Текст книги "Люди возле лошадей"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
Улучшение лошадей и людей
«…Зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его народить когда угодно… человечество само заботиться об этом и в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар».
«Собачье сердце».
«Нас заставляли этому учить», – услышал я от тетки-учительницы в ответ на вопрос, что значит евгеника. Незнакомое слово попалось мне на обложках учебников, целую стопу которых я обнаружил в домашних книжных залежах. Заставляли! А после того, как заставляли учить выведению гениев, стрелка исторического маятника качнулась в сторону яровизации и заставляли улучшать пшеницу, это уже у меня на глазах. Акция и реакция, по Киплингу, прежде чем учреждалась тираническая власть одних авторитетов, диктаторствовали авторитеты другие. Властная безжалостная рука держала ученых на сворке, как борзых, которым дано задание гнаться за одним и тем же зверем, но если железная рука ослабевала, собаки умудрялись перегрызться между собой.
Годы спустя слово евгеника мне попалось в булгаковском «Собачьем сердце», когда уже сотрудником ИМЛИ я прочитал трагикомическую повесть о попытке усовершенствовать породу человеческую. Повесть толкуют прежде всего и главным образом как насмешку над подопытным моральным уродом, пришедшим хамом, который был грядущим, однако пришел, добрался до гражданских прав и не желает признавать себя ничтожеством, хотя сделать из него приличного человека невозможно.
В повести сказывается снобизм, свойственный Булгакову, всё же писатель, по образованию естественник-медик, поднял свой голос против безмыслия больших умов, о котором ещё у истоков Нового времени высказался Эразм. Булгаков осудил претензии научного интеллекта, что видно в изображении центрального лица повести, профессора Филиппа Филипповича Преображенского, хирурга с мировым именем, которого, как говорит о нем преданный ассистент, «тронуть нельзя».
Истолкователи повести и не трогают профессора, они им любуются, со смаком повторяя его слова против пролетариата и равенства, словно сами они не из этих, а из тех, благородных. Булгаков же Преображенского «трогает», заставляя его усомниться в цели собственных ученых усилий: «Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать…». Кто же должен объяснить? Очевидно, профессор Преображенский самому себе.
За спиной воображаемой фигуры маячит несколько реальных лиц. Имя-отчество придуманного профессора напоминает о безвременно ушедшем, пытливом Филипченко, который стремился сочетать менделизм с дарвинизмом. Никто ему не запрещал сочетать, но сугубо научно сочетание различных принципов развития казалось невозможным.
Филипченко был автором учебников по евгенике, хотя они теперь не попадаются в списке его трудов, их словно стыдятся, но среди книг, найденных у тетки, возможно, были и учебники Филипченко.
Основной прототип, что встает за спиной профессора Преображенского, это ещё один, не меньшего калибра ученый Николай Константинович Кольцов, один из основоположников экспериментальной биологии, он же глава советской евгеники. Признанный в международных евгенических кругах, президент Евгенического Общества им же основанного, редактор «Евгенического Журнала», Кольцов писал о выведении образцовых советских людей. Этому заставляли учить силой авторитета крупнейших ученых, между тем даже при нынешнем развитии генотех-нологии вмешательство в наследственность есть меч обоюдоострый, а тогда, без технологии, опыты над людьми, какие предлагали делать выдающиеся ученые, были преступлением против человечества.
Это разъяснил мне сын, Ученый директор Института передовых генетических технологий при Университете Калифорнии. Сын сказал, что такие опыты проводились на Западе и квалифицируются как преступные. Но это – на Западе. У нас же, желая сказку сделать былью, потрафляли всевозможным экспериментам, головокружение пронизывало строящееся общество. Об одном из уму непостижимых проектов мне известно из семейного источника. Моему тестю, смоленскому инженеру-строителю Василию Михайловичу Палиевскому незадолго перед войной было предписано воздвигнуть у себя в городе «Дворец безбрачия». Проект, говоря по-новорусски, инициировала Александра Михайловна Коллонтай, сторонница свободы, в том числе, свободной любви. В сообществе, не скрепленном брачными узами, планировалось сожительство свальное, новорожденных коммунального происхождения предполагалось из родильного отделения на верхнем этаже спускать ниже этажом, где их должны были коллективно выращивать. Тесть-строитель уложился в срок, дворец воздвигли, но здание использовано по назначению не было – генеральный политический курс изменился, склонившись к старомодной семейственности. В храме безбрачия вместо коллективного соития расположились рыцари надзора и дознания, проще говоря, ОГПУ В годы войны и оккупации помещение заняло Гестапо. Василия Михайловича как пленного погнали под Смоленск строить бункер. Кому предназначалось убежище, подневольные строители не знали, пока не приехал осмотреть постройку заказчик, им оказался Гитлер. Строители не верили своим глазам, тем более никто из домашних не верил Василию Михайловичу. Спустя много лет – и каких лет! – по телевидению стали показывать нацистскую кинохронику. «Увидел бы папа!» – семья, чудом уцелевшая, восклицала, глядя, как фюрер осматривает строение, поставленное руками их отца. После тектонических сдвигов и катастрофических перемен Дворец безбрачия стал гостиницей, там мы останавливались с женой на пути к пенатам.
«Высиживал, как наседка, роковые яйца».
Генрих Гейне «Путевые картины».
Против ученого фанатизма Булгаков написал две повести, не оставляя сомнений в их полемической остроте. Не претензии безграмотного хамья, как полагают теперь, а непомерное зазнайство многознающих представлялось Булгакову опасным. В первой повести, вышедшей под названием «Роковые яйца», выведен тоже гениальный профессор по фамилии Персиков, едва не загубивший в одной местности сельское хозяйство, а заодно и обитателей той местности. Похоже, писатель, имевший естественно-научное образование, ополчился на сомнительное право, хотя бы и великих ученых, подобных Персикову и Преображенскому, вмешиваться в естественное течение жизни. Такие претензии Булгаков рассматривал как причуду научного зазнайства, что не могло не вызвать неудовольствия ученых. Но просто взять и уничтожить антинаучного апостата было нельзя: «Роковые яйца» понравились Горькому.
Вторая антинаучная повесть «Собачье сердце» ещё прежде печати стала известна ОГПУ и оказалась конфискована. Как же догадалось ОГПУ о существовании неопубликованной рукописи? Взял бы кто-нибудь из булгаковедов и доискался, ведь у писателя был широкий круг разнообразных знакомств в творческом мире, а «Собачье сердце» – сатира на ученых, крупных ученых. В то же самое время руководящие деятели советского коневодства натравливали ОГПУ на Бутовича, проявлявшего несогласие с ними во взглядах на разведение лошадей. Не ново, судя по прецедентам. Галилей, прежде чем попасть в когти инквизиции, не поладил с астрономами, выдающимися астрономами. Коневоды натравливали ОГПУ на Бутовича до тех пор, пока упрямый знаток породы после двух арестов не был приговорен к высшей мере наказания и в тот же день расстрелян, словно в спешке, чтобы, как можно скорее, заставить его замолчать.
Из прочитанного мной о евгенике, дарвинизме, ламаркизме, лысенкоизме и генетике, вижу: многое, однажды принятое пересматривается, не отвергается, а дополняется и поправляется. Признавая за Трофимом Денисовичем некоторые заслуги в растениеводстве, по-прежнему упрекают его в псевдонаучности. Известный генетик-эволюционист Стивен Джей Гулд в статье «В защиту Вавилова» тем не менее признает: «Безумию нередко удается, пусть превратно истолкованный убедительный довод, всё же привести в свою пользу. Так, приходится признать, что Лысенко усмотрел (и раздул) действительную слабость в суждениях Вавилова, который в самом деле недооценивал творческую роль среды» (“A Hearing for Vavilov” in Stephen Jay Gould. Hens Teeth and Horses Toes. Further reflections in natural history. New York-London: Norton, 1995, p.141).
Сегодня звучат голоса, которые утверждают: Лысенко и не думал преследовать генетику, он де сам занимался генетикой! Нет, если и занимался, то эпигенетикой – около-генетикой, мичуринской, а разгромлена была генетика молекулярная, изучение генов, носителей наследственности. В статье «Генетика» из Большой Советской энциклопедии 1952 года было сказано: «В настоящее время существует две генетики – старая и новая. Они резко противоположны в своих исходных положениях». Автор статьи – Т. Д. Лысенко. Насколько несовместимы две генетики становится ясно из статьи «Ген» в том же томе, начинается статья с определения, что такое ген: «Мифическая элементарная единица наследственности». Изучение «мифической единицы» непрерывно продолжалось за рубежом, у нас, a rebours, обратно, пришлось браться заново, наверстывая отставание на десятилетия, а были среди советских генетиков опережавшие Уотсона с Криком.
Где говорится о Лысенко, там же читал я и о Кольцове. Прочитал «Зарю генетики» Василия Бабкова. К сожалению, наш автор, видимо, в силу обстоятельств ещё подцензурного времени был вынужден изъясняться образами и говорить обиняками, в том числе, о евгенике, так что я буду держаться книги иностранной. Заподозрить западного автора в просталинистской пристрастности нельзя, поскольку речь идёт о мученике, занесенном в мартиролог жертв сталинизма. «Кольцов считал евгенику религией будущего, а себя он видел пророком евгенической веры» (Loren Graham. Lysenkos Ghost. Epigenetics and Russia. Harvard University Press, 2016, pp. 81–95)
В американской книге рассказывается о научно-фантастической причте Кольцова. Ученый фантазировал о завоевании Земли существами из космоса, которые поработили людей и стали их скрещивать, желая вывести нужные им людские породы. Чтобы защитить человечество от возможной космической агрессии, Кольцов предлагал улучшить род людской, подбирая супружеские пары, как спаривают самцов и самок при разведении породистых животных. Притчу могло Кольцову подсказать описание образцового [тоталитарного] государства у Платона. В обсуждении проекта принимает участие Сократ и ведет речь о стадном воспроизведении рода людского.
У нас время было такое, когда торжествовала, словами шолоховского персонажа-партийца, кошмарная жуткость. Всевозможные авторитеты испытывали головокружение от своих успехов. «Люди растерялись, а растерявшиеся начинают бредить», – писал Михаил Лифшиц в «Литературной газете» 1935 года. Вместе с евгеникой процветала педология, вариант социального дарвинизма. У тетки и по педологии сохранились пособия, их и педологии заставляли учить. Среди энтузиастов педологии был ведущий психолингвист Выготский. Выдвигалось множество проектов, подобных вращающейся Башне Татлина. Художник-новатор носил при себе пистолет, который доставал, если с ним пытались спорить об искусстве. Об этом я слышал от художника Зеленского, служившего новатору живой мишенью. Реформатор сцены Мейерхольд, вскоре погибший мученической смертью, выражал готовность расстреливать врагов народа на подмостках руководимого им театра, ирония истории на этот раз отличилась безжалостной жестокостью.
Булгаков с притчей Кольцова был, возможно, знаком, если перечитать в «Роковых яйцах» прискорбную историю о попытке профессора Персикова применить на практике свое великое научное открытие. Заглавие повести было Булгакову подсказано, скорее всего, рассуждением о Гегеле в «Путевых картинах» Гейне. По словам поэта, философ-консерватор, хотел он того или нет, в силу логики своей диалектики, высиживал, как наседка, роковые яйца – революционные. Радикально-непредсказуемыми оказываются и результаты открытия Персикова. Воплощенные в жизнь идеи великого ученого позволяли ускорять и беспредельно продолжать рост живых существ, начиная с головастиков и змеенышей, которые вырастали до гигантских размеров человекоядных чудовищ. Иными словами, по Булгакову, бесчинствовала осмеянная ещё Эразмом бездумность ума, ученые часто не знали и знать не хотели, что творили. Не учитывая обоюдоострых последствия открытий, спешили, как в песне, «сказку сделать былью».
Но что значит улучшать людей? Вывести хорошую лошадь, кажется, само собой ясно, и то вопрос непростой. «Как улучшать? – ипполог Кулешов спрашивал желавших улучшить крестьянского Савраску. – Можно ли улучшить безотказного работягу, который отличается нетребовательностью к условиям содержания, удовлетворяясь минимальными кормами?» Действительно, отечественная порода воронежских тяжеловозов, улучшенных приливом крови клайдесдалей, вымерла: хотя лошади стали крупнее и сильнее, однако не выживали при бескормице. Во всяком случае конская порода оценивается по назначению: в хомуте ходить или скакать под седлом, а по каким критериям выводить хорошего человека? От вопроса автор американской книги не уклоняется: «Русские энтузиасты улучшения природы человеческой разделяли, подобно Кольцову, основные положения международной евгеники, особенно немецкой, хотя было бы преувеличением видеть в них пред-нац-социалистов». Всё же научные воззрения сближали естествоиспытателей двух стран. «Кольцов и его последователи, – пишет автор, – склонны были прибегнуть к самым крайним евгеническим мерам, исходя из предвзятых представлений о ценности человеческих существ».
У деда-воздухоплавателя хранился журнал «Природа», там печаталось о летании птиц, а я в номере за 1913-й год нашел статью Кольцова о «мышлении лошадей». Прочел и книжку его ученицы Ладыгиной-Котс Надежды Николаевны, ту самую книжку, которую Бабель взял почитать у наездника Щельцына и не успел вернуть – арестовали. Подтверждением лошадиного мышления служила проделка немца, научившего орловского рысака по кличке «Умный Ганс» выстукивать копытами Азбуку Морзе. Умствования рысака оказались хорошо поставленным цирковым номером. Феномен Умного Ганса как будто бы пример животного мышления известный физик Китайгородский определил словом русско-иностранным из «Трех сестер» – гепуха, чепуха.
Судьба Бутовича
«Товарищ Бутович…»
Михаил Булгаков, «Театральный роман».
Знал ли Михаил Булгаков коннозаводчика Бутовича, неизвестно, но у него в «Театральном романе» происходит такой телефонный разговор: «Да? Ах, да. Товарищ Бутович, вам будут оставлены билеты…»
В «Театральном романе», как известно, реальные лица выступают под именами вымышленными, но вот звучит имя истинное и действует магически: пожалуйста, билеты на спектакль, на который билетов не достать.
Встречал ли Булгаков Якова Ивановича Бутовича или не встречал, он запечатлел ореол, окружавший это имя. Мимо легендарной фигуры Бутовича не прошли и такие писатели, как Пантелеймон Романов, Петр Ширяев, Олег Волков. В обширных воспоминаниях высказался он сам, дворянин, барин-богач, участник двух войн, одна из них – Мировая, свидетель трех революций, одна из них – Великая Октябрьская, помещик, отказавшийся от недвижимой собственности и ставший совслужащим, даже начальником, дважды арестованный, томившийся в тюрьмах, скитавшийся по лагерям, приговоренный к высшей мере наказания и – расстрелянный. Как же это получилось?
Немного найдется человеческих документов, которые бы на подобный вопрос отвечали столь объективно-художественно, как показания самого Бутовича. С необычайной выразительностью, быть может, даже превосходящей его намерения, он в мемуарах описал обстоятельства своего существования, начиная с крупнопоместной идиллии, а кончая революционным взрывом и тюремной камерой. Представил он своих современников, друзей и врагов. Сверх того, изобразил самого себя. Получилась панорама, достойная сравниться с произведениями классической русской прозы, однако свет эти мемуары увидели только восемьдесят лет спустя после того, как были созданы.
Коннозаводчик и коллекционер картин на конные сюжеты, печатавшийся в коннозаводских журналах, Бутович начал писать мемуары после того, как в 1919 отдал советскому государству свою конную картинную галерею и свой конный завод. Галерея превратилась в Музей коневодства при Тимирязевской Сельскохозяйственной Академии, завод стал Государственной племенной конюшней, а даритель принялся за мемуары, специально-коннозаводские. Кругом шла решительная ломка старого, и ради самозащиты от слишком рьяных преобразователей и в интересах конного дела (как он это дело понимал), бывший барин вознамерился объяснить, в чем заключается ценность собранных им конных картин и достоинства выращенных им породистых коней. Назначенный хранителем собственного художественного собрания, взялся за описание галереи, которую называл иппической, желая через картины дать разбор родословных принадлежавших ему лошадей и показать, как развивалась отечественная рысистая порода, так называемая орловская, по имени создавшего её графа Орлова Чесменского.
Писал Бутович и мемуары, которые для себя называл «Воспоминаниями по коннозаводству». Писал коннозаводчик в ту пору, когда лошади оставались неотторжимой частью жизненного уклада. Называя себя «активным деятелем», Бутович рассуждал как участник исторических событий переломной эпохи, его участие было ограничено конюшней, но тогда, в пред– и послереволюционные годы, коннозаводство по-прежнему имело большое значение для хозяйства и вооружения страны. Какие лошади прежде всего нужны – о том спорили, но что без лошадей не обойтись, сомнению не подвергалось.
Конфликты между конниками, обрисованные в коннозаводских «Воспоминаниях», до и после революции разрешались на верхах власти. В борьбе за орловского рысака Бутович соприкасался и с Царствующим Домом, и Советом Народных Комиссаров. Он и мысли не допускал, что «во всей республике», уж не говоря о дореволюционной державе, кто-то может не знать, от кого происходит такая призовая знаменитость, как Полкан 3-й. И когда измученный камерными условиями, Бутович не смог вспомнить родословной достославного Полкана, он понял, что конец его близок.
В заключении Бутович оказался в 1928 году, сначала пребывал в тюрьме, точнее, в разных тюрьмах, затем был переведен в лагерь, где его знания и опыт использовались по назначению: бывшего коннозаводчика возили под конвоем в разные конные заводы отбирать лошадей для ГУЛАГа. Выпущенный в 1932 году на свободу Бутович в 1937-м был снова арестован, через месяц после ареста осужден и приговорен к высшей мере наказания, которое не замедлило воспоследовать прямо в день приговора.
Значительная часть «Воспоминаний» была создана Бутовичем в условиях первого заключения – трехлетнего. Во время одной из своих подконвойных поездок, которые он в целях конспирации называл «командировками», Бутович, оказавшись на Урале, передал свои «тюремные тетради» В. П. Лямину. Как они встретились, неизвестно, и какую должность в то время занимал Лямин, тоже неясно, со временем он стал видным деятелем советского коннозаводства, бессменным директором Пермского конного завода, дважды орденоносцем. После кончины Лямина его родственник и преемник на директорском посту А. В. Соколов стал хранителем рукописей Бутовича, называемых в коннозаводских кругах «ляминскими тетрадями». О них я услышал от Грошева в середине 1950-х годов, их существование не являлось тайной, но читавших те же «тетради» встречать не приходилось. Наконец, в 2003-2010-х годах, благодаря самоотверженному труду энтузиастов, специалистов-иппологов и любителей лошадей, «Воспоминания коннозаводчика» в трех томах увидели свет[12]12
Яков Бутович. Мои Полканы и Лебеди. Воспоминания коннозаводчика. Часть первая. Пермь: «Тридцать три», 2003; Лошади моей души. Воспоминания коннозаводчика. Часть вторая. Пермь: «Книжный мир», 2008; Лебединая песня. Воспоминания коннозаводчика. Часть третья. Пермь: «Книжный мир», 2010.
[Закрыть].
Составлял ли Бутович описания иппической галереи и конных заводов или же создавал свои «Воспоминания» в свою очередь коннозаводские, он обращался в первую очередь к собратьям-коневодам. Половину трехтомника занимают мысли Бутовича о разведении рысаков: изложение на специальном языке, полное ипподромных и коннозаводских заправских словечек, пестрит «лошадиными» именами. Имена эти, признается Бутович, он не может произносить без волнения, но те же имена заводских маток и жеребцов-производителей мало что скажут читателям, далеким от конного дела, поэтому уникальный трехтомник остался почти не замечен вне круга конников. Тогда у Мельникова Климента Николаевича, инженера-строителя и коннозаводчика, который финансировал трехтомник, возникла идея сокращенного издания, содержавшего общекультурное ядро «Воспоминаний коннозаводчика»[13]13
Яков Бутович. Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика. Составители Д. М. Урнов и Ю. В. Палиевская. Редактор Л. И. Заковорот-ная, консультант О. А. Горлов, Москва: Издательство им. Сабашниковых, 1913.
[Закрыть]. Совсем сократить лошадей было невозможно и ненужно. Невозможно, ибо это обескровить «Воспоминания коннозаводчика». А ненужно, потому что Бутович пишет о лошадях как иппический поэт, хотя и не претендующий на литературный талант.
Претензий нет, а талант – есть. «Курские помещики хорошо пишут», – с иронией говориться у Гоголя. Говоря серьезно, у тульского помещика Бутовича, преклонявшегося перед такими творениями, как созданный его соседом по имению «Холстомер», попадаются описания поразительной картинности. Не сосчитать, сколько раз перечитал я воспоминания Бутовича, о котором впервые услышал еще в студенческие времена, в начале 1950-х годов.
Двери призовой конюшни открылись передо мной после того, как, получив в 1951 году разряд в конноспортивной школе, я, спустя некоторое время, попросился и был допущен в мир по-соседству – на ипподром. В моих глазах то был заповедный уголок прошлого. Моё поколение уже начинало, как по возрасту положено, грустить о былом. Мы ударились в идеализацию дореволюционного времени, потому что нас обкрадывали, понося прошлое и не позволяя узнать нашу историю как следует. На беговой дорожке ипподрома, мне казалось, старина оживала.
Прикрепили меня к тренотделению Грошева – старейшина среди наездников, а на страницах «Воспоминаний коннозаводчика» – молодой помощник «короля езды» Вильяма Кейтона. Был Грошев знаком и с его сыном Джони, родившемся в России. От Грошева я услышал о «ляминских тетрадях», но издавать «тетради» ещё никто и не думал. По мере расспросов и разговоров о Бутовиче в моем представлении возникал волшебник-коневод, гений ведения конской породы. Благодаря чутью Яков-Иваныча явился Улов, феноменальный орловский рысак, рекордист советского времени, его успел я увидеть в конце 30-х. Увидел не на беговой дорожке ипподрома, а в Павильоне «Коневодство» на ВСХВ – Всесоюзной Выставке Сельского Хозяйства. Улов был признан чемпионом орловской породы, и никто из восхищавшихся замечательной лошадью не знал, что над создателем удивительного коня уже приведен в исполнение смертный приговор, а заслуга выведения рысака-рекордиста приписана другим коневодам.
Когда же пятнадцать лет спустя оказался я на призовой конюшне, рекорд Улова был по-прежнему ещё не побит. Многое было по-прежнему! Если бы я перечислил лица, упоминаемые в мемуарах Бутовича, а я их видел и даже со многими был знаком, то получился бы предлинный список: наездники, зоотехники, бывшие коннозаводчики. В разговоре с кем-нибудь из бывших стоило упомянуть Бутовича, тут же загорались глаза и следовал живейший отклик, как у Булгакова в «Театральном романе»: «Яков-Иваныч!»
Совершенно ожил в моих глазах Яков-Иваныч, когда в ту же пору под Москвой, на конном заводе № 1 посчастливилось мне познакомиться с Александром Ильичем Поповым. К сожалению, он, центральное лицо, не упомянут в документальном фильме «Дед, Василий и “Квадрат”». Снявший неплохой фильм совершил не очень хороший поступок, постаравшись похоронить память о Попове.
Упомянуть Попова помешала, я думаю, предвзятость Александра Ильича, нередко свойственная русским людям, о чем мне известно. Попову подарил я переведенную моим отцом книгу «Автомобильный король» – история машиностроительной империи Генри Форда. Из книги Александр Ильич почерпнул сведения о неавтомобильных мнениях «автомобильного короля». Но если «король» в тех мнениях раскаялся, то Попов ещё крепче утвердился. Но можно ли его вычеркивать? Предрассудки предрассудками, поступки – поступками[14]14
Тот же предрассудок был присущ выдающемуся математику Боголепову «Жаль, а математик действительно выдающийся» – так рассудил друг моего детства Димка Арнольд.
[Закрыть]. При Попове, когда он был начконом, прошла беговая карьера Квадрата, непобедимого рысака 1940-х годов. Связь Александра Ильича и коня, составившего славу завода, получила символическое подтверждение в день похорон Попова. К открытому гробу конюх Курьянов подвел легендарного жеребца, «осиротевший конь» (выражаясь стилем баллад Жуковского) склонил над покойником голову, как бы встал в почетный караул, принял торжественную позу и тихо заржал, протрубил прощальный сигнал. Мы, присутствующие, были потрясены.
Если в кинокартине о Квадрате места Попову не нашлось, то Бутович в мемуарах отвел ему целую главу и обрисовал фигуру начкона светотенью, без прикрас, живой словесный портрет. После Октябрьской революции Александр Ильич стал ближайшим сотрудником Яков-Иваныча. Хорошо знал Бутовича и близкий друг Попова, частенько его навещавший Михаил Николаевич Румянцев – сын нотариуса, который оформлял для Бутовича покупку тульского имения Прилепы и который в свою очередь фигурирует в коннозаводских «Воспоминаниях». Дом Александра Ильича тоже был уголком прошлого. На стене – портрет «Кипариса» кисти Савицкого, на обороте холста помечено: Прилепы, 1921 г. Постоянно звучало в тех стенах имя Бутовича.
Попов рассказывал, Румянцев дополнял рассказы своего друга и даже иллюстрировал, изображая Яков-Иваныча, повторяя его властные жесты и воспроизводя манеру высказываться с уверенностью авторитет имущего. Старики не интервью для печати или телевидения давали, не на публике рисовались. Что для них, видавших виды, значил какой-то студент, готовый быть их терпеливым слушателем? Пользуясь присутствием случайного собеседника, давние друзья повторяли, о чем не раз переговорили между собой. А я слушал и слушал их, как слушал старика кавалериста Трофимыча, жившего там же, на заводе, и тоже знавшего Яков-Иваныча. Слушал годами и благодаря склонности пожилых людей на старости жить сызнова, то есть без конца повторяться, я без магнитофона удерживал услышанное в памяти. Ко мне обращалась живая история, та же история обращалась ко мне в разговорах с дедушками, и что я слышал от тех и других не подлежало ни забвению, ни огласке, ибо то была история без цензуры, упоминаний имен и событий из школьных учебников вычеркнутых.
В 20-х годах Попов отшатнулся от Бутовича. Согласно «Воспоминаниям», предал. Этого Александр Ильич не отрицал, но объяснял, и его следовало выслушать как altera pars – другую сторону. Перед новыми властями Яков-Иваныч не кланялся и шапки не ломал, мало сказать, не уступал противникам, сильным, опасным противникам, в столкновениях с ними он, бывало, вёл себя вызывающе. Попов вспоминал, что за речи держал Яков-Иваныч перед аудиторией, которая ждала от него смирения, а он всячески давал понять, что он, как был, так и остался барином.
«Стал я глазами искать двери», – рассказывал Попов. Это после того, как Бутович, выступавший перед «товарищами», брякнул, что ничего не имеет против того, чтобы старые порядки вернулись и водворились вновь. В тот раз товарищи только посмеялись и даже похлопали, но все-таки Попов поглядывал, где же ближайший выход, если придется давать тягу. «У меня, Яков-Иваныч, – после подобных речей говорил Бутовичу Попов, – нет такого, как у вас, амплуа». Это одна из подробностей, подтверждающих правдивость рассказов Попова: Бутович пишет о его малпропизмах – привычке путать слова. Александр Ильич, очевидно, хотел сказать реноме, и много лет спустя повторил ошибку.
Линия поведения Бутовича вела, если не прямо под расстрел, то по меньшей мере за решетку – сомнений у Александра Ильича не возникало. Следовало ли рисковать собой? Бутович – поистине имя, величина, коннозаводчик, хотя и бывший, однако крупнейший, имевший прошлое, которое у него уже никто не мог отнять. А начинающий зоотехник Попов, к тому же начинающий в условиях такого взаимопожирания, что и вспомнить страшно, какие перед ним открывались перспективы? Свяжи молодой Александр Ильич свою судьбу с бывшим да ещё будирующим барином, остался бы он без настоящего, не говоря о будущем.
Можно ли было верить рассказчикам, которых я слушал и заслушивался со второй половины 50-х годов? Спустя сорок лет, в конце 90-х, наконец началась публикация «тюремных тетрадей» Бутовича, которые ждали своего часа в тайнике, – мои рассказчики читать их не могли. Стал я читать и перечитывать вышедшие один за другим три тома «Воспоминаний коннозаводчика», оказалось – слово в слово, что я некогда слышал.
Старикам я верил по-молодости, теперь, после многократного чтения мемуаров Бутовича, верю ещё больше. Читая и перечитывая «Воспоминания коннозаводчика», которых ни Попов, ни Румянцев не читали, я читаю о том, что слышал от них же. Но, вчитываясь в текст Бутовича и воскрешая собственные воспоминания о рассказах знавших его современников, понимаю: не замечал я светотени, без чего никакое изображение не может быть объемным. Не могу забыть, как друзья выговаривали «Яков-Иваныч!». Восклицательный знак, пожалуй, не годится – не передает их отношения к памяти человека, слишком хорошо им знакомого. Человек несомненно выдающийся и… авантюрист первостепенный, – таким двое друзей вспоминали Яков-Иваныча. Как видно, защитником орловского рысака оказался наделенный изумительным чувством породы полудворянин, полубуржуа, нечто среднее между «волками» и «овцами» Островского, отчасти сибарит, одновременно одержимый бесом деятельности, не вполне Обломов, но не без оболдуевщины, с долей Версилова-отца и, уж конечно, не без хлестаковщины. Попов с Румянцевым говорили не «авантюрист», говорили «арап», имея в виду продувную бестию. Бутович и сам в мемуарах не скромничает. «Деньги умеет делать из всего, чего только ни коснется», – так, по его собственным словам, судили о нем, а он, признавая за собой способность Царя Мидаса, рассказывает, как ему удавалось обделывать дела, в частности, при покупке имения под Тулой, недалеко от Ясной Поляны.
Всё это я слышал и не слышал. Не пропуская мимо ушей ни слова, однако неспособен был собрать все слова воедино и представить себе интегральный облик многоцветной личности, сошедшей со страниц Стивенсона, вроде Балантре, обаятельный, незаурядный и опасный человек, о котором не знаешь, что и думать.
«Ар-рап, совершенный арап!» – ахали Попов с Румянцевым, вспоминая Яков-Иваныча. И это после того, как они же превознесли его, несравненного знатока, обладавшего уникальным пониманием породы. Услышанные полвека тому назад рассказы очевидцев о Бутовиче воздвигли в моих глазах титана ушедшей эпохи, когда в настоящем, вокруг себя, мы видели столько непостоянства и лжи, что, нам казалось, правду искать можно лишь в прошлом. Яков-Иваныч в рассказах свидетелей представал рыцарем профессионализма, сохранившим, вопреки всему, твердость специальных убеждений. Но из слов двух близких ему людей я неосознанно избирал одно – полное и непоколебимое знание своего дела, что мне в литературной критике, сфере, куда я ещё только вступал, представлялось уже не существующим, подверженным случайным внешним воздействиям и переменам. И вот – неподкупный знаток, он даже ценой свободы и жизни оказался неспособен отказаться и отречься от своего знания. Тюремные страдания исторгли у него страшное признание о потере всего, всех чувств любви и привязанности, кроме конечных счетов с самим собой. И он включал в свой оправдательный приговор чувство лошади – понимание дела, которому посвятил себя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.