Текст книги "Люди возле лошадей"
Автор книги: Дмитрий Урнов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)
На Северном Кавказе лермонтовские места расположены между двумя конзаводами – Карачаевским, где разводят кабардинцев, и под «Змейкой» – арабы. Между Пятигорском и Змейкой – поселок Шотландка, там Лермонтов совершил последнюю в своей жизни верховую прогулку. В тех же краях – Пятигорский ипподром. Эти места я объехал и повидал лермонтовские пейзажи. Шум горных рек, шорох ветра и совершенно несравненной чистоты ароматный воздух слились в моей памяти с магией лермонтовской прозы и лермонтовского стиха. Чуть было из седла не выпал. Лошадь сбросила? Нет, говорю же – выпал: голова закружилась от силы литературных ассоциаций. Было это на перевале. Доверили мне в Карачае кабардинца, еду следом за табунщиком. Он – человек молодой, родился и вырос не здесь – в Казахстане, куда их всех после войны выслали. Жалуется: зря старики притащили обратно. Там лучше жилось – просторнее. Вдруг плеткой показывает куда-то вперед и вверх. Что это, спрашиваю. А в ответ – цитата: «Гут-гора». Пошла у меня голова кругом. Право, было такое чувство, будто не человеческая рука, а горный дух сотворил волшебные строки.
Однако жизнь – не творчество, это материал для творчества. Всё, что поэт любил как поэт, он любил любовью демонической «и ничего во всей природе благословить он не хотел». Кавалерист Лермонтов
– профессионал по сравнению с такими любителями верховой езды, как Пушкин или Толстой. Но конник до мозга костей, для которого лошади – жизнь, не оставил бы, как это сделал поэт, своего коня на нерадивого, что называется безрукого конюха. От небрежения нарядный и дорогой Парадер, приобретенный для Мишеля заботливой бабушкой, запаршивел и даже одичал. И это конь той породы, что считалась идеалом верховой лошади.
Авторы тех же содержательных статей спорят с однополчанами Лермонтова, осуждавшими его броски на завалы во время службы, с кавалерийской точки зрения безрассудные. Думаю, не нам их рассудить. Одно позволю себе заметить: проявляя безрассудство, решал поэт свои творческие проблемы – не кавалерийские. Творческими мотивами продиктован и безрассудный демарш Пушкина, едва не попавшего вместе с лошадью под копыта своей же кавалерии, но не будь орометчивого порыва, не было бы «Путешествия в Арзрум».
«Там – на конный двор…»
«Свадьба Кречинского».
Создатель «Свадьбы Кречинского» Сухово-Кобылин – о нем обычно говорится, что он увлекался скачками. Увлекались верховой ездой Карамзин, Вяземский, Пушкин, Алексей и Лев Толстые, Константин Леонтьев, Бунин, Куприн, Александр Блок. Они и ездили без разбора, на чем придётся. Герцен выезжал «на отслужившей жандармской кляче». Толстой, если его упрекали за то, что он на лошадке катается, когда у крестьян лошадей кормить нечем, в ответ оправдывался, что катается на плохой лошади. Сухово-Кобылин не катался и не увлекался – он занимался скачками и соответственно лошадьми, специализируясь в разведении чистокровных скакунов.
Мечтой Сухово-Кобылина было: взять Императорский приз на лошади им же выведенной и написать философский труд. Удалось ему осуществить то и другое. Но труды, им написанные, поглотил, вместе с его имением, пожар, а победа на скачках оказалась омрачена ужасным обстоятельством, бросившем густую тень на всю его жизнь, хотя и сделавшим его драматургом.
Расскажу, что помню о нем из одной редкостной, прочитанной мной рукописи, которая так и осталась неопубликованной. История той рукописи сама по себе есть драма.
Тезка Владимира Оскаровича Витта, тоже Владимир Оскарович, по фамилии Липпинг, в свою очередь всезнающий специалист по лошадям, работая в Институте коневодства, написал (внеплановое) исследование, которое дал мне прочитать. Заглавия у рукописи ещё не было, но можно бы назвать то сочинение «Зарытые в землю таланты». По-французски, pofessiones manques – заброшенные дарования. Речь шла о выдающихся, вошедших в историю деятелях, однако, вошедших злыми гениями. Злые гении могли оказаться светочами, если бы занимались своим делом. Они разбирались в лошадях, но вместо лошадей избрали поприще им не свойственное, как это сделал вредивший Кутузову генерал Беннигсен или глава Училища правоведения, какой из них, не помню имени. Помню, как Мишка Проскуряков, мой одноклассник, правнук музыкального критика Кашкина, всем нам рассказывал о предании, хранившемся у него в семье. Кашкин дружил с Чайковским и слышал от композитора, насколько его психику травмировало Училище.
Не отрываясь, проглотил я увлекательный текст Липпинга и понес рукопись в ЖЗЛ. Вот, говорю, читайте – не оторветесь. А они оторвались и говорят: «Если бы, старик, не про лошадей!». Такое стояло время – не до лошадей. Даже профессор Витт жаловался, что ему нечего и думать о конных воспоминаниях, не опубликуют. Рукопись Липпинга пришлось вернуть ему, что стало с ней, не знаю.
Ярчайшая фигура в галерее Липпинга – Сухово-Кобылин. Аристократ, философ, писатель и стиплер, он участвовал в скачках на длинную дистанцию с препятствиями поистине головоломными. Видел я средней трудности стипльчез в Мериленде: как они не падали, непостижимо! Для портрета Сухово-Кобылина одним из источников Липпингу служили воспоминания толстовского информатора, князя Оболенского, он же рассказал, как Сухово-Кобылин взял приз на Щеголе, но лошадь из чужих рук, а мечта Сухово-Кобылина – самому вывести лошадь и на ней выиграть Императорский приз. Помешала ему любовная страсть, скандальная история и дальнейшая трагическая судьба.
Дом, где разыгралась трагедия, – небольшой ампирный особняк возле скверика, который назывался Нарышкинским, то была Сенная площадь, часть городской усадьбы Нарышкиных. Почти всё существование наше, уроженцев и жителей той округи, связывалась с этим сквером. Трилогию Сухово-Кобылина мы тогда не проходили, но знали, что в доме находилась редакция, был арестован Михаил Кольцов и убита гражданская жена Сухово-Кобылина, француженка Симон Диманш.
Сухово-Кобылин потерял тринадцать лет, из этого срока семь лет оказались для него хождением по мукам. Эти муки освещают пять книг о нем, в том числе книга, написанная моим другом университетских лет Станиславом Рассадиным – чтением отрывков из своей книги Стаська начинает фильм «Дело Сухово-Кобылина».
Сейчас в отношении к Сухово-Кобылину господствует сервилизм – лакейское умиление перед барином, за стулом которого его нынешним поклонникам пришлось бы постоять, не изменись круто ход нашей истории. Но со Стаськой я готов согласиться: убийцей любовницы Сухово-Кобылин, очевидно, не был, однако явился виновником её гибели. Из Парижа красавец-аристократ увлек молодую женщину в Россию, заточил в особняк на Сенной как наложницу, но вскоре человек увлекающийся, богач и спортсмен, сменил пассию и начал интригу со своей соседкой, светской львицей Нарышкиной. Парижская любовница, в судебных бумагах называемая «московской купчихой», а в литературных анналах – «гражданской женой», стала ему обузой, что называется, наскучила. В поисках фактических убийц следователи приписали преступление слугам. Сейчас симпатии к плебсу не в моде, товарищи, называемые господами, интересуясь давним уголовным делом, склоняются на сторону следователей, добившихся от слуг признаний под пыткой. «Пытали только повара», – уточняют наши гуманные современники, сочувствующие патриархальному российскому правосудию.
Однако повар с кучером и ключницей не стали бы действовать на свой страх и риск, не будь им даже оченно хорошо известно, что барин не чает от заграничной барыни отделаться. Не забудем: наследственное гнездо Сухово-Кобылина, усадьба «Кобылинка», сгорела вместе с его философскими трудами. Не месть ли памятливых потомков повара, кучера и ключницы, потерпевших за барина?
Слуг в итоге оправдали, а Сухово-Кобылин обратился к Николаю I с письмом, достойном чичиковского рассуждения о величии Российской Империи в оправдание жульнической покупки мертвых душ. А что такого невозможного? Просвещенный аристократ-преступник – чем не Ставрогин, тоже философ – из «бесов». Предметом постоянных размышлений Сухово-Кобылина служило, как и у Достоевского, соседство в одной душе ангела с дьяволом. «Люди – звери», – говорит уцелевший фрагмент его рукописей. Думать, будто родом благородные в самом деле благородны, значит, не читать Достоевского. Сухово-Кобылин, не признавая своей вины, предлагал самовластному судье благовидный уход от сути дела. Но Император не стал решать, кто прав-кто виноват, прекратил следствие, однако простить подозреваемого не простил.
Оставшийся под судом русский джентльмен, словно англо-ирландец Оскар Уайльд, воззвал de profundis – из бездны, и создал «Картины прошедшего», свой шедевр, который, как пишут, «не был понят современниками». Испытывая горделивое превосходство над непонимающими современниками, мы не учитываем оказанного нам пособничества, на которое указал наш старший современник Бахтин. Это – время. Сам Сухово-Кобылин обиженно недоумевал: «Как могут ставить пошлости Островского и не замечать мои пьесы?» Названное «пошлостями» являлось жизненностью, которая, впрочем, чувствовалась и у Сухово-Кобылина в первой из его драматических картин – «Свадьбе Кречинского».
Эта драма не была обойдена современниками и не сходила со сцены. Мне посчастливилось увидеть эту драматическую картину с Кречинским-Названовым. Техника и данные актера передавали отблеск сценических приемов, когда в той же роли блистали корифеи Малого театра.
Позднее Петька Фоменко, режиссер-рационалист, мысливший шахматно-геометрически, поставил «Смерть Тарелкина». На спектакль напали, придираясь к «Петьке» за перестановки и сокращения в тексте пьесы. Монтаж имел место, нет спора, но не искажал смысла. С Виталием Коняевым и Сашей Косолаповым в главных ролях зрелище получилось запоминающееся: по форме – реализм, по содержанию – сюрреализм, наш отечественный, реальность, что, по Достоевскому, причудливее всякой фантазии. Режиссер-диктатор сделал из актеров механические гротески без кривляний. Колька Эпов, декоратор-новатор, освободил сцену от выгородок и получилась выморочность, но без нарочитости, на советских театральных подмостках зловеще звучало: «Ка-ажется, оно далеко, а оно – близко. Кажется, бли-изко, а оно далеко». Бездна в двух шагах за углом.
Вернусь к рукописи Липпинга. Зоотехник не вдавался в уголовное дело, зато в подробностях, не упоминаемых в критических трудах, рассказал о возвращении Сухово-Кобылина к скачкам с препятствиями. Розыгрыш вожделенного для него приза был приурочен ко дню коронации нового императора Александра II. Настрадавшийся всадник, мог надеяться получить приз из рук государя, если, конечно, в скачке повезет. Ему повезло – выиграл. На торжественной проводке приблизился к Его Величеству, монарх поздравил умелого всадника с победой, однако… руки не подал. Победитель скачки с препятствиями преодолеть не смог морального барьера.
Лошади на страницах книг
«Лошадь, если ей всё объяснить, не станет упрямиться».
Джон Стейнбек. «Рыжая лошадка».
Под названием «Рыжая лошадка» Стейнбек написал цикл рассказов. Первый из них – о мальчике, которому подарили жеребенка рыжей масти. Дело происходит на ферме в Калифорнии. Стейнбек родом был из тех же мест, лошадьми не занимался, но обстановка ему была знакома. Понять мог и мальчика, получившего небольшого конька. Речь идёт собственно о пони, не выше полутора метров в холке. Мальчик успевает жеребенка приручить и полюбить, но жестокость жизни разрушает его светлый и счастливый мир. Лошадка становится жертвой острозаразного заболевания – мыт, гнойное воспаление желез. У мальчика средств с этим недугом бороться нет, он оказывается свидетелем мучительного угасания своего любимца. «Если жеребенок погиб, значит, спасти было невозможно», – говорит отец мальчика.
Это вечная тема Стейнбека – подстерегающая всё живое неумолимая жестокость.
Во втором рассказе старость, неотвратимая старость подступает к местному жителю, он седлает коня и без возврата уезжает в горы.
Третий рассказ: у жеребой кобылы начались родовые схватки, жеребенок не шёл, ценой жизни матери, которую пришлось забить, жеребенка спасли: проблеск надежды и жизни. Но долго ли новорожденный проживет?
В четвертом рассказе не умирают и не убивают – забывают. Не хотят помнить преданий о том, как приходилось лошадей оберегать от неуловимых конокрадов, индейцев. Повторенные множество раз предания отжили своё, их надо забыть, по-своему уничтожить, не вспоминать, не думать о том, что было, память мешает дальнейшему движению жизни.
Когда в тех же краях жил Стивенсон, они с женой держали даже двух пони, Звездочку и Клавеля, вместе совершали прогулки верхом. Те же места Стивенсон перенес на свой Остров Сокровищ. «Серые, печальные леса, дикие, голые камни, грохот прибоя, бьющего в крутые берега», – таким этот край видит юный герой романа, Джим Хокинс. Он признает: «Солнце греет горячо и сияет ярко», но ему «почему-то становится тошно и жутко». Из романа узнаем причину непокоя: люди всюду приносят с собой страсти роковые.
Калифорния в те времена не то, что сейчас – центр передовых технологий. Тогда – едва обжитая полудикость, провинция. Поэтому одаренные творческим талантом калифорнийцы рождались и, возмужав, уезжали искать деятельной жизни и удачи на другом побережье.
Местный поэт Робинсон Джефферс не уезжал, он отгородился от непрошенного вторжения. Из таких же голунов, что навевали грусть на молодую душу, своими руками сложил жилище, похожее на сторожевую башню времен викингов. Поэма Джефферса «Конь чалый» основана будто бы на реальном случае: конь убил хозяина. Легенда соткана из многих фрагментов реальности: жена не мешает чалому растоптать её мучителя-мужа, вечно пьяного и драчливого. Не выдуман мотив – влечение женщины к жеребцу.
За год до Джефферса о том же повесть «Сен-Мор» по кличке светло-гнедого коня написал англичанин Дэвид Герберт Лоуренс, живший в тех краях, но южнее, в Нью-Мексико. Если в поэме Джефферса искать любви у лошади жену заставляет скотское поведение мужа, то у Лоуренса вариация его основной темы: бесполость супруга толкает даму к жеребцу. Повесть – притча о худосочии упадочной цивилизации, о пустоте благополучно благоустроенной жизни. Расчеловеченным людям, по мысли Лоуренса, чтобы вернуться к естеству, остается оскотиниться. Со свойственной ему чуткостью к биению плоти создатель «Сыновей и возлюбленных» изображает женское существо, которому не хватает истинных страстей, дама восхищается формами жеребца, в нём чувствуется биение жизни.
«Ребенок не страдает от того, что он калека, – страдания выпадают на долю тех взрослых, которые смотрят на него».
Алан Маршалл. «Я умею прыгать через лужи».Перевод О. Кругерской и В. Рубина.
Австралийскому классику, сыну объездчика, было суждено провести жизнь в седле, но детский паралич приковал его к инвалидному креслу. В Москву сопровождаемый рослым помощником Алан Маршалл приехал с дочерью. Меня попросили пойти с ними на ипподром. Алан собирался по возвращении домой рассказать своим соотечественникам о символической достопримечательности страны, где он побывал, о «русской тройке». Ему требовались описательные подробности – детали запряжки и приемы управления. Для разговора обо всем этом мы уединились в номере гостиницы «Пекин», где почетного гостя поместил писательский Союз. Нашу продолжительную беседу пришлось прервать, когда Алану потребовалось поехать в туалет. Да, поехать – на кресле с колесами. Тем же манером через несколько минут инвалид вернулся в комнату и, объясняя им переживаемые физические неудобства, произнес: «Остается сознавать свою участь, и всё тут» (You have to face it, that’s all).
Бедно и бледно получилось у меня сказанное мучеником-калекой. Слова я запомнил, но записать и повторить слова может всякий грамотный. Быть писателем, значит обладать способностью передать в одной фразе глубину горя и боль разбитого сердца. Подобной выразительности добивались Диккенс и Толстой, державший в кабинете портрет Диккенса, своего любимого писателя. Иногда удавалось Тургеневу. Больше никто на ум не приходит.
Триумф и падение Фолкнера
«Что же я, покориться ей должен?»
Уильям Фолкнер о лошади, которая его сбрасывала.
Не имея необходимой сноровки, Фолкнер рисковал садиться на дурноезжих лошадей. Он и в творчестве доказывал недоказуемое, добиваясь того, чего был лишен – умения повествовать общепонятно. В интервью, статьях и очерках высказывался ясно, выразительно и умно, романы и рассказы часто невразумительны. Ему говорили, что его трудно читать, он продолжал писать даже ещё непонятнее. Для наших читателей переводчики сделали Фолкнера более или менее общедоступным, на родине же Фолкнера написаны и пишутся книги о том, как следует читать его книги.
Фолкнер – фигура, сфабрикованная по ходу холодной войны совместными усилиями государственных служащих и университетской профессуры. Существует целая критико-биографическая литература о том, как и почему это было сделано в условиях политического противостояния. Прежде всего, вложением значительных средств и затем организацией мнений вокруг писателя неудобочитаемого. Пишущие современники Фолкнера широко читаемые клонились влево, на почти забытого Фолкнера благодаря его консервативным склонностям тут и обратили особое внимание. В первую очередь заставили студенчество читать трудночитаемое как чтение обязательное. Каждый студент, желающий прослушать курс о Фолкнере, покупал его книгу, поэтому книжные магазины оказались затоварены бесчисленными фолкнеровскими изданиями, стало казаться, если будто кого и читают, то – Фолкнера. Но стоит из «обязательного» списка Фолкнера убрать, спрос на него сократится до трех процентов, – так было мне сказано профессорами, которые навязывали Фолкнера студентам, а сами писали о нем диссертации. Добровольно читавших Фолкнера я почти не встречал. Мой хороший знакомый, спортивный журналист Уитни Тауэр, с которым я ездил по конным заводам нашей страны, рассказал, как он, пытавшийся читать Фолкнера, при встрече решился сказать ему: «Я вас уважаю, но не понимаю». Признание профессионала пера! Встретились они, когда от журнала Sport Illustrated получили заказ написать о Дерби в Кентукки. Журналисту заказали репортаж, от писателя ждали поэмы в прозе на пять тысяч слов. Фолкнер, демонстрируя капризное своеволие, прислал слова без знаков препинания: не оговорены в договоре. Редактор журнала точки и запятые расставил, но был неприятно удивлен, не найдя в тексте упоминания победителя скачки. Упрямство Фолкнера подстегивалось стремлением доказать, будто он может, чего не может.
Проникновенная риторика – лучшее из того, что у него получалось. Пример – осанна лошадям, фрагмент приведен у меня в самом начале. И ещё эссе «О неприкосновенности личной жизни». Это – очерки, каждый из которых изложен удобочитаемым слогом и движим проникновенной мыслью. Попадаются изумительные пассажи и в каждом из его романов, но пассажи не связаны текущим рассказом. Вместо того, чтобы «рассказ саморасказывался», как требовал Марк Твен, у Фолкнера чувствуется затрудненность, что Пушкин называл «натяжкой выражения», а Чехов говорил написано напряженной рукой. Повествование замысловато конструируется, а разгадыванием композиционных построений занимаются прошедшие из-под преподавательской палки университетскую выучку времен тирании «Новой критики» и думающие, будто литературный текст это нагромождение ребусов.
«Человек не просто выдержит, он победит», – многократно цитируемое бряцание фолкнеровскими словами, перепев и попытка поправить Джозефа Конрада:
«Когда разлетится вдребезги последний акведук, когда рухнет на землю последний самолет и последняя былинка исчезнет с лица умирающей земли, даже и тогда человек, выдержавший всё благодаря выучке сопротивлению несчастьям и боли, устремит неугасимый свет своих глаз к зареву меркнущего солнца». (Написано спустя год после того, как полетел первый самолет.)
Почему не сказать, как, возражая Конраду, сказал Фолкнер, что человек победит, преодолевая обстоятельства? Попробуй преодоление напиши, чтобы оно выглядело истинным. У Конрада – «Тайфун» и слышится сквозь грохот волн голос капитана: «Не могу же я допустить на судне непорядок, даже если оно идёт ко дну».
У Фолкнера убедительного преодоления не помню. Жена[10]10
Юлия Васильевна Палиевская, литературовед, переводчик, преподаватель английского языка, автор первой книги о Фолкнере на русском языке.
[Закрыть] мне напомнила эпизод из романа «Особняк» – самосуд, учинённый незначительным отпрыском семейства над могущественным представителем того же клана. Замысел понимаю: писатель пытается меня убедить – вот преодоление непреодолимых обстоятельств, но достаточно выразительного впечатления эпизод не производит.
«Сама не понимаю, почему я вам не ответила».
Было сказано дочерью Фолкнера.
Мы готовились к двустороннему, советско-американскому симпозиуму «Фолкнер и Шолохов». Американская сторона сообщила, что в делегацию включена дочь писателя Джил Саммерс-Фолкнер, лошадница, просили показать ей лошадей, если только это возможно. Чего-другого, лошадей покажем! Заранее начал показ, отправив за океан Лёшки Шторха конные фото-портреты.
Субсидировал симпозиум строительный подрядчик-библиофил Ирвинг Т. Хольцман, который своенравно требовал называть его Тоби. У него всё было свое, прежде всего деньги, он оплачивал собственные желания и мнения. Его литературные кумиры – Фолкнер, Бабель, Пастернак, Бродский, которых он, однако, не приукрашивал, исходя из принципа – что у них есть, то есть, чего нет – нет. Его я спросил, известно ли ему, что Бабель смотрел расстрелы, Тоби ответил: «Сбор материала». Это для незавершенного романа о чекистах, безуспешные поиски которого Хольцман оплачивал из года в год. Но за два месяца до начала поисков скончался от рака сотрудник органов, который согласно с нормой продолжительности хранения уничтожил рукописи, конфискованные у Бабеля при аресте. Это всё что удалось установить. А был ли роман или же существовали лишь издательские авансы, которых с неотразимой напористостью добивался Бабель? Тоби надежды не терял и продолжал оплачивать поиски. При мне он выложил десять тысяч за верстку заумного романа Пинчена, при этом заметив: «Этого нельзя читать». Зачем же покупал? Выстраивал свою типологию: Хемингуэй это Бабель, Фолкнер – Шолохов, тогда у нас не было подражателей Пинчена, невразумительность не могла пройти сквозь заслоны рецензирования и редактирования. Коллекционировал Тоби и всевозможные издания «Доктора Живаго». Моя отрицательная рецензия в «Правде» на роман Пастернака его не смущала, он попросил у меня черновик и включил машинопись в посвященную Пастернаку выставку. И никто не посмел возразить. Тоби за все платил и ничьих мнений не придерживался. Сотрудничали мы с ним до конца его дней, я помогал ему с каталогизацией его книжного собрания, которое пополнил книжкой «У мыслящих лошадей». Не утверждаю, но допускаю: попавшийся мне у букиниста и переданный Хольцману экземпляр книжки был именно тем, что арестованный Бабель не успел вернуть наезднику, на книжке запеклось пятно, похожее цветом на кровь.
Дочь Фолкнера не сообщила мне о получении фотографий и на симпозиум не приехала, мы познакомились уже в Америке. Моя жена, стажируясь в Университете Виргинии, вела сравнительный курс русского и американского романа, а в архивах изучала материалы Фолкнера, он некогда вел семинар в том же Университете, который Джил окончила. По-своему и я занимался Фолкнером, стараясь выяснить, почему после занятий он отправлялся в кафе «Белый Аист», где не подавали ничего, что могло привлекать писателя, известного пристрастием к сильнодействующим напиткам. Искал и людей, которые Фолкнера помнили и даже хорошо знали. Таких встречал в конных кругах – верховая езда была его второй сильной страстью.
Мы с женой близко узнали соконюшенника Фолкнера по Клубу любителей парфорсной охоты – Дэвида Ялдена-Томсона, упоминаемого в каждой из документированных биографий писателя. «Я должен с вами поговорить», – сказал Ялден-Томсон, когда мы были у него в гостях, сказал и оглянулся на присутствующих, словно все должно остаться в секрете. Старик знал Фолкнера, понимавшего смысл и цель жизни иначе по сравнению с тем, как об этом толковали биографы. По словам Ялдена-Томсона, Фолкнер тосковал о прошлом рабовладельческого Юга, в своем повседневном быту старался сохранять повадки южного аристократа, в частности охоту за лисой, хотя в седле сидел нетвердо. «Как сейчас помню устремленные на меня глаза лежащего под барьером лицом вверх», – задыхаясь от волнения и астмы, рассказывал старик. Передние копыта его коня едва не опустились на побледневшее до белизны лицо лежавшего. Если бы не сноровка Ялдена-Томсона, сумевшего дослать (подогнать) лошадь и перепрыгнуть через лежавшего, то ездок остался бы лежать, где лежал, считая звезды.
Мы с женой постояли возле изгороди, на перекладине которой сиживал Фолкнер рядом с Ялденом-Томсоном. Из рассказов старика выходило, что главное заключалось в сидении не на лошади, а на перекладине.
В порядке исключения американцы устроили моей жене встречу с Джилл, она избегала фолкнеристов. Мне разрешили при беседе присутствовать с условием вопросов о литературе не задавать, о лошадях – пожалуйста! Заранее показали место, недалеко от усадьбы Фолкнера, где при выезде из леса лошадь шарахнулась и писатель вылетел из седла, падение, смягчаемое запоем, стоило ему жизни. У меня было о чем спросить Джил Фолкнер: почему её отец садился на лошадей, какие ему были не по рукам? А дочь, едва успели нас друг другу представить, говорит: «Писательницей была моя мать».
«А ваш оте…» – чуть было я не выпалил, сдержался и просидел всю беседу с открытым от изумления ртом. Слова дочери выдавали её неприятие не только истолкователей Фолкнера. У неё был свой счет к отцу. Есть документальный, насыщенный многоговорящими эпизодами фильм о Фолкнере, высказываются знавшие его, высказывается и дочь, осуждая отца за безжалостное отношение к близким.
«Папа, не порти мне день рождения», – попросила она отца-алкоголика, начинавшего очередной запой. «Кто вспоминает о дочери Шекспира?» – услышала дочь Фолкнера. На самом деле вспоминают, ещё как вспоминают! Из воспоминаний о дочери Шекспира выросло движение за права женщин, но Фолкнер в отсылках, как и во всем, прихотлив и очень часто неточен.
Супруга писателя написала роман, очевидно обладая способностью увлекательно рассказывать, чем Фолкнер не обладал и приказал жене уничтожить написанное, а дочь держала сторону матери.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.