Текст книги "Люди возле лошадей"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
Тени незабытых предков
В мире науки
«– На лошадях?
– Да».
Из «Диалогов» Платона.
После заседаний в Институте мировой литературы отправлялся я на конюшню автобусом № 6, от двери до двери, будто ведут тебя за руку по дороге предуказаной.
«Началось ба’гокко еще с Копе’гника», – накануне очередного заседания, аристократически грассируя, предупредил меня доктор наук Воронцов-Дашков и вручил свою рукопись «Барокко и Ренессанс. Насущные проблемы изучения». Мы составляли группу Возрождения. В нее, кроме Воронцова, входили профессор Скобелев и академик Тацит. Это были киты, на авторитете которых держался Институт. О наших авторитетах, видя скопление старинных фамилий, даже спрашивали: «Там у вас, со Скобелевым и Воронцовым-Дашковым, идет возрождение чего?» Напрасно в нас подозревали чуть ли не заговорщиков. Единодушия между китами как раз и не было. Изучали они времена отдаленные, а ярость споров между ними была такова, будто обсуждается текущая политика.
Тацит утверждал, что истоки Ренессанса надо искать в Гималаях. Воронцов-Дашков настаивал: «Все началось с Копе’гника». А Скобелев рубил: «Буржуазность!» Обессиленные борьбой друг с другом универсальные знатоки обращались к нам: «А вы, молодой человек, что на этот счет думаете?» Что я мог думать, если душой находился на конюшне?
Высказаться надо было на другой день, утром. Вся цепь начиналась с меня, рукопись следовало самому прочесть и передать другим. «Об’гатите внимание на Копе’гника», – сказал Воронцов-Дашков, как бы рекрутируя меня в свои сторонники. «Вовремя пришел, – приветствовал меня наездник и обратил внимание на рукопись, которую я держал в руках. «Ба-ба-барокко», – прочел наездник заглавие и, строго взглянув на меня, спрятал рукопись в сундук с новой сбруей.
Тут, право, было не до рукописи. Тут нужно было жеребцам… тут нужно было молодых жеребцов холостить, чтобы не растрачивали они лишней нервной энергии и все силы отдавали спорту.
Какое, в самом деле, может быть барокко? Смешались в кучу кони, люди. Обычное время, казалось, было выключено до срока пока мы не управимся. А потом в порядке ритуала полагалось еще изжарить и съесть то, чего мы сами несчастных лишали. И только ночью я вспомнил: «Насущные проблемы!». Но было уже поистине поздно, спал наездник, спрятавший рукопись вместе со сбруей.
На заседание явился я без опоздания, но без рукописи и своего мнения. Не было мнения ни у кого, однако наши киты, способные разом проглотить любого оппонента, если дело касалось Ренессанса, во всем прочем отличались терпимостью. «Поскольку моя ’гукопись находится в настоящее в’гемя в э…э…седельном …э…ящике и не может быть обсуждена непос’гественно, я позволю себе сделать лишь несколько п’гетва’гительных замечаний», – все, что сказал Воронцов-Дашков. Его спрашивали: «А рукопись? Что стало с рукописью?» Кит отвечал: «П’гостите, но я и сам был молод. Я понимаю п’гек’гасно, как это бывает!»
– Хорошо бы, конечно, его прямо там, на конюшне выпороть, как в старое доброе время полагалось, – высказал мнение Скобелев, но этот вариант даже на голосование не поставили.
Так это и осталось в летописях изучения всемирной литературы: «Еще Воронцов-Дашков в той рукописи, что побывала в седельном ящике, указал… Рукопись из седельного ящика явилась новым вкладом в науку». А мне тот случай придал смелости, и я решил тоже сделать какой-нибудь вклад.
Но разве китов чем-нибудь удивишь? Они давно всё открыли. Всё. «А вы что думаете, молодой человек?» Ответ пришел неожиданно. Встретился мне Одуев Валентин Михайлович. Тоже кит, по конной части, знаток иппической истории. И его трудно было чем-нибудь удивить.
– Подумаешь, Байрон! В седле сидел по-любительски, – так он отозвался, когда я ему сообщил, что чуть было не вступил в переписку с внучкой великого поэта и действительно большого любителя верховой езды (см. далее «На высоте Парнаса»).
Знаток-ипполог спросил:
– А вы где сейчас состоите?
– В Отделе Возрождения.
– Возрождения чего?
– Это в Институте мировой литературы.
– Ах, вот как! – и лицо знатока осветилось. – Значит вы служите в Управлении коннозаводства.
– Не коннозаводства, а литературы. Ренессанс изучаем… барокко…
– Так ведь в этом здании прежде помещался Гукон, Управление коннозаводства. И, между прочим, жила Марья Александровна.
– Какая Марья Александровна?
– Дочь поэта, – объяснил знаток. – Она же была замужем за директором департамента и одно время имела там казенную квартиру. С нее, с Марьи Александровны, Анна Каренина скопирована. Вот был конник!
– Кто был конник?
– Лев Николаевич. Правда, конного дела он как следует не знал, но в лошадях все же разбирался.
Так говорил знаток. А у меня родилась идея. Спрошу-ка я у наших китов, осознают ли они, какие ступени попирают, в каких стенах спорят о барокко. Придет моя очередь поставить вопрос: «А вы что думаете?» И сам Тацит смиренно скажет: «Поскольку мы не компетентны в данной области…» И даже Скобелев дрогнет. А я предложу тему «Насущные проблемы изучения литературно-иппической истории». Краткие тезисы: «Верно ли Шекспир оценил коня и почему наши переводчики вдвое сократили цену, хотя он сам готов был дать не полцарства, а королевство целиком. Хорошо ли Байрон держался в седле и знал ли Толстой толк в лошадях».
Как только началось заседание с обсуждением моих конно-критических тезисов, профессор Скобелев, который командовал группой Возрождения, сказал по обыкновению: «У кого будут вопросы?» Словно собрались обсуждать что-нибудь вроде Роккоко!
«Если позволите, – произнес Тацит: – Думает ли автор коснуться воззрений Платона на управление упряжкой коней?»
Платон! При чем же здесь Платон? Оставалось прибегнуть к подходящей к таким случаям формуле: «Данной проблемой мне заниматься не приходилось». Со студенческих лет проверено. На экзаменах и зачетах, если ты ни бум-бум, не надо мямлить «Не знаю»… Скажи с достоинством: «Проблемой не занимался».
– И уж заодно, – подключился Воронцов-Дашков, – что вы, молодой человек, думаете о культе ве’гковой езды п’ги Неаполитанском дво’ге?
Неаполитанский двор? Я о нем не думал.
– А конный завод князя Курбского? – сверкнул взором Скобелев.
Не слыхал о заводе князя Курбского.
– Приступим к обсуждению, – отдал распоряжение Скобелев.
Первым заговорил Тацит. «Работа обещает быть весьма актуальной», – с этого начал академик, затем он отодвинул мои листочки с тезисами и, устремив взор ввысь, продолжал: «Всмотримся в движение истории глазами человека, управляющего упряжкой коней…»
Не меньше получаса рассуждал Тацит. За это время мы побывали с ним в Гималаях и на Алеутских островах. Пронеслись по Европе и заглянули в Америку. Платон и Аристотель, как живые, прошли перед нами. Причем, они, кажется, ни о чем больше, кроме конских ристаний, не думали. Тацит приводил название уздечки у разных народов, просто желая показать единство рода людского в плане иппическом.
– Или возьмем… этот… как его… – Тацит взмахнул рукой.
– Хлыст, – подсказал я.
– Именно! Благодарю вас, – и улыбнувшись в мою сторону, академик добавил: – Сразу виден специалист!
И еще минут пятнадцать описывал, как пользовались разными орудиями понуждения древние египтяне, средневековые германцы и современные самоеды. Выступление заключил словами: «Королевство за коня, которое у Шекспира предлагает Ричард Третий, как мы убедились, есть не только поэтический образ, но и реальный исторический феномен». Убедились, убедились и – настолько, что забыли, зачем, собственно, собрались. Тацит, пошарив по столу, как бы в поисках предмета разговора, придвинул к себе мои листочки: «Желаю вам удачи, молодой человек».
Взял слово Воронцов-Дашков. «Сове’гшенно согласен, – начал он, – с высокой оценкой данной ‘габоты». «Пока это еще не работа, – предупредил Скобелев, – а вот…» – и поднял над столом двумя пальцами мои тезисы. «Допустим», – уклонился Воронцов-Дашков, потому что ему было не до моих тезисов, поскорей бы до Тацита добраться: «Но не могу в остальном согласиться с уважаемым коллегой!»
Если академик Тацит опоясал земной шар вожжами, так сказать, по параллелям, то доктор наук Воронцов-Дашков проехался в седле по меридиану, и эволюция человечества предстала как смена приемов верховой езды. Мы гарцевали при дворе Людовиков, участвовали в кавалькадах Генриха Наварского. И доскакали бы до наших дней, если бы Воронцов-Дашков не сказал: «А началось все с Неаполитанского дво’га…»
«Буржуазность!» – рубанул Скобелев, и мои тезисы всколыхнулись с порывом ветра над столом. Профессор Скобелев повел нас в конную атаку при Креси и под Вапняркой. Мы брали Геок-Тепе и рубились под Бродами. А Тацит с Дашковым прижали Скобелева с флангов, и киты схватились, нанося сокрушительные удары друг другу. Нет, вам не видать таких сражений. Один знает все, и другой – буквально все, они терли друг друга в порошок, сравнивали с землей, но каждый воскресал, словно феникс из пепла, чтобы ответить противнику залпом отсылок, цитат и концепций. Поле битвы покрылось именами редчайшими, выдержки, которым цены нет, раскидывались в такой густоте, что каждый, подобно Руслану, мог выбрать себе меч по руке и материала на диссертацию.
Наконец киты утомились. Скобелев обвел усталым взором присутствующих, как бы желая отыскать, с чего же все началось. Один из свидетелей не растерялся. Оля, Ответственный секретарь. У неё голова была занята проблемами куда более существенными, чем вопрос о том, где находилась колыбель цивилизации.
Скобелев спросил: «На чем мы остановились?» Оля, заглянув в протокол, ответила: «К вопросу о том, был ли Лев Николаевич лошадью». «Какой лошадью?» – переспросил удивленный Скобелев. В дискуссии кто-то привел мнение Тургенева, а он, слушая рассказ Толстого о переживаниях старого коня, воскликнул: «Право, вы, Лев Николаевич, когда-нибудь были лошадью!».
«Подошло бы для прежнего департамента, – усмехнулся Скобелев, – наш Ученый Совет не утвердит. Поставим: К вопросу о правде и вымысле в литературе, и чтобы через месяц сдал, иначе выпорем».
Тацит после заседания отозвал меня в сторонку: «Был ли Лев Николаевич лошадью? Это же вопрос о творческой истине! Только, дружок… – академик осмотрелся по сторонам. – Я бы посоветовал вам почитать по истории вопроса. Платон, Плотин, Кант, Гегель, сколько они высказали о лошади в цепи бытия!»
«Был ли Лев Николаевич лошадью»?
«Все мы немножко лошади».
Вл. Маяковский. «Хорошее отношение к лошадям».
В нашей критике возникал спор, кто из писателей больше знает о мыслях лошади, Толстой или же наши пишущие современники? Как мыслит лошадь, никому не известно. У Киплинга звери думают не так, как они «думают» на самом деле, но изучавший поведение животных этолог Лоренц признал: нельзя, читая Киплинга, не верить раздумьям волка, медведя или пантеры. Нельзя не верить и лошадиному мышлению, как оно воссоздано Толстым. Даже Тургенев, способный передать чувства преданной собаки, был поражен правдоподобием толстовской иппической эмпатии. До чего удавалось Толстому отождествлять себя с лошадью, он показал «Холстомером». «Что вздыхаешь?» – спрашивает табунщик, седлая видавшего виды одра. Старик-мерин взмахивает хвостом, как бы отвечая: «Так, ничего, Нестер». Сколько сказано взмахом хвоста!
Были критики, которые говорили, что Холстомер рассуждает как толстовец в лошадиной шкуре, но такие критики едва ли знали много о лошадях. А Толстой в описаниях лошадей удовлетворял педантичным требованиям знатоков. Авторитет в коннозаводстве, наделенный литературным чутьем и владевший пером, Яков-Иваныч Бутович указал в «Холстомере» на множество оттенков, неискушенному читателю незаметных. Тут и понимание экстерьера, и приемов езды, и конюшенного быта, словом, по выражению Бутовича, «глубокий коннозаводский смысл». Не мог специалист не отметить и сказочных преувеличений в толстовской «Истории лошади». Холстомеру больше шестидесяти лет – возраст едва ли мыслимый, если учесть, что век лошадиный течет быстрее человеческого в шесть, если не восемь раз.
Однако парадокс: не расставаясь с конем до последних лет своей жизни, Толстой лишь однажды посетил бега и вовсе не бывал на скачках. Сообщила мне об этом моя мать, мало знавшая о лошадях, зато «Анну Каренину» читала и перечитывала всю жизнь, и когда в последний раз я у неё спросил, как читается, ответила: «Все равно что рядом с тобой поселился ещё один человек». Вдруг говорит: «Смотри!». Посмотрел я в лежавшую перед ней книгу и не поверил своим глазам. Это были воспоминания старшего толстовского сына, ему как мемуаристу доверяют вполне, а Сергей Львович сам, кажется, удивлялся тому, что сообщает: его отец не видел скачек.
Конечно, известно было Толстому, как можно упасть, покалечиться, покалечить или даже убить лошадь; лошадь может сломать ногу, спину, но только не так, как это описано в «Анне Карениной»: «Не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное непростительное движение, опустившись на седло». Этим неловким движением и едва заметным прикосновением к седлу, пишет Толстой, Вронский сломал хребет своей Фру-Фру. Кто со щемящим сердцем не читал этих строк! Мой отец признавался: начиная ездить в манеже ОСОВИАХИМА, он боялся допустить то же самое «непростительное движение» и только от меня узнал: так не бывает!
Моё мнение малого стоит, но это – приговор профессионалов. Знающие люди, которых я расспрашивал, утверждали: «Не бывает и быть не может». Лошади падают и убиваются то и дело, особенно в стипль-чезе, скачке с головоломными барьерами. Мне не приходилось бывать в Ливерпуле, где разыгрывается Большой Национальный Приз. Там на дистанции в шесть миль могут стартовать до шестидесяти всадников, а до финиша добираются не больше половины.
А вот что было у меня на глазах. Попросили Насибова приехать на Московский конный завод, чтобы он осмотрел Фантома, жеребца готовили к скачке с препятствиями. Крэк приехал и едва из машины вылез, взглянул, коротко бросил: «Не дотянут», сел за руль и уехал. Ему одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть: надо ещё и ещё сушить лошадь, доводя до кондиций. Но Насибова не послушали, со скачки жеребца не сняли, и у последнего барьера Фантом прыгнул, но, от усталости (лишний вес – не дотянут!) перелететь через препятствие сил у него не хватило, ударился о барьер и, повиснув на мгновение в воздухе, всем своим весом навалился на передние ноги. Совершилось это в секунду. Жеребец грохнулся перед препятствием, которого так и не смог преодолеть, а всадник, молодой парень, вылетел из седла. Оба они, Фантом и Генка, лежали рядом без движения. Генка поднялся, прихрамывая. Не готовый к скачке жеребец так и остался лежать. Погиб от переутомления, ударившись о землю.
Находился я на ипподроме под Нью-Йорком, когда пришлось усыпить Барбаро, битого фаворита. Выскакивая из старт-машины, подвернул правую заднюю, оказался сломан суставчик, не мог нести самого себя и выбыл из скачки.
Что же бывает и чего не бывает? Надо пережить всевозможные перипетии, когда приходится принимать в седле самые невероятные позы и причинять лошади бог знает какие неудобства, чтобы убедиться, насколько описанное Толстым невозможно. Четыре недвижно сросшихся позвонка в седловине, площадь седла, а, кроме того, так сказать, площадь и фактура седалища не позволят произвести разрушительного эффекта.
В книге «Возникновение и развитие конного спорта» начальник конно-спортивной школы «Наука», Михаил Сергеевич Иванов воспроизвел картину того Красносельского стипль-чеза, ставшего бессмертным благодаря «Анне Карениной». Не видевший скачки Толстой получил о ней подробные сведения от конника-соседа, князя Оболенского. Ему, судившему скачку, принадлежала чистокровная кобыла, послужившая Толстому моделью для Фру-Фру. О ней многочисленные подробности хранил в памяти авторитет-ипполог профессор Витт, однако не успел опубликовать известное ему при отсутствии в ту пору интереса к лошадям. Ныне судьба той лошади в свою очередь, уж как водится, обросла легендами. Что же случилось на самом деле?
Вышли на старт двадцать семь офицеров, восемнадцать упали по дистанции, восемь из упавших сумели продолжить скачку, двое сошли с круга, финишировали пятнадцать человек. Среди упавших был и князь Голицын, с него Толстой «скопировал» Вронского.
Значит, было падение. Каких только падений не случается! Чего не бывает! Но такого, как в «Анне Карениной», уж точно не бывает, и Толстой, безусловно, знал это, однако ради романтики скачек сделал Фру-Фру немыслимо хрупкой.
В ранних вариантах романа написано иначе, достоверно. Когда Вронский был еще Балашевым, Анна звалась Татьяной, а Фру-Фру на английский манер Tiny, не человек ошибался, а оступалась на краю канавы перед препятствием лошадь. Толстой передал, чего сам не видел, но о чем в деталях ему пересказал Оболенский, и Толстой последовал свидетельству знатока: «[у лошади] копыто, отворотив дернину, осунулось…» В окончательном варианте возникло «едва заметное движение» всадника. Толстой все до тонкостей понимал в лошадях и мог позволить себе артистически преобразить факт.
Истина искусства не достоверность, а убедительное впечатление достоверности, созданной воображением. Ссылаясь на известные мне мнения конников-профессионалов, пытался я внушить новому поколению имлийских специалистов по Толстому: лошадь может в скачке сломать спину, но не тем «едва заметным движением», как это гипнотически воссоздано Толстым. Однако моих слов профессионалы словесники как бы не слышали и возражали: лошадь может сломать спину, они об этом слышали от Невзорова, ведь он занимался конной дрессурой. Невзоров отказался со мной говорить, но разве я говорил не может?! Было сказано: «как описано Толстым». Словесники в словах не разбирали оттенков! Им слышалось недопустимое покушение на классика.
На себе испытал я достоверность последнего изобразительного открытия русской классики: «Вам русским языком говорят, а вы точно не понимаете!» Понимают единицы, одаренные воображением. Одарен был Лешка Шторх. Публике, затуманивая фото-фокус, пускал пыль в глаза эффектами, а профессионалам подавал лошадь как она есть. В далекие времена, избегая транспортных трат и хлопот, лошадей, бывало, покупали по портретам. В живописном изображении лошади требовался постанов: отчетливо видные все четыре ноги. Незнайка смотрит на конную фотографию: «Что тут особенного? Лошадь как лошадь». А конники, артисты своего рода, обладают двойным зрением. У Ратомского спрашиваю, почему не мешают толстовские нарушения достоверности в описании лошадей. Мастер из мастеров призовой езды подумал и произнёс: «Что поделаешь? Искусство!». Удостоился я чести ездить конь о конь с Фаворским, чемпионом по преодолению препятствий. Садясь в седло, одной ногой уже в стремени, он имел обыкновение цитировать как правду: «И привычным жестом, разобрав поводья, Вронский опустился в седло». Едем, тронули рысью, подняли в галоп. «Андрей Максимович, – спрашиваю, – непростительное движение бывает?» Копыта постукивают, жеребцы пофыркивают. Мой спутник, в своем деле артист, произносит: «Не бывает, но… истинно!» Говорил всадник, бравший барьеры, на которых завалился Вронский, угробив лошадь, что недостоверно и неотразимо создано Толстым. Однако изучавшие Толстого опасались, что найдутся благородные люди, могут упрекнуть в недооценке реализма в произведениях великого писателя, признанного зеркалом русской революции.
«Любил я перегнать рысака».
«Холстомер».
Известная Толстому через Стаховичей история рысака, прозванного за длинный настильный ход Холстомером, тоже преображена. Толстовский Холстомер, сводя сумму своих несчастий, упирает на тот факт, что он родился пегим и его за непородистую внешность сделали мерином. Между тем рысак, по кличке Мужик 1-ый и получивший прозвище Холстомер, не был пегим. Белые отметины у него так расплылись, что их можно было принять за пежины. Он и мерином не был. Мужик-Холстомер перестал быть жеребцом, однако не как в повести, двух лет, а девяти, уже после кончины графа. Дочь-наследница, увлеченная церковностью (что было отмечено Пушкиным), не интересовалась лошадьми и конный завод отца передала в Казну. Там нашли, что резвейший рысак в производители ростом не вышел, вот и выложили. На этом история Мужика-Холстомера не закончилась. Поставленный управлять заводом Шишкин водил по ночам орловских жеребцов на случку в нажитый им по соседству собственный завод и прежде чем Холстомера сделали мерином, кобыла Угрюмая успела дать жеребенка от него. Правнук Холстомера Бычок, признанный по резвости Лошадью Девятнадцатого века, не забыт Герценом в «Былом и думах». Из той же линии гремел Бубенчик. И не закончил Холстомер жизнь на живодерне, как незабываемо, заставляя щемить наше сердце, описано в повести. Шишкин подделывал аттестаты, приписывая происхождение жеребят от Холстомера различным жеребцам, и в заводские книги нагнал густой туман и внес такой сумбур, что происхождение нашей национальной породы рысаков сделалось нам не вполне ясным.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.