло, – все отражалось на лице Трофимыча.

В милиции светило то же солнце. Стояла та же тишина. Только из-за двери КПЗ раздавалось: «М-мы с-с то-бой дв-ва бе-ре-га-а»… Но покоя ничто не нарушало. За столом у телефона дежурный, молодой парень, погружен был в «Петровку, 38». Не поднял головы на мой приход.

В местной милиции обычно встречали меня приветливо. Ходил я туда вечерами позвонить, и порой кстати: требовалось при обыске поприсутствовать и за понятого протокол подписать.

«Разрешите позвонить?» А Крутояров или Тищенко, улыбаясь, отвечали: «Пожалуйста, поприсутствуйте и подпишите».

После необходимой процедуры из-за решетчатой двери уж обязательно раздавалось тоже что-нибудь вроде: «П-пправа у вас не-нет!»

– Помолчи! – строго прерывал Крутояров (или Тищенко). – Не мешай людям телефонным аппаратом пользоваться.

Ни Крутоярова, ни Тищенко сейчас не было. А малый не отрывал от «Петровки, 38» головы и, судя по всему, не слышал голоса из-за двери.

Я произнес: «Добрый день!» Дежурный голову поднял, но на меня смотрели глаза невидящие, будто смотревший сидя спал. Говорю ему: «Вот… вещи унесли». Долго смотрел на меня дежурный. Наконец спросил: «Кто унес?» Тут уж установилась тишина. Даже за дверью замолкло. Дежурный отложил книгу и стал осматривать стол, будто видит его впервые. Если учесть, что на столе, как в обкраденой комнате, не было ровным счетом ничего, трудно понять, что же он ищет. Так это и не выяснилось. А дежурный встал и, ни слова не говоря, ушел. Сидевший в КПЗ, как птица, которую накрыли черной тряпкой, молчал. Вернулся дежурный с листком бумаги. Уселся и опять начал поиски, уже сделалось понятно – ищет, чем писать. Я протянул ему свою ручку. Очень аккуратно настроив ручку, парень строго спросил: «Где проживаете?»

– Видите ли, живу я не здесь, но…

– Я вас не знаю, – отрезал дежурный.

– А давно вы здесь служите?

На мой вопрос дежурный ответил взглядом: «Не ваше дело», – но затем, видимо, решил, что на словах получится сильнее, произнес:

– Второй месяц.

– А я здесь бываю уже несколько лет, правда, последнее время все никак не мог приехать.

На «несколько лет» дежурный ответил мне таким взглядом, как если бы я сказал, что видел, как проходил здесь Наполеон. А Наполеон, отступая из Москвы со своей армией, действительно проходил в этих местах. Это подтвердилось, когда стали асфальтировать дорогу до станции и вырыли бульдозером немало костей, черепов и орденов. Ордена забрали в музей, черепа положили на обочину нового шоссе, и прохожие долго, особенно под вечер, шарахались при виде черных глазниц.

Слыхал ли о том дежурный? Он, кажется, полагал, что за пределами его двухмесячной службы здесь находилась земля необитаемая. Пустыня. Такое же ничего, как у меня в обчищенной комнате или у него на столе.

– Ладно, – снизошел дежурный, – пишите заявление на имя начальника.

Я успел вывести всего несколько слов, как вошел Крутояров. Даже солнце вроде засветило еще ярче. За дверью снова раздалось: «М-мы с-с то-о-обой…»

– Помолчи, – строго, однако не сердито велел Крутояров и с улыбкой обратился ко мне: – Давно вас в наших краях не было. Позвонить пришли? Пожалуйста! Только вот с ним займемся (он кивнул на КПЗ), и как раз протокольчик подпишете…

– У меня комнату обчистили. Украли все.

Крутояров уже был на коне. Он всегда действовал, это поражало: человек едва повернулся к тебе, только выслушал, и сразу вникает в твои дела, в твою жизнь, даже, кажется, отчасти за тебя живет. Крутояров будто бы видел мысленным взором мою комнату, перебирал в памяти мои вещи и делал вывод.

– Самурай, – сказал он, – это Самурай.

И взялся за телефон. Другой рукой смял начатое заявление:

– Это мы мигом. Заявлеиьица пока не нужно.

В трубку закричал:

– Зина! Скажи мне, Зиночка, ты Самурая давно видала? Тут вещи взяли. Ну, у того, который у покойника Трофимыча в комнате живет. Ты что, вчера родилась? Его тут каждая собака знает: студент!

Студентом я, между прочим, уже давно не был, а Крутояров поднял на меня глаза, в которых был вопрос: «Звать тебя как?» Я подсказал. Крутояров передал имя в трубку.

– Ну, вот, видишь. И я тебе говорю, переводчик. Студент? А что студент, что переводчик – человек ученый, и все равно его тут каждая собака знает. Так вот, вещи взяли. Не иначе Самурай. Да, он же Скороходов Володька. Ты – точно вчера родилась! Посмотри, где он есть?

Положил трубку, уже двумя руками изничтожил заявление, строго при этом взглянув на дежурного, и выбросил обрывки в пустую корзину.

– Так что у вас взяли?

– Все. Даже книги иностранные. На английском языке.

– Преступник нынче культурный пошел, – отвечал Крутояров. – Раньше – кошелек или жизнь! А теперь им картины, манекены подавай.

Почему манекены – неизвестно, но Крутояров продолжал рассказывать:

– Прошлой зимой, когда меня резали, тоже ведь за книжки досталось. Детям, говорю, книжки несу. А мы сами, отвечают, читать любим. Ну, это они, конечно, мстили мне.

– Их нашли?

– Нашли? Сами замиряться явились!

– Ведь наказать надо – за нападение на должностное лицо!

Не строго, как на дежурного, заставившего меня заявление писать, насмешливо смотрел на меня старший лейтенант милиции Крутояров.

– А ты, – по-свойски сказал, – законы, я вижу, хорошо знаешь.

Потом добавил, уже серьезно, но в то же время как бы говоря с самим собой:

– Закон есть закон. А жизнь есть жизнь.

– Как же вы с ними поступили?

– Слово они дали, что больше ни слуху ни духу.

– А вы?

– Дураки, вы, говорю, дураки, вы же могли двух сирот оставить. Тогда бы уж извинениями не отделались.

– «Н-не слш-ны в са-ду…» – прозвучало из-за двери.

Крутояров встрепенулся:

– Помолчи! Сейчас мы с тобой займемся.

И мягко попросил меня, вновь отстраняясь на уважительную дистанцию:

– Вы пока погуляйте. Сейчас я свои дела тут улажу, потом с ним вот закончим… Вы уж подпишите протокол, а там, глядишь, Зина выяснит всё и… и… погуляйте!

Почти сразу от милиции начиналась финишная прямая. Здесь был тренировочный круг. Дверь районного отделения открывалась в последний поворот. Дальше шла прямая и виднелся полосатый финишный столб. Вот где по утрам картина! Летят по кругу рысаки. Кто начинает бег трусцой, кто уже на полном ходу финиширует. Сейчас было около полудня, и утренняя проминка закончилась. Лишь отпечатки копыт на взрыхленной земле говорили о кипевших здесь страстях. Окинув взглядом круг, увидел я, однако, на другой стороне ослепительно белого коня. Это была моя цель! Ради этой лошади, во исполнение тонкого замысла, совершал я паломничество на конный завод. Идея заключалась в том… Ах, идея! «До конца владела им идея, а именно, что путь открыт дерзающему, и кто умеет, тот имеет». Это из словаря цитат. Томас Карлейль. Страница у меня была заложена. Так в чем же заключался замысел? Совершенно очевидно; «…надо идти на риск». Ей… ей нужна лошадь.

Легко сказать, лошадь! А мне представлялось счастьем, что судьба посылает испытание одолимое. Что, если бы требовалась жар-птица? Или зеркало Марии-Антуанетты? Нет, лошадь – это, считайте, повезло. По крайней мере, для меня это было еще сбыточно-несбыточное. И красиво, черт возьми, красиво! Ах, вам лошадь? И подводят белого коня. Мне – после лошади – достается сияющий взгляд, один из тех взглядов, в лучах которого чувствуешь себя не напрасно посетившим данный мир. После всего, когда тебя потерзали, помучили, просто поводили за нос и слегка унизили, вдруг получаешь этот взгляд как патент па достоинство, состоятельность. Если хотя бы однажды ты поймал на себе такой взгляд, ничего уж больше пусть не смущает душу. Это как росчерк «Утверждаю», резолюция «Принято». Как закон, обратного хода уже не знающий. Но так же знайте: даром не дается! Кое-что иногда и перепадает так, по случайности, но только не это сияние, означающее, как огни впереди: «Путь открыт!»

Хотел я заслужить этот неповторимый взгляд. Лошадь так лошадь. Но как именно удастся мне укр… похи… достать лошадь, я еще не сообразил. Однако – все равно что шаг в открытое окно. Отступать некуда, и останется надежда, что взлетишь!

Однако белый конь – на беговом круге… Это уже нарушало мои планы, хотя бы смутные. Конь, честь завода, давно уже как призовой боец считался списанным. Были споры: не нужно ли ему повысить резвость? Но директор твердо сказал: «Нет!» – и, словно памятник самому себе, белоснежный красавец стоял, буквально стоял, на производительской конюшне, в самой сердцевине завода. Его лишь временами выпускали погулять в загоне, а так он был неприкосновенен. Но что-то изменилось. Что? Возле лошади суетилась фигура, которую нетрудно было узнать даже издали. Сергей Васильевич Кольцов. Старший тренер-наездник завода. И даже издали было видно, что этот человек как бы составляет с лошадью одно целое. Иначе разве кровный конь стоял бы на месте, словно вкопанный?

– Лошадь я вижу насквозь, – спокойно говаривал тренер.

То была правда, которую признавал даже Трофимыч. Любого претендента на «знание лошади» Трофимыч сбивал первым же вопросом. Вопросы задавались в зависимости от уровня претензий. Утверждает человек, что изучил лошадиную анатомию. «А сколько у лошади костей? Что, не знаешь?» Человек этот знает, какие кости, знает каждую кость в отдельности, а вот сколько их всего вместе, ему не приходило в голову, да и нигде этого не указано – в современных пособиях. Но ведь не зря же Трофимыча муштровали берейторы старой школы, и он тотчас отвечал: «Двести двенадцать».

А уж когда доходило до «что есть полуодержка?», то, поскольку этот манежный прием был исключен из кавалерийского устава образца четырнадцатого года, а Трофимыч успел еще до четырнадцатого года на великий вопрос ответить Брусилову, услышав «Правильно!» – в этом случае ветеран сам себя спрашивал, сам и отвечал. Даже показывал, как надо отвечать. Вставал. Одергивал ватник и – будто пел песню: «Высылая шенкелем, поддерживая поводом лошадь на балансе… и т. д.». Чемпиона по выездке он спросил: «Лансады делаете? А каприоли? Какая же у вас тогда езда?»

Чемпион уж и не мог найти, куда деваться. Кольцов, конечно, понятия не имел об этих манежных формулах, но знал он о лошади нечто такое, из-за чего Трофимыч не ставил ему ни одного вопроса. Когда-то Кольцов брал призы на Нижегородской ярмарке, потом у него жизнь почему-то не заладилась, и вместо того, чтобы прогреметь по ипподромам всей страны, он как бы затаился на конном заводе. Почему так получилось? На это и Трофимыч не мог ответить. Впрочем, он говорил:

– Кольцов… Сергей Васильевич… Руки-то хорошие, а язычок… гм-гм…

Я пошел через круг по направлению к белой лошади. Наездник снимал «чек» (по уставу – ремень, помогающий лошади держать баланс на быстром ходу). Значит, Кольцов резвил. И не нужен был Шерлок Холмс, чтобы догадаться, почему задержался мастер на дорожке так поздно, после всех. Кольцов резвил тайно. Так, чтобы никто прикидки не видел.

– Сергей Васильевич!

Наездник вздрогнул, замер, будто его, как вора, застали с поличным. Потом осторожно обернулся…

– А, это ты, – с облегчением сказал он и даже поманил: – Поди-ка, что покажу.

Вблизи лошадь не была уже такой белой. Шея и бока в пахах потемнели от пота. Да, резвая. Беговой экипаж закидан был землей: лошадь прошла полным ходом. Тонкие ноздри коня с дрожью ходили ходуном.

– Подержи, – велел Кольцов.

Я взял лошадь под уздцы. Кольцов приладил снятый чек. Потом поднес к моему лицу сжатый кулак, поднес так близко, словно, в самом деле, опасался, что еще кто-то увидит, и – разжал пальцы. В кулаке секундомер. Стрелка замерла, показывая резвость. Кольцов сначала сам еще раз всмотрелся в циферблат, желая насладиться открывшимся зрелищем, потом обратил ко мне совершенно сияющие глаза, ожидая и от меня подтверждения своего восторга.

– Ну, как?

Но ведь не зря же он успокоился, увидав, кто оказался невольным свидетелем его тайного триумфа: всего лишь я… Не мог я вполне разделить наездничьей радости и не понимал всех этих заправских тонкостей. Стрелка стояла на цифре 40, ну и что? Все знал я наизусть: клички рысаков, происхождение, названия выигранных призов. Знал фамилии наездников и цвета их камзолов. Не в силах я был узнать только самого главного, того, ради чего сжимали секундомер заскорузлые пальцы Кольцова: секрет резвости! Сколько раз сам Кольцов говорил, презрительно посматривая в мою сторону: «В нашем деле руки нужны». А «руки» для наездника – это и голова, и чутье, все вместе взятое, что передается, как ток, по вожжам от наездника к лошади. Что ж делать! «Руки не пришьешь», – вздыхал Кольцов. Но сейчас он был рад разделить хотя бы со мной переполнявший его восторг и светлые надежды.

– Без двадцать сделал, – заговорщицки прошептал Кольцов, и еще тише: – Ноги не сменил! В руках.

Это я, конечно, понимал. «В руках» – легко, сам по себе мчится рысак, и погонять не надо. Финишная прямая! Хлыст для эффекта поднят. «О-о, маленький не отдай!» Музыка – туш.

– Из Парижа Валерка вернется, – все так же таинственным тоном продолжал Сергей Васильевич, – и передам ему Зайца.

Валерий, его сын, призовой наездник, находился в Париже на гастролях. А Зайцем называли по-домашнему, то есть по-конюшенному, этого замечательного коня, имя которого было Залетный 3-й, от Летучего Танца и Зависти. Все и значилось на табличке, висевшей на двери его денника и стоявшей у меня перед глазами всю дорогу, пока я добирался до завода. Там еще был указан год рождения коня… Лучшая резвость… Резвость, на табличке указанная, конечно, не была предельной для лошади такого класса, но, в силу разнообразных причин, выдающийся по происхождению конь не раскрыл всех своих возможностей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации