Электронная библиотека » Дмитрий Урнов » » онлайн чтение - страница 33

Текст книги "Люди возле лошадей"


  • Текст добавлен: 21 октября 2023, 06:08


Автор книги: Дмитрий Урнов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Помолчи!

А потом очень вежливо обратился ко мне:

– Простите, это – попугай.

Крупная красно-желтая птица висела у него над головой, уцепившись когтями за люстру.

– Так чем усыпан путь на манеж? – продолжал гигант. – Говорю, гвоздями. Кстати, о гвоздях. У нас их нехватка. Ведь просил же: достань! Сколько еще ждать?

Это он обращался уже к сухопарому собеседнику.

– Мне вовсе не всякий гвоздь подойдет, – продолжал Мартыныч.

– Мне нужен тот, который раньше назывался миньон. Этот гвоздь и теперь, если хорошо поискать, можно найти. У вас что, молодой человек?

Я протянул ему папку с эскизами.

– Как оценить цирковой костюм? – говорил Мартыныч, просматривая рисунки. – Цирк включает репризы конные, акробатические и разговорные. У вас с матушкой что случилось?

– Гипертония.

– Гипертонию лечить надо порошком из коры баобаба. Но не всякий баобаб тут годится! Баобабы бывают трех сортов.

С люстры опять раздался душераздирающий крик, и Мартыныч воззвал:

– Помолчи, не твоего ума дело!

Потом пояснил:

– У меня покойница жена всю жизнь с попугаями работала. Это

– какаду. А какаду не просто попугай. Какаду это какаду!

Потом Мартыныч сказал, что надо пойти на манеж и показать эскизы преподавателю, тому, кто готовит прогон, а сейчас проводит занятия. Мы все и отправились, включая попугая, который устроился у Мартыныча на плече.

В небольшом зале с ареной свет был притушен. Трапеция приспущена. На ней вниз головой висел человек в гимнастическом трико, а под ним стоял толстяк и обращался к висевшему:

– Можешь ты понять, что такое ритм тела?

– Ритм тела чувствует далеко не каждый, – тут же включился Мартыныч. – Ритм можно чувствовать телом, умом и… 3-замолчи!

– попугаю. – Так… – толстяку, – посмотрим эскизы. Вот… молодой человек любезно нам их принес.

Прямо на манеже развернули папку. Висевший продолжал висеть, словно более удобного положения для него и не было.

Так время от времени стал я заходить в цирковую школу. Вроде освежающего душа! Спешишь в напряженной толпе, и всего лишь шаг в сторону: дверь с нарисованным клоуном, две ступеньки, и уже кто-то висит вниз головой, а кто-то ему объясняет:

– Суплес! Рондад! Верти! Еще раз – верти!

Свыше доносится: «Известны опилки пяти сортов…3-замолчи!»

На манеже я и увидел Ю. «Она… по пррроволке… ходила!» – дурными голосами драных котов хором взревели мои приятели при этом известии. Что делать: все так и было. Мартыныч говорил мне:

– Музыка-марш! Парад-алле. Идут, играя мускулами, мои великаны. О, как надоели все эти словеса вместо дрессуры. 3-замолчн, не твоего ума дело! Я мечтаю вернуть на арену старинный аромат. Чем должно пахнуть в цирке? Конюшней… Конюшней! И вы представляете себе, молодой человек… Подойди сюда!

Он позвал Ю. Рядом она оказалась ниже, чем на трапеции. Трико выцветшее. Застиранное. И легкий запах того же пота, что темными пятнами выступал под мышками, на груди и на спине между лопатками. Пятна темные, тяжелые, хоть выжми, и легкий, едва уловимый запах, как аромат старого цирка, который мечтал возродить Мартыныч.

– Вот твой поклонник.

Мартыныч произнес эти слова просто, профессионально, так же, как звучало в его устах «тырса», «шамберьер», «реприз» или «сальто-мортале». «Сальто-мортале, верти еще раз, пожалуйста», – говорил он, если входил в зал уже после того, как гимнаст, летевший вниз-вверх, успевал приземлиться. «Сальто-мортале! Поклонник…» Матери стало плохо, когда она, делая наброски с гимнастов, это случайно услышала. Приятели мои выкаблучивали: «А он… цирка-а-ачкю-ю… по-любил!»

– Лошадь для нас достанет, – рекомендовал меня Мартыныч.

– Лошадь – это хорошо, – улыбнулась в ответ Ю., дыша учащенно после двух каскадов на трапеции и, слегка коснувшись моего плеча, произнесла:

– Увидимся!

Так началась сложная интрига по добыче лошади. Почему интрига? Тут уж не нужен Толстой, чтобы разобраться. У Мартыныча не было, то есть цирковая школа не имела, средств на конные номера. И, чтобы, скажем, получить какие-то деньги, пришлось бы поднять нечто вроде пирамиды из шестнадцати человек, как это делал когда-то богатырь-унтермен, стороживший директорский кабинет. В иные времена, другие годы, и Мартыныч, может, поднапрягся бы и взял «вес», но сейчас он сам чувствовал, что стал не тот. Все-таки он сделал попытку, переступил один-два порога, но там на него только руками замахали: «В учебной программе нет! Не утверждено министерством!» или попросту: «Кому это сейчас нужно?!» И Мартыныч смирился, иначе говоря, понял, что ныне «пирамиды» ему не поднять. И он сделал вывод в духе Томаса Карлейля, примерно по той цитате, которую я заложил в словаре: «Не дают – надо как-то взять самому»…

– Придется на старости лет, – так и говорил Мартыныч, – заняться конокрадством.

Меня он взял или, вернее, определил себе в пособники. Тогда и прозвучало: «Ради женщины, друг мой, надо идти на риск!» Теперь представьте, каков же должен быть достойный риск, если она постоянно рискует собой, либо идя по проволоке, либо летя с трапеции на трапецию? Как будет ясно из дальнейшего, я прежде всего попробовал тоже забраться на трапецию, но Мартыныч сориентировал меня: необходима лошадь!

У меня, или у нас, неожиданно обнаружился союзник прямо в недрах конного завода. Это и был Сергей Петрович, которого я мельком упомянул. Его можно было лишь упомянуть, потому что таково было его положение. Сергея Петровича на конном заводе как бы не существовало, хотя он не только на самом деле существовал, он занимал по табелю важное положение, был вторым, после директора, лицом, так называемым начконом – начальником конной части. Директор управляет всем, а собственно лошадьми занимается начкон, должен заниматься (по учебнику или уставу), но Кузькин аннулировал Петровича, превратил его в тень.

Дело было так. Кузькин уехал в командировку, на совещание директоров. Сергей Петрович остался за него полным хозяином. И первое, что на другой же день сделал, это отстранил от работы Кутузова, Воронцова, а также плотника Ваську. Если бы в тот момент объявился доктор, то и его, «верного человека», Петрович, надо полагать, не допустил бы… Когда директор вернулся, ему даже до завода от станции добраться было не на чем – Воронец не встретил.

– Сергей Петрович, – в их решительном разговоре начал Кузькин, – как же это получается… того… вы остались без людей?

– А это все равно не люди. Не работники.

– У тебя… того… значит, другие имеются?

– Надо реорганизовать завод. Там, где без дела слоняется трое пьяниц, управится один трезвый.

Да, в этом было все дело. Именно поэтому Сергей Петрович оказался моим союзником, хотя я и не посвящал его в свои планы. Будущее он представлял себе так: «Всех вон!» В том числе и Залетного, он же Заяц. Поначалу, когда я узнал об этом из других уст, мне показалось, будто я ослышался: Петрович против Зайца?! Если можно было понять неприязнь опального начкона к прогульщику Ваське или к нерасторопному, в сущности, Воронцу, то как понять его борьбу с Залетным? Этот конь – любовь Кузькина, гордость завода. Положим, что любим, то и губим, и Кузькин своей любовью отчасти и погубил Зайца как призового бойца. Любовью и – глухой враждой с наездником Кольцовым. Директору хотелось поскорей увидеть триумф своего любимца на ипподроме, и вопреки мнению тренера стали Залетного записывать на призы слишком рано, едва только ему исполнилось два года. После первых же побед изумительный по задаткам рысак начал жаловаться на плечи, «рассыпался», как говорится у лошадников, а затем он, явно не раскрывший всех своих незаурядных способностей, был возвращен обратно в завод. Но разве не ждала его здесь слава в потомках, как производителя? Не открывая, разумеется, причин моей заинтересованности, я решил это у начкона выяснить и как-то к нему зашел: у него была комната в общежитии. Он был тоненький, худенький, истинно тень, скорее, «Сергей», чем «Петрович».

– Вот, – сказал он, – решил заняться Геродотом.

– Ксенофонтом? – переспросил я, потому что Ксенофонт был, так сказать, «начконом» античности, первым теоретиком конного дела[46]46
  Автор трактата «Иппика» («Искусство управления лошадью», V век до н. э.), Ксенофонт являлся не только теоретиком, но и практиком верховой езды. Он был потомственным кавалеристом, участвовал в сражениях.


[Закрыть]
.

– Ксенофонт – пройденный этап, – отвечал Сергей Петрович. – Я думаю заняться Лаоцзы. Я думаю о применении методов восточной медицины в коневодстве.

Говорил он тихим голосом. Все время глядя куда-то в сторону. Мимо тебя.

– Изо всего персонала, – между прочим, сказал он, – я, пожалуй, оставил бы одного-двух человек. Остальным место в… или на пенсии.

Если рисовать его программу образами античными или библейскими, то ему виделся некий грандиозный «исход», удаление с завода всех тварей, а на прежнем месте образовалось бы некое свободное пространство для новых методов. Во главе этой позорной процессии шествовал, в мечтах Петровича, ослепительно белый конь. Так за что же изгонять коня? «Залетный на нашем заводе, – развил свою мысль Петрович, – это пустое место, бремя. Здесь все замкнулось на крови Тирана Заморского. И мы годами перекачиваем эту кровь, получая кукиш без масла. Нужна же совсем другая кровь, другая линия». Он дернул головой, глядя совсем куда-то в сторону, и добавил:

– Все здесь нужно другое.

Вот я и счел его своим потенциальным союзником, спросив, впрочем, о нем у Охотникова.

– Племя младое, незнакомое, – так отозвался Игорь Константиныч. – Кроме того, знаете, каждый судит по себе, и вот я часто думаю, уцелел бы я при Петровиче? С Кузькиным мы и насмерть друг против друга стояли, и до седых волос плечом к плечу дожили, а что сделал бы со мной Петрович, такой, как Петрович…

– А, может, Петрович – это просто порядок?

– Порядок вещь жестокая, молодой человек, – отвечал Охотников. – Вот вы, вероятно, читали Пушкина, его малоизвестную поэму «Анджело». Там все про порядок сказано: тебя самого, самодержца, порядок вытеснит и прихлопнет. Например, вы – за порядок?

– Еще бы!

– А почему вы здесь сейчас находитесь? Где ваше место?

Я… я, вспомнив библиотеку, замялся и – засмеялся. Охотников тоже улыбнулся и продолжал:

– Вас надо бы гнать отсюда в шею. А Кузькин, по записочке, разрешил вам на лошадях ездить. И каких лошадях! Разве это порядок? То-то же! А еще жалуетесь…

Парадокс о порядке озадачил меня. Что же, выходит, я вроде Васьки или Воронца, которых в самом деле каждый раз приходится разыскивать? Значит, при наведении настоящего порядка и мне нашлось бы место в очистительной процессии, возглавляемой, по идее Петровича, белой лошадью?

– Не печальтесь, молодой человек, – словно прочел мои мысли Охотников. – Как говорит Шекспир, не следует смотреть на мир слишком пристально.

У Шекспира, правда, сказано несколько иначе[47]47
  Шекспир нечто подобное говорит, но – устами одного героя, зато устами другого героя высказывает мысль противоположную. «Рассматривать так вещи – это значит проявлять чрезмерную любознательность», – говорит Горацио в ответ на замечание Гамлета о том, что все люди, даже самые достойные, обращаются в тот же прах. Выслушав слова Горацио о «чрезмерной любознательности», Гамлет отвечает: «Ничего подобного». По его мнению, это – «просто последовательность».


[Закрыть]
, но я учел это утешение на время и про себя решил: «Пусть меня выгонят вместе с лошадью!»

Вдруг, думал я, начкон-максималист опять на недельку-другую у власти окажется и росчерком пера… Однако такой возможности все не выпадало, а тут еще, мало того, мастерские руки Кольцова восстановили, привели в форму белоснежного рысака, и он сделал резвую «без двадцать»!

Как должен сработать некий чудодейственный росчерк или другая сила, об этом у меня еще не имелось отчетливого представления, но ведь точно так же никогда нельзя было предугадать, что благодаря магической записке я окажусь на конном заводе и стану ездить на лошадях, и, в самом деле, на каких лошадях! Я именно оказался, очутился в седле, и записка, и завод – все как-то сошлось, свершилось, случилось. Если, садясь в седло вместо того, чтобы сидеть в библиотеке, я нарушал порядок работы, все же мне способствовал какой-то таинственный порядок вещей. А тут, наоборот, все оказывало сопротивление. И опять-таки неизъяснимым путем! Осуществлению моего дерзкого замысла мешает необходимость собираться – куда? В Америку! И «рассыпавшийся» конь вдруг едет в резвую…

Составляя список пропавших книг, я завел с Кузькиным разговор про Зайца: в смысле, какие у него виды на эту лошадь.

– Лошадь эта шагу больше не ступит за пределы завода, – ответил директор.

– А призы?

– Какие, друг мой, призы, когда конь безногий. На левую заднюю жалуется!

Сделал сегодня «без двадцать», ноги не сменив. Но, как я понимал, нельзя было это произнести вслух. Почему и «резвил» тайно старик Кольцов! Вопрос свой я поставил так:

– А Валерий Кольцов разве не сможет на нем успешно выступить?

Ответ был:

– Нет.

Пауза. Потом снова:

– Нет.

И появился в директорских глазах взгляд неизъяснимый, неотразимый. Взгляд человека; который ходил в атаки на всех фронтах и лежал за пулеметом.

– Почему Кузькин не выносит Кольцова? – задал я вопрос Охотникову.

Ответ был:

– Враги.

– Почему же враги Кузькин и Кольцов, когда тут Воронцов-Дашков, Нарышкин и… Разумовский?

Охотников ответил:

– Чтобы разъяснить вам это, нужен Толстой. Новый Толстой.

– А когда будет новый Толстой? – наконец, спросил я старика, на многие мои вопросы отвечавшего так: «Толстой…»

– Со Львом Николаевичем, – сказал Охотников, – не один раз ходил на тягу мой отец, и я хорошо себе представляю, что это такое было.

И хотя дальнейших вопросов я не ставил, бородач продолжал:

– Видите ли, это полный представитель породы – человеческой. Одновременно похожий на всех и – выдающийся. Один и никого. В литературе, понятно. А так, заурядный стрелок, посредственный партнер на охоте. Уж это мне отец рассказывал. Если бы, говорил он, не знать, что это создатель Холстомера и Фру-Фру, с ним после первой же зорьки дела иметь не следовало… Ведь он на скачках ни разу в жизни не был!

– А ведь, по воспоминаниям, верхом ездил великолепно, и…

– Воспоминания пишутся постфактум, когда мы уже знаем, что именно нам следует вспомнить, – раздражился Охотников. – Многие мемуары написаны ради хлеба насущного, когда людям толстовского круга, вроде меня, требовалось искать отхожие промыслы. А взгляните непредубежденными глазами. Слава богу, фотографии не пропали. И что же? Как он сидит в седле? Нога от колена ушла на версту вперед, носки развернуты в сторону… Ез-док! Подх-халимы!

Охотников даже не сразу успокоился после того, как представил себе вызванную им же самим воображаемую картину, потом вздохнул:

А пишет – ноги, то бишь руки, не сменит! Ведь я все это тысячу раз испытал, сам пережил восторг травли, а читаю, будто впервые вижу и слышу. И, главное, он ошибки на каждом шагу допускает. Он пегого с муругим путает, а я, словно заколдованный, верю!

– Так когда же он будет, новый-то Лев Николаевич?

– Я же вам, молодой человек, сразу сказал, – ответил Игорь Константиныч Охотников, – порода! А для породы требуется время, поколений пять-шесть устойчивого развития, и все!

Возвращаясь к раздору директора со старым наездником, Охотников добавил:

– Да-а, нужен Толстой…

А Кузькин на свой лад объяснил это так:

– Ведь о чем я мечтаю? Большой приз надо взять. Дербию[48]48
  Правильно – дерби. Это приз, основанный лордом Дерби в конце XVIII столетия и ставший традиционным обозначением основного соревнования сезона. Иначе называется Большим призом.


[Закрыть]
. С одна тысяча девятьсот восемнадцатого года не имеет завод Большого приза. «И не будет вам приза, раз породу порешили!» Это Кольцов-змей тогда сказал…

При слове «змей» я невольно вздрогнул, услыхав перекличку прозвищ, звучавших в устах Охотникова и Кузькина по отношению к людям, которые, казалось, были им так близки.

– Ну, я ему еще докажу, – продолжал Кузькин, – будет или не будет!

– А если он подготовит Зайца?

– Через мой труп, – вспыхнул Кузькин, и опять сверкнули глаза человека, некогда лежавшего за пулеметом. – Если бы он это сделать исхитрился, он бы нам большую дулю показал.

И директор даже изобразил Кольцова: «Что, обошлись без нашенских?» И еще раз произнес тихо и спокойно:

– Через мой труп.

Потом взгляд его смягчился.

– Суши сухари и – по коням!

Стиснутый сразу многими обстоятельствами, я, выйдя от директора, хотел буквально вырваться куда-то. Дорога – в луга – сама предлагала выход. Вокруг сияние, великолепие. Стихи! И мир прекрасен как всегда… Я пошел прямо к табуну, который по-прежнему картинно располагался вдали. Отчасти, по крайней мере, что касается здешних мест, это была дорога моей судьбы, исхоженная, изъезженная… Я даже узнавал на ней особенно глубокие, из года в год сохранявшиеся, выбоины и следы. Ехали мы однажды этой дорогой с тем же Кузькиным. В рессорной пролетке с опущенным верхом. Директор держал вожжи. Впервые взял он меня с собой, чтобы посмотреть жеребят, которых предстояло выставить на международные торги. Ему хотелось клички в каталоге видеть переведенными на иностранный язык. Мы ехали вдохновиться.

– Заветный Замысел – это как по-ихнему будет?

До табуна мы так и не доехали. Нас накрыл вертолет. Огромная птица с клювом вместо крыльев нависла над нами. Самолеты наследственная память. Не стал я авиатором, стал лошадником, и все же провожаю взглядом каждого стального сокола. «И вместо сердца пламенный мотор!» Но машина не просто пронеслась над нами в вышине. Совершенно очевидно нас заметили с воздуха и старались прижать к земле, требуя остановиться. Ужас и смятение выразились на лице моего спутника, с молодых лет привыкшего повседневно смотреть смерти в глаза.

Понятно, испугал его не рев и не грохот. С вертолета сбросили лестницу. И на ней, заставив меня на минуту вспомнить цирковую школу, повисла женщина. Ветер рвал ей подол, и она придерживала юбку одной рукой. Кругом было открытое, сверкавшее под солнцем поле. Цепь беляков, идущая со штыками наперевес, не привела бы Кузькина в такое смятение, как эта баба, явившаяся нам в небесах. Той же рукой, что одергивала платье, она время от времени грозилась в нашу сторону. И что-то кричала. Что кричит, разумеется, нельзя было слышать, но достаточно было видеть, как кричит, чтобы трепетать, как Кузькин. Лестница коснулась земли, женщина спрыгнула на траву, вертолет взмыл, и вскоре мы услышали язык, от которого даже Чижик, привыкший на конюшне тоже не к лирическим стихам, беспокойно прядал ушами.

Фигура в платье устремилась к нам. Хотя Кузькин продолжал сидеть, держа в руках вожжи, он внутренне, по виду, будто старик из сказки о золотой рыбке, повалился в ноги со словами: «Смилуйся, государыня…» Твердил он только одно:

– Екатерина Ивановна… Екатерина Ивановна…

Имя-отечество это я слыхал. На нас надвигалась Худякова. Сама!

– …барин, понимаешь, прохлаждаешься! – С этого места в ее речи уже можно было разобрать каждое слово.

Кузькин торопливо передал мне вожжи, я перебрался на облучок, а Худякова, не спрашивая приглашения, занесла ногу на подножку пролетки, когда-то служившей, должно быть, предкам Охотникова.

– Ты, я тебя спрашиваю, с внедрением искусственного осеменения скота сколько еще будешь тянуть?

– Да у меня конный завод… – лепетал забившийся в угол пролетки Кузькин. – Искусственного они не принимают.

– Я т-тебе покажу конный! Ты на своих клячах весь район вниз тянешь! Вертай в контору!

Это, я почувствовал, относилось ко мне, кучеру. В сторону дома Чижик, как всякий конь, взял с охотой, и я еще слегка его выслал (подогнал) легким движением вожжей. Дорога лентой. Кругом – картина. Пролетка рессорная, работы старинной. «И какой же русский не любит быстрой езды?»

– Конный… – на резвом ходу даже голос Худяковой помягчел, хотя она и сказала: – Одна морока с этими лошадьми…

– Что такое? – все же осмелел Кузькин.

– 3-затеял ты этот аукцион. Нагонят сюда иное… – Легкая выбоина на дороге и свежий ветер совместными усилиями вычеркнули не вполне дипломатические выражения нашей пассажирки. – Вот прислали бумаги черте на каком языке! Перевод, видно, забыли приложить. Ничего и не разберешь!

– Бумаги при вас, Екатерина Ивановна? – осмелел Кузькин.

– Еще бы! Второй день с ними мучаюсь.

При ней не было ни портфеля, ни папки, ни сумки. Уж неизвестно откуда бумаги были извлечены. Слышно стало, как ветер зашелестел бумагами.

– А ну-ка, – тронул Кузькин меня за плечо.

Придержав Чижика, я взял вожжи в одну руку и, полуобернувшись к седокам, прочел в письме под грифом «Эколь экитасьон интернасиональ» («Международная школа верховой езды») об условиях торгов, об агентствах и компаниях, изъявивших желание прицениться к нашим лошадям, о правилах страховки и путях доставки живого товара… Кузькин победно глядел на Худякову.

– Ну, ты даешь, Кузькин, – произнесла хозяйка района, – ты даешь! Конюхами у тебя князья да графья. Помещика в сторожа пристроил. А теперь еще кучера со знанием иностранных языков завел!

Кузькин посчастливел. Чижик, тоже приободрившись, взял в гору резво.

– Да-а, Кузькин, – продолжала Худякова, – все у тебя свое. Даже дипломатия! Завидую, Кузькин, завидую…

В другой раз на пути к табуну, недалеко от ворот, как-то попался мне Казбек Ибрагимов, знаменитый цирковой наездник. Он всегда появлялся или попадался. Возникал вдруг. Алле-гоп! Следом за его появлением даже, кажется, слышался удар бича, шамберьера. Всякая встреча с ним воодушевляла. Устаешь, мыкаешься, настроение падает, нервы, а вот человек – словно всегда на выходе, готовый к прыжку, к номеру. Алле! В тот раз Казбек явился мне у загона, куда был выпущен погулять Залетный. Циркач внимательно всматривался в белого коня, слегка нагнув голову, потому что вид закрывали брусья. А жеребец показывал себя, проносясь на полном ходу из конца в конец левады (так по-конюшенному называется загон).

– Видишь, как передом работает? – спросил Казбек, имея в виду что-то особенное в движении передних ног лошади. Ничего я, понятно, не видел, но кивнул головой. И даже еще добавил:

– На ходу хорош!

– У нас не ипподром, – возразил Казбек. – Нам резвости не требуется.

«А что же вам нужно?» – спросил я только взглядом, на который Казбек ответил, однако, не сразу. Мы с ним прошлись вдоль левады, поглядывая на подвижную картину. Кровный конь раздувал ноздри, выгибал шею, вздымал хвост. Он изображал перед нами живые скульптуры в духе мастеров различных эпох, от монументальной фигуры Каллеоне до стремительных коней Клодта.

– С тысяча девятьсот двадцатого года, – сказал, наконец, Казбек, – как отец с арены сошел, так никто больше его трюка не повторил.

Али Ибрагимов давно был легендой, и я его видел уже не на манеже, а в цирковой школе, в коридоре, где он пробирался, едва переступая ногами и вытянув обе руки вперед. Он был слеп. Мартынычевы унтермены раздвигали публику, прокладывая дорогу щупленькому старичку. Я спросил: «Кто это?» – «Сам Али-бек, – отвечал Мартыныч. – Первым сделал пролаз между передних ног лошади на полном скаку. Первым и последним!»

– Что же это у тебя, Антошка, – прошамкал старичок, – за цирковая школа? Даже конюшней не пахнет!

– Всё клоунада поглотила, – разъяснил Мартыныч, почтительно наклоняясь к уху патриарха.

Великий циркач был глух. Это было на выпускном представлении. И Али-бек, придя, видно, вдохнуть знакомой атмосферы, удалялся разочарованным.

– Замучили нас совсем словесными репризами, – докладывал ему Мартыныч. – Драматургию им подавай! А конная дрессура – это, говорят, старорежимно. А, Али?

Но такого великий Али Ибрагимов и слышать не хотел. Он засеменил к выходу, вытянув вперед худые руки. Унтермены, пока он переступал неверными ногами порог, сдерживали толпу.

– А теперь ведь, – сказал Казбек, – вроде все оживает. На лошадей опять потянуло. Можно старый трюк повторить, да где найдешь подходящий постанов передних конечностей!

Он опять устремил орлиный взор на белого коня. «Абрек!» – глядя на циркового артиста нельзя было этого не подумать.

– Надо будет в министерство сходить, – произнес джигит, не спуская глаз с белоснежной лошади и, видимо, не смущаясь, подобно Кольцову, при мне мыслить вслух, раскрывая профессиональные тайны. Впрочем, сказал:

– Смотри, Кузькину ни слова!

И, собираясь исчезнуть, добавил:

– Мартынычу не проболтайся, что меня здесь видел.

…По той же дороге, когда дерзкий замысел еще только зародился, шли мы с Ю. Сначала я показал ей на конюшне Залетного (она как-то притихла при виде ослепительной лошади и, теряя душевное равновесие, прильнула ко мне), а потом мы пошли с ней в луга. Под лучами солнца, великого прожектора, Ю. иногда вдруг бросалась вперед, отбегала шагов на двадцать и, повернувшись ко мне, будто я был «публикой», демонстрировала «комплимент» – воздушный жест руками при выходе на аплодисменты. Артистка! А ведь вы знаете (если хоть немного знаете артистов), что за пределами сцены или арены они никогда не артисты, если только не испытывают к вам особого доверия. О, доверие, мне оказываемое, способно было, кажется, меня самого заставить пройтись колесом или же сделать этот… как его… когда прыгают, как заводные, головой вперед? Копфшпрунг!

И я, ей-богу, в те минуты пошел бы на копфшпрунг, если бы только не был вскормлен авторитетами тырсы и трека, твердо мне внушившими, что у меня ни рук, ни ног, ни головы нет! Мартыныч не на ветер слова бросал, когда говорил «поклонник». Он определил мой жанр, амплуа.

Посредине поля стоял прошлогодний стог. Мы стали карабкаться наверх.

– Попробуй, подними, – предложила мне Ю.

Как в балете: «Летит как пух от уст Эола»… У меня ничего не получалось.

– Техники у тебя нет, – пояснила Ю.

Рук нет, ног нет, техники нет… Что же остается?

– А вот смотри, – сказала Ю.

Едва заметное движение всего тела – и она взлетела в моих руках, в самом деле, как пух.

– Вот видишь, – пояснила сверху Ю. – Это называется флик-фляк. А если я бы тебе флик-фляк не сделала, ты бы ни за что меня не поднял.

Сено было старое, жесткое, колючее. На другой день мать, заметив, что у меня все руки в занозах и ссадинах, спросила: «А она, в таком случае, на что похожа?»

Лицами вниз мы распластались наверху. Солнце сияло, но не жгло. Ветерок чуть-чуть пошевеливал сено. А снизу, откуда-то из неведомой глубины, слышалась целая жизнь: крики, возгласы, писк…

– Ой, что это? – спросила Ю., положив щеку на ладошку.

Это – мыши в стогу. Но я не успел ответить. Раздался громоносный вопль, каким обычно наездники окликают друг друга на полном ходу: «Э-э-эп!!!»

Я поднялся. Неподалеку стоял верховой. Дед Матвей, табунщик. Видимо, он издалека заметил мою пеструю рубашку.

– Жеребята не пробегали тут? – спросил старик, сплевывая, сморкаясь и помогая себе при этом одной рукой, державшей плетку.

– Жеребят мы не видели, – пробормотал я в ответ.

– Мать их укуси, убегли, – сказал Матвей. – Овода их, что ли, заели…

Седая Кокетка, которая топталась под стариком, и которая была (считая, что век лошадиный течет в четыре раза быстрее человеческого) одного с ним возраста, нервно дернула ногой.

– Жруть, старуха? – спросил старик. – Кругом жруть, мать их укуси!

Тут поднялась и Ю. Старик осмотрел ее обстоятельно, как осматривал поле и табун.

– Ну, отдыхай, отдыхай, – обратился он ко мне и с посвистом бросился на старой Кокетке в луга.

…А теперь я шел один. Зато вокруг все было по-прежнему, как тогда. Яркое солнце. Теплый ветер. Вдали виднеется старый стог. Сцена без перемен, как это обозначают в пьесах. Будто в самом деле нарочно, с умыслом подстроено, чтобы мне показать и спросить: «А ты собираешься исполнить свою роль?»

Даже следы наши, кажется, сохранила дорога. Там, где Ю. выбегала на «публику» и делала «комплимент». В сиянии солнца запечатлелась приветливость ее улыбки. «Бонжур, почтенный публикум!» А ветер… Мне теперь казалось, что этот ласковый движущийся воздух несет с собой не только запахи травы, реки, но и аромат Ю., в котором было немножко цирка, немножко конюшни, немножко парфюмерного магазина.

«Мы странно встретились и странно разойдемся…» – время от времени тогда напевала Ю., и голос ее тоже звучал сейчас вместе с ветром. Разойдемся? Нет, об этом я не думал. Если уж странно, то странным и даже диким выглядел выбор, который я вынужден делать – между предложением ехать покупать лошадей где-то за океаном и необходимостью увести, ради Ю., рысака с конного завода.

Дорога вела прямо в небо, поднимаясь на косогор, занимавший горизонт. Утром и вечером здесь проносится табун. И когда с первыми лучами солнца над косогором появляются гривастые головы, то кажется, там, за горой, воздвигается, по меньшей мере, Большой театр. Ради такой картины я часто, еще до встречи с Ю., выходил на рассвете к воротам – где начинались луга.

 
Эскадрон свой осмотри
От зари и до зари!
 

Вослед мне напевал кавалерийский сигнал Трофимыч, поворачиваясь на другой бок и прижимая обычно вместе с ним спавшего кота. Кот по имени Котович жалобно пищал, подавая свой сигнал. И у меня, словно у павловской собаки, все связалось в цепь: зажигается солнце, встаю, кавалерист поет, кот мяучит, низвергается с косогора табун, будто всадники-невидимки действительно идут в атаку.

Вечный вид все же менялся со временем. Это я замечал почти каждый раз, когда уже после встречи с Ю. приезжал сюда во исполнение своего замысла. Менялся, правда, очень медленно. Вернее, рывками. Вдруг участок поля, где ходил табун, окружили электрическим «пастухом», проволокой со слабым током. Возник, как примета пейзажа, мотоцикл, возле которого обычно спал табунщик. Новый. Дед Матвей с прогрессом не поладил. Его верная Кокетка под бременем преклонных лет пала, а механический конь на колесах не захотел подчиниться старому седоку. Обычно, если дед Матвей падал с Кокетки или в силу все тех же глубоко личных причин не мог на нее взобраться, его четвероногая сверстница так и стояла. Однажды дед Матвей, как водится, после обеда уже собирался сесть в седло, но потерял равновесие, не удержался и рухнул возле лошади прямо так, с одной ногой в стремени. Вообще говоря, это если не гибель, то, по крайней мере, серьезное увечье, ибо лошади в таких случаях сами пугаются и несут неудержимо. Для этого у спортивных седел имеются специальные карабины, которые тут же, при падении всадника, срабатывают, и путлище (ремень стремени) отстегивается. У деда Матвея седло было старинное, казачье, безо всяких автоматов. Но ему того и не требовалось. С задранной ногой хозяин спал богатырским сном, а Кокетка на него только посматривала, не шевелясь. Мотоцикл ничего подобного не терпел. Хотя дед Матвей, мужик смышленый, научился вращать ручки и нажимать педали, они в первый же месяц как-то после обеда схватились не на живот, а на смерть, и в результате строптивый механизм оказался сверху. После чего деда Матвея отправили сначала в больницу, а потом на конюшню дневальным. «Как он, бес, меня перемолотил», – говорил дед Матвей, ковыляя по конюшенному коридору и постукивая палкой по деревянной ноге.

– Что ты! – дьяконским басом вторил ему старший конюх дядя Гриша Городулин, – Разве эту чертовщину с лошадью сравнишь! Конь тебя нипочем не выдаст. Или я вот другой раз к бычку своему спать завалюсь, так меня хозяйка и вилами не достанет. Да, брат, Кокетки тебе больше не будет!

Смерть Кокетки все вообще на конном заводе восприняли близко к сердцу. Не то чтобы жалели лошадь. Тут «выход и уход», как выразился поэт, воспринимали, будто движение солнца: пришел табун, ушел табун, выгнали – пригнали… Но даже самые древние старожилы не помнили завода без Кокетки. Косогор и дед Матвей на Кокетке


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации