Текст книги "Люди возле лошадей"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)
– это был всеобщий ориентир. Да тут еще, когда Кокетка пала и деда Матвея покалечил стальной «конь», сюда, в те же края, провели газ, и сразу несколько человек получили сильные ожоги, а жену кузнеца, забывшую закрыть у плиты кран, еле откачали.
– Это что же теперь будет? – гудел дядя Гриша Городулин. – Мало что нас мостостыкалами давят, так еще и огненными плитами палить хотят!
– Неужели ты, дядя Гриша, от своей печки не угорал никогда?
– поддел его новый табунщик, впрочем, табунщиком только называвшийся, потому что он недавно приехал сюда из какого-то отдаленного города и на лошади сроду не сидел.
Дяде Грише замечание это очень не понравилось, прежде всего потому, что он такого не ожидал.
– Сказанул тоже, – недовольно пробурчал он в ответ, – разве свою печку можно с этой чертовщиной равнять! На печи другой раз уснешь…
Но окончания этой притчи так и не последовало. Как это ни странно, но, бывая в лугах, я так ни разу и не дошел до табуна. Только видел его проносившимся мимо. Но сейчас, обуреваемый сомнениями, решил приблизиться к лошадям.
Табун располагался по другую сторону косогора, прямо у подножия, сверху он по-прежнему выглядел картиной. Великий художник скомпоновал подвижное пятно на фоне солнечно-зеленого сияния. Отсюда слышны были и звуки, дополнявшие видимую гармонию. Как бы колокольчики – это матки перекликались с жеребятами. По одну сторону косогора я оставлял суету, всякие наши сложности, а по другую простиралась благодать. Не изменить Кузькину, но в то же время не подвести Кольцова, а также быть пособником Мартыныча, помня при этом предостережения Казбека, вернуть изо всего пропавшего хотя бы книги, не посадив при этом на скамью подсудимых сына моего давнего друга Николая, и тут же отчаливать за океан (без сомнения, под огнем завистливых глаз, которые, уж, наверное, видели в лошадях побольше моего, тот же Сергей Петрович) – блаженны живописные животные, расположившиеся там, внизу, не ведающие, каких страстей они нам стоят!
Я стал спускаться, подходя все ближе к табуну. Пятно становилось рельефнее, и фигуры высококровных лошадей выделялись как фрагменты общей картины. То ли я подошел совсем близко, то ли переменился ветер, но мелодические колокольчики, напоминавшие веселую возню пискливых мышей в недрах стога, вдруг были нарушены сильным, хотя и глухим, ударом. И сразу следом затем раздался отчаянный, злобный визг. Было уже, в самом деле, очень близко, и я все видел: сошедшая с полотен Васнецова сказочная кобылица резко развернулась и наддала обеими задними по брюху другой скульптурно выразительной в духе Лансере кобыле, ступившей, видимо, в пределы чужих пастбищных владений. Эта вторая кобыла не дрогнула, а только пронзительно завизжала и бросилась на обидчицу – зубами, я даже слышал лязг этих зубов, сомкнувшихся над холкой первой красавицы. А обе они своей возней досадили могучей вороной матке с провисшей спиной. Та затопала сразу всеми четырьмя ногами, завизжала громче их обеих и стала воинственно размахивать во все стороны головой с плотно прижатыми ушами, что означает у лошадей крайнюю степень озлобления. Мелко переступая передними ногами на одном месте, она вращалась как бы на оси, угрожая въехать задними ногами по чему попало первому же нарушителю. Желающих получить сполна не было, так что возле черной фурии образовался свободный круг, в который по неопытности вступил несмышленыш-сосунок. Жеребята неудержимо любопытны. Трясясь от страха, подходят и рассматривают то, что показалось им пусть и ужасным, но интересным. А этот любознательный еще и губами потянулся к оскаленной морде. И получил такой укус в ляжку, что заплакал и закричал по-своему: «Мама!» Из сердцевины табуна тут же вырвалась гигантская огненно-рыжая комета, которая во мгновение ока сразила вороную обидчицу, а та пустилась бежать, раздавая при этом пинки и укусы попадавшимся ей на пути кобылкам помоложе.
Трудно было сказать, при ближайшем рассмотрении, чем лошади заняты больше: щиплют траву или кусаются? Они грызлись и били друг друга копытами непрерывно. Вонзив зубы в чью-нибудь шкуру и помотав для острастки головой, они опускали голову, чтобы захватить травы, но тут же снова поднимали ее, чтобы проучить еще одного назойливого соседа. Жеребята носились друг за другом, играя, но иногда и они затевали форменную драку, которая продолжалась до тех пор, пока они не подкатывались к носу почтенной матки, которая тут же давала им крепкого тумака. Получивший взбучку и не способный отплатить тем же сосунок отбегал прочь, задрав голову и лязгая в бессильной ярости челюстями. Кусались холостые и жеребые, подсосные (с жеребятами) и совсем молодые, только выпущенные первый год в табун. Возраст или положение никому не давали никакого преимущества. Какая-нибудь неопытная кобылка еще могла отступить перед брюхатой маткой, но та сама сейчас же получала по первое число от ближайшей соседки и, может быть, давней подруги. Я пытался для сравнения вспомнить толстовское описание табуна из «Холстомера», однако непрерывный визг, лязг зубов и удары копыт мешали сосредоточиться.
Меня потянуло назад под протекцию Кузькина или Крутоярова. На обратном пути я время от времени оглядывался. То ли ветер опять переменился, то ли отошел я достаточно далеко, но слышались одни лишь колокольчики, а там, слева, светло-серая матка, выскочившая у меня на глазах, как клейменая, из-под копыт и зубов, уже смотрелась изящным завершением, верным штрихом Дега в общих очертаниях великолепного зрелища.
С лугов я вернулся в свою оскверненную комнату, попрощался с портретом Трофимыча, который решил не снимать, будто флаг корабля, все-таки не пошедшего ко дну, приладил, по мере возможности, дверь и стал собираться восвояси в Москву – решать свою дилемму. Поезд, уж, как водится, стучал в такт мыслям. Бе-лый-конь-белый-конь-белый-конь… «Ты не думай, – обращался я мысленно к Ю., – что я с позором отступаю, что поманили в Америку, и я уж забыл наши с тобой луга и солнце над головой, мышей в стогу…» Фигурка на проволоке представлялась мне мерой или символом истинности. Что я? Без ног и без рук, а туда же – за вожжи хватаюсь! Вот она (так я думал под стук колес) на моем месте уж знала бы точно, как поступить.
В цирковую школу Ю. приехала, кажется, из Омска. Говорю «кажется», потому что почти ничего у нее не выспрашивал. Ей хотелось, я чувствовал, оставить за собой какую-то таинственность. И эта неясность, туманность была замечательным фоном, вроде занавеса из тюля, на котором сверкала ее воля, отвага, ловкость. Немного неясности, зато все остальное – стрела! Арабеск!
Жила Ю. в общежитии и, уж, как водится, у циркачей, входила в большую семью. Все было проверено в этой семье – сцепкой рук, которые поднимают тебя на трапецию, внимательным взглядом, который снизу следит за партнером. Партнерство – какое слово! Вот мы, «публикум» или «поклонники», мы и в себе-то сомневаемся, а у них – алле-гоп! – все уже известно и проверено, все. Мечта – приобщиться к такому партнерству.
О себе Ю. мало рассказывала, а меня и вовсе не заставляла откровенничать, но – еще одна небольшая странность – выспрашивала у меня, «старого» москвича, какие, например, это дома, и кто в них живет. Что знал, я рассказывал, она внимательно слушала и, слегка прижимаясь ко мне, восхищалась: «Какие дома!»
…Колеса сменили ритм – поезд стал притормаживать, начинался огромный город.
* * *
За порогом цирковой школы почти всегда встречал меня один и тот же вопль, доносившийся с учебного манежа:
– Паша! Ну, что ж ты, Паша? Ха-ха! Ха-ха!
Это репетировал мой соперник клоун Витя. Студент выпускного курса, он готовил философскую клоунаду. Что в ней было философского и, главное, что смешного, я не мог себе представить. Положим, мое мнение пристрастно. Но я улыбался при одном только виде бывалого долговязого клоуна, который иногда заглядывал в школу на просмотры. То был – клоун. Как от клоуна требуется, он умел ходить по канату не хуже канатоходца. В седле сидел и вольтижировал на лошади так, что даже Казбек говорил ему: «Когда из разговорного жанра тебя погонят, приходи ко мне, будешь конную пирамиду работать». Самое интересное, что Казбек не шутил. У меня в голове не укладывалось всеобщее отношение к этому королю смеха. Не гнали, но и не одобряли. А с каната он срывался и с лошади падал – животики надорвешь и еще наплачешься. Вот где была философия, хотя долговязый клоун не произносил ни слова. Стоило только увидеть, как отчаянно он карабкается на брыкающуюся лошадь, с каким упорством, одновременно тупым и подвижническим, готовится сделать шаг по проволоке над бездной, и человеческая комедия проносилась перед вашим умственным взором. «Это же старо», – говорили, однако, окружающие знатоки. «Современный цирк – это Витя», – говорила Ю., имея в виду клоуна-философа и делая при этом очень серьезное лицо. Допустим, но что Витя умеет? Что, собственно, на арене делает? Казбек летит на коне, над конем, под конем, не касаясь ни седла, ни земли. Сама Ю. летит с трапеции на трапецию, представляя собой в этот миг живую молнию. Тот коверный, который заставляет меня смеяться до слез, умея делать все это, показывает, как он вроде бы ничего не умеет – показывает вдвойне. А что показывает Витя?
Невзрачный, неуклюжий вне манежа, он оставался и на манеже таким же. Это и смешно? Нет, смешно, когда – искусство, а какое искусство в неприятном, просто противном голосе, угловатых движениях! Какое тут искусство, когда в традиционную растяжку он не падает на арене только потому, что и ходить-то едва может? Он апач[49]49
Апач, или плюха, – цирковые, подстроенные затрещины, пощечины, тумаки и пр.
[Закрыть] ни дать, ни получить, как следует, не способен. «Паша! Что ж ты, Паша? Ха-ха! Ха-ха!» Видели бы, что за этим следовало! Фактически ничего не следовало.
Витя вяло выходил на арену, вяло разводил руками и хрипло кричал свое: «Паша! Что ж ты, Паша?» – а режиссер-педагог, с выражением лица тоже очень задумчивым, говорил: «Витенька, прекрасно, только, пожалуйста, еще раз»…
Витя выкликал своего Пашу снова, и так из года в год. Что в этом? Что?! «Ах, ты не понимаешь», – уклонялась от разъяснений Ю. Как не понимаю? Что значит «не понимаю»? Почему же я Дуровым рукоплескал? Ладошки, хлопая Карандашу, отбил! Вот ведь долговязый кажется мне смешным… «Ах, это старо и примитивно!» – перебивала Ю. А что ново? Что?!
Мартыныч меня совсем озадачил. Разве он не видит и не слышит, он, который Ибрагимову-старшему на ухо шептал: «Погибает истинный цирк!» Он же с каменным лицом выслушивал «Паша! Что ж ты, Паша?» – и, не улыбнувшись, присоединялся к общему приговору: «Главное, это содержательно».
Эти потуги под крики «Паша!» ни у кого не вызывали смеха, но другие – ладно, а Мартыныч!
Однажды я спросил его напрямую: что же это делается? Мартыныч ответил: «Не ревнуй. А это так нужно». Действительно, приезжало какое-нибудь жюри, их торжественно усаживали в зале, выходил Витя и начинал выкликать Пашу. Паша так и не появлялся, а затем следовало разъяснение: «Философская клоунада. Пока в работе». Все всё понимали: «Очень содержательно». И на другой день, и через день, и каждый раз школа заполнялась воплем: «Паша! Ну, что ж ты, Паша? Ха-ха! Ха-ха!»
Витя надрывался от деланного хохота, а все остальные серьезно прислушивались и приговаривали без улыбки: «Невыносимо смешно».
Но в тот раз, когда я добрался до города и пошел в училище, меня при входе встретила тишина. Это только настораживало. Не то чтобы мне хотелось услышать Витю, но почему извечный порядок нарушился? Паша! Где ж ты, Паша?
Я сразу поднялся на второй этаж, в кабинет Мартыныча, и здесь ожидала меня еще одна неожиданность. Унтерменов у дверей не было. Я потянулся к ручке двери, но тут возникла Клара Петровна.
– А где сам? – спросил я Клару Петровну по-конюшенному («сам» говорят про главного наездника).
– Антон Мартыныч, – расшифровала Клара Петровна нараспев, – уехал за лошадью.
– К-куда?
– За живым реквизитом для коннозрелищной репризы, – перевела цирк-секретарша свое сообщение на профессиональный жаргон.
– Где же он возьмет лошадь?
– Выменяет на автомат для искусственного оплодотворения.
– Осеменения…
– Вы правы. Его давний друг, сиамец, дрессировщик слонов, приезжал в школу и подарил автомат.
– Аппарат?
– Да.
– С помощью этой машины можно оплодотворить что угодно. Коров, лошадей, кур…
– Ну, уж кур-то…
– Не знаю, не знаю! Я знаю только, что автомат оплодотворяет все. Абсолютно все!
– Где же он будет его выменивать?
– Он сказал, что друг его Иван Степаныч, или Степан Иваныч, директор конного завода, давно мечтал иметь такое приспособление.
– А когда Антон Мартыныч уехал?
– Еще вчера. Сразу после обеда. Сиамец был утром, в тот же день. У сиамца реприза – белые слоны. Он мечтает, чтобы они плясали «Калинку». Антон Мартыныч обещал ему кое-что подсказать, а тот подарил ему автомат. Жаловался, что на слонов приспособление не действует. Но этому Степану Ивановичу, или Ивану Степановичу, как сказал Антон Мартыныч, машина как раз подойдет. То, что нужно.
– А зачем? – спросил я по инерции.
Клара Петровна, как автомат, дала ответ, который сама слышала,
– Будет большая экономия.
– Чего?
– Не знаю, не знаю! Просто не могу вам сказать.
Мы постояли друг против друга молча.
– А ваша пассия тоже уехала, – сообщила Клара Петровна, прекрасно понимая, что еще меня здесь может интересовать. И добавила: – Вместе с… Витей.
Ах ты, Паша, вот почему тебя на некоторое время оставили в покое!
– Куда же? – я спросил.
– Это мне осталось неизвестным, – продекламировала Клара Петровна с большим чувством. – Отпрашивалась у Антона Мартыныча, он был страшно недоволен и, уезжая, велел: «Вернется, пусть пробует двойной рон-дад под куполом». Ведь публичные прогоны на носу!
Позвонить или зайти в общежитие? Узнать, где Ю.? Унижаться? Нет, назад! Сейчас же вернуться назад, на конный завод, и в самом деле рискнуть! Тем более там Мартыныч. Поговорить по душам с Кузькиным. Или, напротив, заключить прямой союз с Петровичем. Как бы там ни было, сейчас или никогда. Мы еще посмотрим… Мы еще явимся на белом коне! И пошел снова поезд выстукивать, перекликаясь с биением сердца и обгонявшими друг друга мыслями: бе-лый-конь-белый-конь-белый-конь…
* * *
На станции, когда я сошел с поезда, мне встретился старик Охотников. Я ожидал, что он станет о чем-нибудь расспрашивать, в особенности по случаю предстоящего нам с доктором неблизкого путешествия, а он сам первым делом провозгласил:
– Цирк приехал!
И, видно, был полон переживаний, о которых ему не терпелось рассказать. Да, в том, что его касалось, он был человеком эмоций, прямо-таки страстей. Один раз прибежали, говорят: ему плохо! Что такое? Старик слабым жестом показал на письмо, лежавшее на столе. Письмо было от Одуева, Валентина Михайловича, его величайшего друга-супостата. Со всей пунктуальностью, на которую он только был способен, летописец бегов и скачек воспроизводил картину, которую наблюдал только что где-то на ипподроме в Перми. «И этот сын Ватрушки закончил бег легко, без восемь». Ну, и что ж такого? «Ах, это ужасно, – простонал старик, – этого, по моим подсчетам, не должно было случиться. Вся эта породная линия еще лет сорок тому назад должна была уйти в матки, самоликвидироваться. А этот змей, вы чувствуете, с каким ядом мне об этом сообщает?» Другой раз он чуть было не упал в обморок от письма, которое ниоткуда не пришло, а просто я его нашел у Трофимыча за шкафом, среди веревок и старых подков. Показал Охотникову. Он попросил прочитать, потому что очков при нем не было. Я стал читать: «…почти всех дочерей Пор-Фавора продали». Не успел я добраться до конца страницы или хотя бы фразы, как старик стал хвататься за сердце. «Что с вами, Игорь Константиныч?» – «Это же полная катастрофа! Этого ни в коем случае нельзя делать!» – «Какая катастрофа? Что уж там делать? Это же письмо пятнадцатого года!» – «Ах, я забылся, – прошептал старик, мало-помалу приходя в чувство. – Мне, знаете, до того была ненавистна эта продажа потомства Пор-Фавора, этот акт государственного предательства, совершаемого сверху, что я фактически до сих пор при одной мысли об этом не могу прийти в себя. Простите!»
Охотников и сейчас был чем-то поражен, просто потрясен, что-то хотел поведать, он закатывал глаза, вздыхал и говорил: «И не представлял себе! Не представлял!» Неужели его до глубины души пронял приезд Мартыныча? Но прежде чем старик сумел начать свою исповедь, пришлось ему выражаться совсем иначе.
– Нет, – говорил он, – мало бить! Их надо… – и сжатыми кулаками над головой потряс в сторону директорского кабинета, украшенного портретом Красного Командарма в полный рост и под красным знаменем.
По обстановке на станции стало ясно, что нам предстоит серьезная борьба за существование: автобуса не было уже почти три часа. А до конного завода еще километров двадцать. Не потопаешь!
Непомерно выросшая очередь потеряла всякую форму, превратившись в кипящий людской котел. Кипящий и движущийся. Все вместе мы перекатывались по станционной площади при виде малейшего подобия средств передвижения. Проезжали какие-то фургоны, автобусы, но даже не задерживались. Один грузовик, правда, объехал всю площадь, вроде готовый вот-вот остановиться, но вдруг вместо тормоза дал газ и был таков. А водитель на всех на нас еще и посматривал очень надменно с высоты своего положения. Он не просто отказывал нам в помощи. Он давал нам понять, что мы и не стоим никакой помощи. Он парил над нами, крутя рулем, и вид у него был торжествующий. Тут Охотников опять затряс стиснутыми кулаками над головой и прокричал:
– Хам!
Наконец, прибыл наш, рейсовый. Но тоже не спешил открыть нам свои двери. Сначала отъехал в сторону и почему-то постоял там. Потом сделал разворот по площади и опять замер все еще не возле остановки. Очередь между тем роптала:
– Как хозяева распоряжаются!
– Пойти и заявить…
– Сколько еще терпеть?
Но вот, переваливаясь по колдобинам с боку на бок, нехотя, автобус подрулил к нам. И – затих. После паузы в полной тишине очередь буквально взорвалась. Слышались крики: «Хватит! До чего обнаглели!»
– Предлагаю, – провозгласил Охотников, – не входить в этот автобус до тех пор, пока не попросят у нас прощения. Иначе мы сообщим куда следует!
И еще раз потряс сжатыми кулаками. Кажется, кто-то из очереди даже поддержал: «Правильно! Нечего им потакать…»
В тот миг отворились механические двери и на пороге встала кондукторша. К ней приступили:
– У вас совесть есть?
– Что же вы с народом делаете?
Кондукторша некоторое время смотрела поверх наших голов, куда-то вдаль, будто высматривая нужного ей человека и даже не слыша наших требовательных выкриков. Потом перевела свой взор на уровень пониже и, выхватив взглядом и указующим пальцем кого-то из толпы, в ответ крикнула:
– Ну-ка ты, который про совесть вопил, ты что, забыл, как мы твоей теще огурцы завозили и десять километров крюку делали? Тут люди так же ожидали, а ты что-то про совесть помалкивал. Ну? Что скажешь?
Вместо ответа совестливый пассажир съежился и пропал за спинами.
– А ты, – продолжала кондукторша, обратив свой взор на другого члена нашей команды, – ты у меня без билета теперь проехать только попробуй. Только сунься! Пожалуй, далеко ты уедешь, когда явишься ко мне опять без гроша в кармане.
И еще один слинял. Так, одного за другим кондукторша убирала своих супостатов, напоминая им о своих услугах – серьезных, в трудную минуту оказанных: кого подвезла, кого у дороги подобрала…
– Ишь раскричались! Раскудахтались! – совсем уже грозно заключила она, поднимаясь в салон и, кажется, готовая отдать распоряжение, чтобы водитель затворил заколдованную дверь.
– Уж не серчай… – жалобно воззвали в ту минуту из толпы.
– То-то же, – отвечала кондукторша.
Один Охотников высился над нами, и если он до сих пор не произнес ни слова, то лишь потому, что гнев душил его. И вот он выдавил:
– В-вы! Вы не с-смеете!
Улыбка озарила черты кондукторши. Улыбка ее охватила всех нас и как бы приподняла, приглашая в автобус.
– Папаша, прошу вас! – произнесла дама с толстой кожаной сумой. – Пропустите почетного гражданина вперед.
– Я вам не почетный гражданин! – не унимался Охотников.
– Ну, партизан…
– Не партизан!
– Все равно участник, – улыбаясь еще гуманнее, отвечала кондукторша. – Проходите и садитесь, где вам удобно.
– Не участник я, – окончательно взорвался Охотников.
– Так кто же вы тогда? – с неизменным добродушием переспросила кондукторша.
– Я… я… – борода охотниковская задергалась, спазм снова мешал говорить.
– Проходите! Чего нервничать? – участливо продолжала кондукторша. – Берегите себя.
«Хотел ей сказать, что я ее непримиримый противник, классовый враг, – объяснил мне Охотников уже в автобусе. – Хотел, но…» Он махнул рукой. Автобус наполнялся публикой.
– Не лезьте все через задний проход! Не лезьте! – покрикивала кондукторша. – Что, передними дверьми не умеете пользоваться?
– Хотел сказать, – продолжал тем временем Охотников, – хотел было все высказать, но… но поманили пальцем, и порох весь вышел! А сколько праведного гнева всего лишь минуту тому назад, и вот мы хоть как-нибудь уселись, и уже всем довольны. Едем, и на том спасибо!
Опять он махнул рукой. Попали мы действительно на лучшие места, но автобус заполнился до невероятия. Охотникову почти на голову положили мешки. Нас притиснули так, что, шевеля своей бородой, старик щекотал мне кончик носа.
– Не представлял себе, – тут, однако, и задекламировал энтузиаст породы, – не пред-став-лял, что на закате моих дней доведется мне вновь увидеть прежнее обращение с лошадью!
Итак, живописал Охотников, на завод вдруг явился Мартыныч. Он привез аппарат для искусственного осеменения. Исключительный аппарат. Сиамский!
– Увидел Кузькин аппарат, – вещал Охотников, – и лицо его озарилось.
В памяти у меня ясно отпечатался тот взгляд, который Кузькин устремил в свое время на Худякову. Взгляд скорби и обреченности. А борода со всей энергией продолжала щекотать кончик моего носа.
– Однако Мартыныч предложил выбор – аппарат или жеребец?
«Только подумай, Степан, – будто бы так рекламировал цирковой директор свое предложение, – кровь всего мира будет к твоим услугам. Ты сможешь выписать хоть из Австралии потенцию лучшего мериноса. Прогресс, мой друг, невероятный прогресс!»
– Главное, как он его подал, этот аппарат. С почерком!
Аппарат, по рассказу Игоря Константиныча, несли два унтермена. Под голубым покрывалом, расшитым золотыми звездами.
– Только музыки не хватало, – добавил старик. – Мартыныч ведь пыль в глаза пустить умеет профессионально. Циркач!
– А Мартыныч дело знает? – спросил я, уверенный, в сущности, в ответе, спросил так только, чтобы подлить масла в огонь.
Однако старик остановился, задумался, как задумывался он всегда, если невольно я затрагивал каким-то случайным по видимости вопросом вовсе не случайную для него тему. И тут он помолчал, прежде чем ответить.
– Как вам сказать… Когда-то он дышал одним воздухом с теми, кто поистине знал это дело, вот и надышался достаточно для того, чтобы у него осталось кое– что про запас.
– Кто же знал?
– Вам их имена ничего не скажут.
– Почему же? Дуров, например.
– Дуров – это конец цирка.
– К-как конец?
– Дуров – гигант. Как Шаляпин. Или Крепыш. Крепыш – король рысаков. Но если бы мы стали разводить Крепышей, то порода совсем бы пропала. Сырая, чрезмерно высокая на ногах лошадь. И пусть известный вам змей только попробует отрицать это!
Н-да, если бы еще и «змей» был в автобусе, то началась бы свалка. Валентин Михайлович Одуев (речь шла, конечно, о нем) буквально кидался с кулаками на каждого, кто осмеливался бросить хотя бы слабую тень на репутацию Крепыша, «короля русских рысаков», хоть как-то усомниться в его абсолютном величии, указать, допустим, на нехватку сердца в борьбе на финише или же, как это сделал Охотников, отметить некоторую сырость сложения. Игорь Константиныч лишь потому, надо полагать, и позволил себе подобное замечание, что его лучшего друга с нами не было. Если в некоторых общих вопросах породы с Одуевым еще можно было спорить, то уж Крепыша при нем просто нельзя было упоминать. Он уничтожал сразу. Но Одуева сейчас не было, и Охотников продолжал:
– Крепыш, когда выигрывал, брал классом, индивидуальностью. А передается ведь не индивидуальность, но обыкновенные качества. Так и Дуров. Он был больше обычного цирка. А подражать стали главным образом тому, что у него уже не было собственно цирком. Его последыши утратили всякое понятие циркачества.
«Как Витя», – пронеслось в сознании, и тут же, вроде удара, последовало: «…тоже уехала». Ах, Паша! Пустота. Ха-ха. Ха-ха… Какая дикость! Сияющее солнце средь лугов. Мышиный писк. Другая жизнь. Ослепительный конь. И – уехала… Что ж, посмотрим, кто будет на коне!
– А вы почему разбираетесь в цирке? – спросил я, заметив, что Охотников заправски, не хуже Мартыныча, произносит «реприз».
Старик усмехнулся:
– Грехи молодости. Была у Труцци мадемуазель Диманш, танцовщица на лошади. И я думал: брошу все, уйду с кибиткой кочевой… Так-то вот, молодой человек, я и познал цирк.
Автобус остановился. Началось кряхтенье. Натужное передвижение. Мешок с головы Охотникова убрали, но тут же поставили корзину. Ничего, как-нибудь доберемся! Никто не роптал. Однако автобус что-то не трогался, хотя все по-своему вроде бы уже устроились.
– Едем, что ли, хозяйка! – прозвучал откуда-то из недр голос. – А то ведь всего свело, так что и не разогнешься потом.
– Трогай, давай, трогай! – подхватили с разных концов автобуса еще несколько сдавленных голосов.
– Что они, ушли все куда? – поинтересовался кто-то, имея в виду водителя с кондукторшей.
– Это кто там панику поднял? – прозвучал суровый голос кондукторши, желавшей, видимо, подтвердить свое капитански-неизменное присутствие.
– Да что ж ты нас в этой душегубке держишь? – поинтересовались пассажиры.
– Чего мы стоим, в самом деле?
Опять началось движение тел, впрочем, не поступательное, просто потому, что и двинуться было некуда, а так только взаимно менялись позы, притом, что голова у тебя была все же своя, а ноги уже как бы чужие.
– Едем!!! – в голос воззвал молодой парень.
– Будешь спешить, скоро состаришься, – коротко урезонила его кондукторша.
– Что стоим-то?
Из-под чьей-то руки я все же мог выглянуть в окно: там, в открытом поле, с линии горизонта бежали к автобусу дети. Двое. Мальчик и девочка. У мальчика на спине виднелся ранец. У девочки в руках портфель или какая-то сумка.
– Стоим почему?
– Сломался автобус?
– Когда поедем?
Пассажиры начали это выяснять уже между собой:
– Вроде тормоз не работает…
– Да не тормоз, а колесо, видать, спустило. Народу-то сколько! Железо лопнет.
Дети бежали к автобусу. Бежать им было нелегко, дорогу размыло, и она была распахана, потому что шла через поле, и трактор взрыхлил ее вместе с пахотой. Девочка упала. Мальчик остановился, ожидая, когда она встанет. Девочка поднялась. Хотела отряхнуть грязные коленки. Мальчик, видно, сказал ей: «Брось!» И они опять припустились изо всех сил. Уже можно было различить выражение на их встревоженных физиономиях. Тревога. Надежда.
– Эй, поспеши! – весело крикнула им кондукторша из приспущенного окна. – Тетрадки не забудь!
– Дети это, дети… – прошел шорох по автобусу, и все тоже оживились, чувствуя что-то вроде праведного оправдания своим смертным мукам.
– Чьи дети-то? Ейные, что ль?
– Да нет, она без мужа. Дуськи Вороновой мальчик с девочкой. Со школы идут. Дуська ее просила прихватить.
Маленькие пассажиры, наконец, добрались до автобуса.
– А за билеты кто платить будет? – с мнимой строгостью обратилась к ним кондукторша.
Все с облегчением рассмеялись. Автобус загудел, задрожал, заколебался, и мы, как кули в трюме из конрадовского «Тайфуна», опять отправились в путь.
– Так что же Кузькин? – обратился я снова к Охотникову, и он продолжил прерванный рассказ.
– Кузькин был в гамлетовском положении, пояснил старик. Брать или не брать? Он сорок тысяч раз думал-передумывал, стоит ли отдавать коня, с которым связывал совершенно исключительные свои надежды.
– Что он так дорожит этой лошадью? – спросил я Охотникова.
Ответ последовал опять неожиданный:
– Грехи, как и Мартыныч, искупает.
– Грехи? Какие же грехи? И почему, как Мартыныч?
– Ну, Мартыныч, с которым мы знакомы уже больше полувека, только за последние годы стал на защиту цирковых традиций. А то ведь он же и пустил все это по ветру. Разогнал все конные репризы. Кричал, что в новом цирке навозом и пахнуть не должно! Но человек он не пустой. По крайней мере, со страстями. Настоящими страстями, и это в нем всегда подкупало.
– А Кузькин?
– Кузькин из цельного куска. Прямой. Прямодушный. Он всегда хотел, как лучше, только его понятия о лучшем были бедноваты. Искренне он верил, что породу следует порешить, и порешил. Теперь всеми силами готов восстановить, но самые понятия его о породе уже устарели. Он уверовал в линию Тирана Заморского, о котором когда-то слышал от унтера, а каким это образом все у нас привьется, и есть ли для этой линии достаточного племенного материала, он не то чтобы не думает. Нет, думает, очень думает, но у него просто головы не хватает.
– И что же он ответил Мартынычу?
– Мартынычу вместо ответа устроили выводку. И какую выводку! Невероятно! Я вам говорю: думал, умру, больше уже такого не увижу. Молодняк, матки… По мастям. С почерком!
В окне, которое я видел из-под руки, возник, видимо, решивший нас обогнать грузовик с крытым верхом или, вернее, с высокими бортами: для перевозки лошадей.
И вдруг совсем рядом – рукой подать! – через два стекла я увидел… Казбека. Он сидел рядом с водителем, однако не разговаривал с ним, занятый, судя по выражению лица, своими соображениями. Невольно захотелось его окликнуть, позвать, но, понятно, это было бесполезно. Он не мог меня услышать. Все же я как бы инстинктивно потянулся рукой к стеклу. И тут цирковой наездник обернулся в нашу сторону. Он тоже посмотрел на проходивший мимо автобус. Наши глаза встретились. Я махнул ему рукой. Казбек заулыбался. Погрозил пальцем. Потом сделал знак: «Внимание! Что покажу!» Полез во внутренний карман пиджака. Достал сложенную бумагу. Что было в той бумаге, кто знает! Только виднелись синие и красные росчерки. Будто красный и синий карандаш спорили друг с другом, и кто-то из них все же одержал верх. Кто же? Казбек сделал мне знак: «До встречи!»
– Но я вам, молодой человек, еще не сказал, кто устроил выводку,
– продолжал рассказ Охотников.
– Кузькин – кто же еще?
– В том-то и дело, что не Степан Иванович, а Сергей Петрович!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.