Текст книги "Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой"
Автор книги: Куртис Кейт
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 54 страниц)
И что он делал здесь, этот сержант, в мирной жизни скромный бухгалтер из Барселоны? Мог бы он найти лучший ответ, чем Анри Делоне, когда Сент-Экс задал тому такой же вопрос в Кап-Джуби: просто почему он там оказался? Один из друзей бухгалтера отправился на фронт, за ним последовал другой, затем – еще один. Постепенно он стал думать о незначительности и банальности всех этих цифр, старательно выписываемых им в его журнале, по сравнению с драмой, происходящей вокруг. И внезапно, подобно тем ручным домашним уткам, которые начинают метаться туда и сюда и хлопать крыльями, наблюдая, как выстраиваются клином дикие утки, отправляясь в свой межконтинентальный перелет, этот скромный бухгалтер из Барселоны почувствовал зов дикой природы. «Этот зов волнует тебя, мучает тебя, как и всех остальных людей. Назовем ли мы его жертвенностью, поэзией или риском, голос – все тот же… Домашняя утка понятия не имела, что ее крошечная голова достаточно емкая, чтобы вместить океаны, континенты и небеса. Но вот она бьет крыльями, отказываясь от зерна и червей… И так ты чувствуешь себя подвластным этому внутреннему зову куда-то вдаль, о котором никто никогда не говорил с тобой… Внезапно, во время полуночного откровения, сбрасывающего с тебя все, принадлежащее тебе, ты обнаруживаешь в себе существо, о котором не ведал… Кого-то великого, кого ты никогда не сможешь забыть. И этот кто-то – и есть ты сам… Он расправил крылья, он больше не привязан ко всему бренному, ко всему мирскому, он согласился умирать ради блага всех людей и так вошел в нечто всеобщее. Могущественное дыхание проносится сквозь него. Вот он, отказавшийся от своей оболочки, суверенный господин, который лежит в бездействии внутри тебя, и имя ему – человек. Ты равен музыканту, творящему мелодии, физику, расширяющему горизонты знания… Ты достиг той высоты, где все измеряется любовью. Возможно, ты страдал, чувствовал себя одиноким, твое тело, вероятно, не находило убежища, но в этих раскрытых объятиях сегодня тебя встретит любовь».
Мистические ноты? Да, они, без сомнения, присутствуют и всем заметны. Они ближе к святой Терезе Авильской, чем к Хемингуэю или Оруэллу, и здесь очевиднее сочувствие к тяжкой доле страдающего человечества. Действительно, в анналах военного времени XX столетия не найдется, видимо, ничего даже отдаленно напоминающего эти записи, сделанные Сент-Экзюпери прямо на месте событий, которые совсем не похожи на репортажи в обычном журналистском смысле. Это скорее размышления о войне, о смерти и разрушении, о смысле жизни. Хотя в некоторой экзальтации таилась опасность быть неправильно понятым: словно восхваляя стоическое терпение этого бухгалтера из Барселоны, Сент-Экс также возвеличивал войну, породившую это состояние души человека. Но правда, которую он стремился раскрыть, была более всеохватывающая, нежели война, случайно иллюстрировавшая ее. Поскольку, воздавая должное земному, простым людям, вынужденным так часто платить за ветреную риторику своих лидеров, Антуан возвеличивал память о своем друге Мермозе. Подобно сержанту, тот принимал свою судьбу как часть ежедневных забот, выпавших на его долю. И он принес высшую жертву от имени чего-то большего, чем он сам.
Статья, завершавшаяся на этой высокой ноте, была только третьей в серии репортажей, число которых по первоначальному плану предполагалось довести до десяти. Не опасался ли тайно Сент-Экзюпери, что следующая могла показаться сравнительно хуже? Нет никаких доказательств подобных его опасений. Но после того, как велосипедист был послан на плас Вобан за четвертой статьей, неожиданно в контору «Пари суар» врывается запыхавшийся Тонио и просит перечитать ее. Пьер Лазарев и Эрве Милль едва успели взглянуть на напечатанный текст, передаваемый им страница за страницей машинисткой. Они как раз дошли до того момента, где Сент-Экс рассказывает об испанском солдате, собиравшемся предпринять вылазку с гранатой в руке. Описывал ли он тогда desesperado[16]16
Сорвиголова, отчаянный (исп.).
[Закрыть], того самого, рядом с которым стоял, изо всех сил стараясь изобразить спокойствие, когда тот подкидывал над стеной смертоносные гранаты? Этого мы никогда уже не узнаем. Поскольку внезапно и без всякого предупреждения Сент-Экс сердито разорвал в клочья собственные строчки. «Плохо! – воскликнул он, сердито хмурясь. – Плохо!» И, ни слова не объяснив, он умчался так же неожиданно, как появился. Следующая статья никогда не была опубликована, и репортажи в «Пари суар» завершились «внезапной смертью», или, если употреблять более возвышенный образ, «троицей».
Чем объяснить подобное экстраординарное поведение? Однажды Андре Мальро сказал Антуану о войне, которая, между прочим, довела его яростную энергию борьбы до кипения: «Вы представить себе не можете, какие острые ощущения испытываешь, когда стоишь за пулеметом и ведешь беспрерывный огонь!» Инстинктивно Сент-Экс почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу. Несомненно, были люди, для кого война, подобно борьбе, являлась разновидностью спортивного состязания, но «вульгарный спортивный азарт», испытываемый им в Кап-Джуби под жалобный вой мавританских пуль, немного отличался от этого… Но возможно, не слишком сильно отличался и от того, с которым его приятель desesperado швырял свои смертоносные «спортивные» снаряды над защитной стеной. Война, в конце концов, была чем-то посерьезнее, чем спорт, и существовали категории более жизненные, чем грубое чувство. Как он выразился в письме, приведенном в биографии Пьером Шеврие, подводящим итог его двойственному восхищению его приятелями-анархистами: «Старый дух товарищества «Аэропостали» я снова нашел среди анархистов Барселоны во время гражданской войны в Испании. Те же самые таланты, те же самые риски, та же самая взаимопомощь. То же самое высокое восприятие человека. Они могли сказать мне: «Вы думаете совсем как мы». Но они сказали: «Почему вы не с нами?» И мне нечего было им ответить, чтобы они поняли. Поскольку они жили чувствами, а на уровне чувств я не имел ничего, чтобы возражать коммунистам, больше чем Мермозу или любому другому на этом свете, кто соглашается рисковать своей жизнью и кто ставит хлеб, разделенный среди товарищей, выше всего на земле. Но я не верю, будто каталонский анархист создан, чтобы осуществлять контроль над будущим человека. Если он одерживает победу, все, на что он будет способен, – это оторваться от своей супницы. И это окажется простая самодовольная и тщеславная личинка, которая интересует меня, но немного… Почему, чтобы напиться до состояния опьянения, я должен идти на разрушение того, что я воспринимаю как свою духовную цель?.. Дух должен доминировать над чувствами».
Это была правда, которая выросла в нем за полдюжины лет, и то, чему он стал свидетелем в Испании, подействовало лишь как катализатор. Но (и это не менее типично для него) он не спешил написать эти строчки, будто парализованный опасением, что еще раз мог бы быть неправильно истолкован. В конце концов, потребовалось впасть в нищету, чтобы победить свои сомнения, и, как мы увидим дальше, произошедшее стало некоей журналистской катастрофой. Катастрофой – да, но также и чудом.
Глава 16
Между серпом и свастикой
В ноябре 1936 года вышла в свет книга Жида «Возвращение из СССР». Кузен Сент-Экзюпери Андре Фонсколомб (у которого мать была родом из России) зашел, чтобы переговорить с ним. Критика Жида казалась ему слишком умеренной, и он хотел получить от Тонио совет по поводу своего опровержения, которое готовил против Жида. Антуан рад был помочь, хотя и ограничил свое вмешательство в текст подбором слов и корректировкой стиля. Собственные мысли по данной теме он доверил лишь своим записным книжкам. «Есть что-то прекрасное, но также и отталкивающее в приеме, который массы людей оказали Жиду. Если необходимо выбирать между правительством индивидуумов и правительством толпы, я полагаю (и в пользу этого свидетельствует управление в провинциальных городках), что правительство толпы – наиболее разрушительное и несправедливое из всех существующих форм правления».
В своем последнем суждении Сент-Экс недалеко ушел от Жида. Жид поехал в Советский Союз по случаю похорон Горького в надежде обнаружить, что радикально новая социальная философия произвела на свет радикально новый и лучший тип человека. Вместо этого, он с огорчением выяснил, что прежде всего эта философия создала всеразрушающую однородность мнения. Подобно Сент-Эксу, его ободрял ребяческий дух товарищества, проявляемый повсюду, но его угнетало нежелание встречаемых им людей принимать что-либо, кроме догматов «истины» (часто заведомо ложных), которые насильственно внедрялись в тысячи наивных голов. «В настоящее время нужно только соглашательство и конформизм, – написал Жид. – Требуется и поощряется одно – одобрение всего происходящего в СССР. И каждый стремится к тому, чтобы это одобрение не прошло незамеченным, а, наоборот, проявилось явно и как можно восторженнее. Удивительнее всего – так происходит повсеместно. С другой стороны, малейший протест, малейшая критика подвергается самому суровому наказанию и душится немедленно, на корню. И я сомневаюсь, что в какой-либо другой стране сегодня, даже в гитлеровской Германии, дух нации менее свободен, более запуган (более затерроризирован), более по сути своей рабский». Именно это ужасное высказывание, где он ставил Россию Сталина на одну доску с Третьим рейхом, обрушило шквал обвинений на голову Жида и стало причиной его изгнания (самим «главным преосвященством» Роменом Ролланом) из Всемирного антифашистского комитета. Жид, насколько знал Сент-Экзюпери, только поведал правду – правду, облагороженную тем, что ее высказал человек, когда-то причислявший себя к истинно верующим в идею, чей бог рассыпался на глазах. Сторонник новой веры, которому пришлось в мучительной агонии дать переоценку своей веры. Поскольку Сент-Экзюпери никогда не подпадал под влияние этой веры, ему повезло больше. «Мадонну несут по улицам Севильи, Сталин шествует по улицам Москвы: различие в эстетике, как сказал бы Леви, нет, более того… – записал он комментарий по этому поводу в записную книжку сразу же после оживленного спора на эту тему. – Величие религий и их действенность состоят в том, что они излагают свою революционную идею, уже создав образ духовного человека, которому следует подражать. Раз такой человек создан, ему и преобразовывать вселенную.
Революционные марксисты организовывают вселенную, не обращая внимания на человека, которого порождает их организаторская деятельность (божественность цели). Я не могу признать эту деятельность чем-то великим: Млечный Путь, мертвая тишина межгалактического пространства, и в качестве кульминации развития по прошествии миллионов лет – «историческая миссия пролетариата…». Какая несоизмеримость величин! А что вообще означает «историческая миссия пролетариата»? Я отказываюсь признавать такое окончание».
Записные книжки Сент-Экзюпери (обнаруженные только после его смерти) полны записей такого плана, свидетельствующих о его глубокой обеспокоенности социальными проблемами. Случайное знакомство создавало об Антуане совсем иное впечатление: стороннего наблюдателя, радующегося жизни. Его друг Пьер Бост, чей роман «Скандал» был удостоен «При энтерайе» в год, когда «Ночной полет» получил литературную премию «Фемина», обыкновенно поражался, глядя на Сент-Экса, рисующего диаграммы на случайных клочках бумаги, сидя в «Дё маго» или другом кафе, которые, как предполагалось, иллюстрировали достоинства или недостатки капиталистической системы. Пьер Кот, бывший министр воздушного транспорта, уклонялся от множества бесед с Сент-Экзюпери, удивленный его некоторым восхищением Советским Союзом. Сент-Экс подробно обсуждал с ним методику обучения далекой страны, совершенно очевидно сильно его впечатлившую. Особенно изумляло Сент-Экса желание режима перевоспитывать сыновей прежних аристократов или зажиточных буржуазных семейств, которые начинали жизнь с лучшим культурным багажом, чем полунеграмотное мужичье, и могли принести больше пользы государству. Но, скорее всего, он глубоко прятал свои чувства, не желая оскорбить левые увлечения Кота. В записных книжках Антуана звучат довольно резкие примечания: «Личность не должна тиранить массу, масса не должна тиранить личность. Все обсуждается совсем по Тюалю, на уровне сентиментальных выводов: «прекрасные люди…» Я не знаю, что это означает, за исключением того, что те, кто сопереживает и страдает, вообще более глубоко человечны, чем счастливые эгоисты.
Пусть цель моей революции состоит в создании счастливых людей, я не могу слишком уж желать создания общества, управляемого его самыми подлыми элементами, то есть негодяями или нищими, вознесшимися над аристократами, учеными или теми, кто сумел достичь положения в обществе».
Сент-Экзюпери считал, что проблема кроется в той безнадежной неразберихе и смешении понятий, которыми обросли самые простые слова (такие простые, как «народ» и «масса») в результате благородных эпитетов, навешанных на них Руссо и Марксом. «Поскольку в России, – доказывал он в своих записных книжках, – ничто не контролирует доступ к культуре и власти, народ или масса отброшены за ненадобностью, как наименее развитая, наименее достойная, наименее рафинированная человеческая категория, и, прежде всего, наименее способная стать всем этим, так как естественный отбор уже прошел. К тому же что означает воля народа, воля и власть массы, кроме недопустимого превосходства сущего над духовным?» Там, где теоретически создано государство полной демократии, слова «народ» или «масса» должны по логике исчезнуть из обихода, полностью утратив свою уместность. Именно это описал B.C. Жильбер в известной строчке из «Гондольеров»: «Когда каждый станет личностью, никто не останется безликой толпой». Или у Джорджа Оруэлла в «Скотном дворе»: «Все свиньи равны, но некоторые – более равные, чем другие».
Действительность же, которая не имела ничего общего с теорией, состояла в том, что у власти в Советском Союзе стояла элита столь же бессердечная и жестокая, как и в любой капиталистической стране, и наполняла слова «народ» и «масса» хлороформом для пленников, добровольно подчинившихся ей. Уже только по одной этой причине Сент-Экзюпери не мог принять до конца левую идеологию, искажающую понятие милосердия, свойственное первоначальной идее, посредством недобросовестной эксплуатации лицемерной лексики. «Я знаю, что ищет Мальро – патетику, – гласит другая запись в его записной книжке. – И он забывает тщетные устремления своей юности, чтобы рассматривать только величие (единственная тема, которую он находит воодушевляющей) и борьбу против обмана. Борьбу против буржуазного эгоизма. Борьбу против банальности. Изрядное негодование против бедности. Все, что христианство времен катакомб принесло нам и что, потеряв свой божественный краеугольный камень, не может найти себя. Поскольку, несомненно, легче сгладить это противоречие с церковью и библейскими пророками, чем с анархистским движением, которое в устроении нового общества готовит сюрпризы, прямо противоречащие его целям».
Когда Сент-Экзюпери писал эти строки, он не забыл, чему стал свидетелем в Испании. «Идеи имеют право на обсуждение под единственным углом зрения – резней, которую они вызывают?.. Цель оправдывает средства. Да, но только когда средства не противоречат цели. Творить левую революцию так, чтобы воздать должное человеку (или всему прекрасному в человеке), хорошо, но не через клевету, интриги и шантаж, которые сами по себе представляют недостаток уважения к человеку или тому, что в нем является прекрасным». Снова, размышляя о Мальро или, возможно, о Жиде, Сент-Экзюпери добавляет: «Ему нравятся массы, и поэтому он – слева. А я – слева потому, что я не люблю их. Я люблю неоднородность». Рассматривая идеологическую нетерпимость, которая так потрясла его в Испании, Антуан пишет: «Цивилизация, где личность уважают вне и помимо ее идей, – моя цивилизация».
Андре Жид создал для себя такой же идеал – «Небесный город» – человечество, избавленное от тирании», и надеялся найти его в Советском Союзе, но так, собственно, и не сумел обнаружить там его следов. Но Сент-Экзюпери отличался от Жида отсутствием наивной веры последнего в то, что каким-то непонятным и чудесным способом цивилизация народных масс может спонтанно пройти дальше к расцвету изысканного артистизма, которого его утонченный эстетический ум инстинктивно требовал. Уродство монументальных зданий, возводимых русскими, потрясло эстета Жида, но как Сент-Экс отметил в записной книжке: «Только Жид может одновременно сожалеть об уродливом строительстве в СССР и желать большего равноправия при социализме, не понимая, что именно этот социализм ведет к массовому производству (вопрос лишь в том, что конкретно понимать под этим) и порицанию пустой траты времени. Но мы, уверенные, что поэма, если она прекрасна, может стоить целого года человеческой жизни, как и риза, вышитая женскими руками, вкладывающими в нее всю душу, как и фарфоровая чашка, расписанная художником, всю жизнь потратившим в поисках того единственно верного мазка кисти; мы, верящие в правду этого таинственного культа и в его цели, мы, прежде всего, жаждем общества, которое разрешает все это. Что касается потребителя, которым по определению не может быть толпа, вопрос о нем нас интересует меньше всего, поскольку нам, собственно, все равно, окажется ли им частный меценат или государство. И если нам все равно – скорее всего, им станет частный меценат».
В споре с Жидом Сент-Экзюпери меньше всего думал об общественных зданиях, о картинах, роялях, редких книгах и других творениях рук человеческих. Но если он защищал щедрых покровителей художественного творчества и богатых коллекционеров, то вовсе не из особой любви к ним. «Исчезновение богатства (вряд ли можно меньше интересоваться богатством, чем интересуюсь этим я) беспокоит меня не из-за богачей, но именно из-за бедняков, которых затянет, одурманит возможность изготавливать трактора или табуреты скорее, нежели работа золотошвеек, переплетное дело, производство роскошных часов… Туповатая, но зато более выгодная. Восполняет ли выгода потерю квалификации?» Очевидно, нет, ибо немного далее он добавлял такое едкое замечание: «Софистика Жида. Художественный объект не может быть приобретен коллективом. Это отнимает у него всякое человеческое значение. И типичный вкус толпы достигает своей высшей точки там, что он ненавидит: в России. Кроме того, всегда будет возникать еще одна проблема: разве не безнравственно писать сонеты любви, если не хватает пшеницы? Пусть каждый идет обрабатывать землю».
Заключительный выпад, вероятно, ни на йоту не уступал по едкости граду упреков, который заготовил Андре Фонсколомб. И даже через много лет после посещения земля, давшая миру Достоевского, продолжала держать в плену Сент-Экзюпери, испытывавшего сочувствие к судьбе, выпавшей на долю ее жителей. Хотя он мало интересовался трактатами и прочими научными трудами по идеологии и экономике, он все-таки заставил себя, хотя и с трудом, проштудировать «Капитал». Понятие класса как абсолютной, неизменной категории обожгло его своей «абсурдностью» и допотопностью, совсем как «эксплуататор-промышленник» или «пролетариат». Все те же устарелые концепции, подобные «левому», еще доминировали в общественном сознании, как во времена, когда «Рено делал автомобили для Рено».
С той же суровой решимостью Сент-Экзюпери изучал ожесточенные нападки Троцкого на Сталина и с удивлением заметил, что Троцкий в действительности критиковал вовсе не Сталина или в меньшей степени Сталина, чем саму революцию. «Все революции, – читаем мы в записной книжке Антуана, – не оправдывают возложенных на них надежд, причем во многих отношениях (под понятием «не оправдать надежд» я подразумеваю не только прискорбные последствия, а просто непредсказуемое развитие событий, вероятно, и с благополучным исходом. Одним лишь напряжением умственных способностей невозможно предугадать, какой вид человека проявится при данном сочетании условий; нельзя предугадать будущее)».
В отличие от Мальро, в творчестве которого лейтмотивом проходит идея привнесения культуры в массы, Сент-Экзюпери не отличало убеждение, будто цивилизация и культура покоятся на «большей или меньшей доступности музеев». Важнее, как он считал, было «число художников, занятых живописью», и «работа и усердие школ». И тут его понимание роли государства базировалось на тех же принципах и оставалось неизменным. «В коммунистической системе государство играет роль барона-феодала, оно питает и лелеет цивилизацию. И это порождает другую серьезную проблему… Единство доктрины. Тысяча патронов одобрят любые направления, государство же только одно: творчество, заключенное в определенные рамки. И самое главное (и здесь Сент-Экс вторил Жиду) – тормоз концептуально новому созиданию, которое уже по своей сути настроено оппозиционно в отношении существующей системы. Возможно, все лучшее и будет извлечено в рамках существующей системы, но никакого дальнейшего развития не последует. Кто в СССР стал бы поддерживать Бретона и Арагона?»
* * *
В оценке Советского Союза, насколько можно судить, Сент-Экзюпери не изменял себе и оставался тем, кем он всегда был – индивидуалистом и нонконформистом. Это качество отличало Леона Верта, истинного «левого». Мнение Верта Антуан очень ценил и к его доводам всегда с интересом прислушивался именно в силу того, что и то и другое так часто отличались от его собственных. Эти двое могли бы никогда и не встретиться, если бы не упорство Рене Деланжа – главного редактора «Энтранзижан». Однажды он сказал Жану Люка (тесть которого близко сдружился с Вертом во время Первой мировой войны): «А не познакомить ли нам Верта и Сент-Экса?» Верт отнесся к идее прохладно: Сент-Экзюпери немного значил для него, а «Ночной полет» слишком приближался к восхвалению героя и не сочетался с его собственными анархо-троцкистскими и (говоря языком современных последователей Маркузе) антиавторитарными наклонностями. Но Деланж продолжал настаивать, и когда Верт, наконец, согласился встретиться однажды вечером в «Дё маго», чудо свершилось. Это была вовсе не встреча единомышленников, поскольку они никогда не переставали спорить между собой; но и для Верта и Сент-Экса их знакомство оказалось своего рода удачным ходом (говоря словами Жана Люка): дружба, если не сказать любовь, с первого взгляда.
Ничего более непредсказуемого, чем эта невероятная дружба между людьми, во многом столь кардинально отличавшимися друг от друга, назвать трудно. Начать с того, что Верт был на двадцать два года старше Сент-Экзюпери (он родился в 1878 году в Ремирмонте в Вогезах). Его дедушка был еврейским раввином, а дядя, Фредерик Раух, сумевший подняться до должности директора Эколь нормаль сюперьор в Париже, – философом. Молодой Леон унаследовал их схоластический талант и, учась в лицее Ампер в Лионе, добился первой награды по философии (и это среди сверстников по всей Франции!). Как и дядю, его, вполне логично, ждала блестящая академическая карьера, но Леон Верт по природе относился к числу мятежников и независимых мыслителей – черта, объединявшая его с Сент-Экзюпери. Поэтому, оставив родителей в Лионе, он сбежал из лицея, находя обучение там слишком скучным для себя, и отправился в Париж в поисках удачи в столице. Его приняли в качестве сюрвейанта, младшего преподавателя, присматривающего за тем, как занимаются учащиеся в католической школе, но вскоре изгнали, когда стало известно, что он водил учеников старших классов на длительные прогулки вдоль Сены, где позволял им курить, если они того хотели. Затем он оказался на должности частного секретаря писателя Октава Мирбо и начал работу над романом «Белый дом» – душераздирающей историей из его личного больничного опыта, который он приобрел за несколько недель пребывания там по поводу серьезного отита. Роману не повезло, он вышел в свет в 1913 году – в тот год увидели свет «Великий Мольн» Алена Фурнье и «Барнабут» Валери Ларбо. Каждый имел своих сторонников среди десяти членов комитета по присуждению Гонкуровской премии, в число которых входил и Октав Мирбо, не менее твердо решивший голосовать за «Белый дом» Верта. В результате этой литературной давки приз присудили четвертому роману – «Люди у моря» Марка Элдера, – абсурдное решение, положившее раз и навсегда конец последним клочкам изодранного престижа этой рожденной вне брака премии. Во время Первой мировой войны Верт пошел добровольцем на фронт и пережил весь ад нескольких лет в окопах, позже описав это в романе «Клавель-солдат», который может выдержать сравнение с «Огнем» Анри Барбюса и «Маленьким деревянным крестиком» Ролана Доржеле, с произведениями «До свидания, все это» Роберта Грейвса и «Смертью героя» Ричарда Олдингтона, и даже с самым знаменитым из романов того времени – «На Западном фронте без перемен» Эриха Марии Ремарка. Однажды Верт увидел шестерых солдат, погибших только потому, что офицер посчитал необходимым убрать средь бела дня лопаты, которые они оставили на бруствере после ночного рытья траншеи. Это зрелище убедило его, как, впрочем, Первая мировая война убедила Луи-Фердинана Селина и многих других, что ничто не в состоянии превысить глупость менталитета военного. Но не менее типично для Верта и другое. После речи папы римского, выступившего с осуждением войны, он заставил замолчать антиклерикального школьного учителя следующими словами: «Не время критиковать папу римского, когда он хоть раз произнес нечто, не лишенное смысла».
От антимилитаризма – всего лишь крохотный шаг к воинствующему пацифизму, и Верта после войны приняли в свои распростертые объятия Ромен Роллан и Жорж Бессон, основатели «Кайе д'ожурдюи». Подобно многим другим социалистам-энтузиастам, он предпринял паломничество в Советский Союз, но его как троцкиста арестовали в Варшаве и препроводили на некоторое время в одну из тюрем Пилсудского. Ему повезло больше в 1925 году, когда он совершил поездку по Индокитаю (Жид ездил примерно в то же самое время в Конго). Свои наблюдения и выводы он включил в книгу исключительно антиколониальной направленности. Позже непродолжительное время Верт работал в качестве главного редактора «Монд» – «антифашистского» еженедельника, который Анри Барбюс основал в 1928 году, вложив в дело 13 миллионов франков, переданных ему Анатолием Луначарским, бывшим советским наркомом образования. Работа приводила его в восторг. С еженедельником, помимо Ромена Роллана, сотрудничало целое созвездие выдающихся авторов – Максим Горький, Альберт Эйнштейн, Мигель де Унамуно (изгнанный диктатурой Примо де Риверы). Неприятности начались, когда первоначальный капитал закончился, а Москва стала затягивать финансовую петлю. Помимо этого, Верт счел невозможным проглотить новую линию партии. Революционный пыл Верта, прежде всего, был индивидуалистическим, и это послужило началом постепенного разрыва с Барбюсом, Анри Валоном и другими коммунистами, бывшими когда-то в числе его друзей.
Еще накануне Первой мировой войны Верт прекратил писать для «Пти паризьен», когда консервативные редакторы этого издания не опубликовали статью, написанную им в поддержку бастующих рабочих порта в Сен-Назере. Позже он отказался писать обзоры по книгам для коммунистической ежедневной газеты «Юманите»: ее редакторы объяснили ему, что не следует проявлять излишнюю независимость в подаче материала. Иконоборец в Верте заставлял его сочувствовать Леон-Полю Фаргу, написавшему особо похвальную статью о нем в середине двадцатых. По той же самой причине он стал сочувствовать и Анри Фабру (редактору «Журналь дю пёпль», с которым Верт также сотрудничал), чей офис стал приютом для других свободомыслящих энтузиастов, таких, как поэтесса Северин, Г.П. Гассье (первый и на протяжении многих лет единственный карикатурист «Канар аншене»), Риретт Метрежан (о которой скоро пойдет речь) и, не в последнюю очередь, неудержимый Анри Жансон, друг Сент-Экзюпери.
Жансон, не относившийся к числу людей, страдавших от скуки, описывал Верта как «невысокого, в очках человека, с заостренными чертами лица, ни в коей мере не злобливого, для которого чужие картины и чужие книги давали средство к существованию и кто мог вытянуть целую философию из своей курительной трубки». Анархистом и свободным мыслителем Верт, возможно, и был, но за всем этим стояла основательная мудрость курильщика трубки. И именно этот элемент основательности, это отсутствие банальности, эта бескомпромиссная искренность (как отличается это от покровительственного тона, с которым Валери обратился к Мальро: «Меня интересует только ясность, мне не интересна искренность») позволяли Сент-Экзюпери чувствовать себя в своей тарелке с Вертом. За большими круглыми стеклами очков прятались пытливые, близко посаженные глаза, делавшие его похожим на сову, и он однажды нарисовал свой профиль с птичьим клювом вместо носа. Его большой лоб ученого и тонкие губы производили обманчиво чопорное впечатление, и некоторые друзья Сент-Экзюпери с трудом принимали его нарочито неторопливую манеру говорить и думать как слишком уж тяжелую и педантичную в сравнении с их собственным бойким нравом. Но когда Верт бывал в настроении, он, подобно Сент-Эксу, мог вывести любую, даже степенную, компанию из ее послеобеденной летаргии цветистым речитативом самых непристойных казарменных баллад.
Даже троцкизм Верта проявлялся скорее инстинктивно, нежели сурово и догматично. Всю Первую мировую войну он вместе с солдатами-фронтовиками боролся против армейской иерархии. Когда в России между Сталиным и его соперниками началась жестокая схватка, его симпатии автоматически оказались на стороне побежденного и проигравшего, которого, как и его самого, звали Лев (после изгнания из Советского Союза он провел большую часть 1934 года во Франции). То же самое человеческое чувство заставило Верта оказывать дружескую поддержку другой жертве сталинского притеснения, Виктору Килбачичу, больше известному под его вымышленным именем Виктора Сержа. Верт представил его Сент-Экзюпери, и Серж вскоре стал таким же частым гостем в квартире на плас Вобан.
Автор книг «Дело Тулаева» и «Когда наступает полночь столетия» (которые выдерживают сравнение с романами Кёстлера в разоблачении жутких внутренних порядков русского коммунизма) был до некоторой степени еще более незаурядной личностью, чем Верт. Родился он в Брюсселе в 1890 году в семье русских эмигрантов, покинувших Россию, спасаясь от относительно умеренной угрозы со стороны царской полиции. Их сын, анархист, последователь Кропоткина (или, возможно, лучше сказать, Бакунина), в двадцать лет взял и выпустил подстрекательский лист под заголовком «Анархия». За это его и его подругу, Риретт Метрежан, арестовали по подозрению в сообщничестве с печально известной бандой молодых анархистов, завербованных бандитом Бонно для его собственных преступных планов. За отказ доносить на своих товарищей-анархистов Килбачича (псевдоним Серж) осудили на пять лет французской тюрьмы, хотя он и не имел никакого отношения к кровавым налетам Бонно. Выйдя на свободу, он перебрался в Испанию, где принял участие в революционном восстании. По возвращении во Францию в 1919 году его арестовали вторично и, наконец, выслали в Россию, где он вступил в коммунистическую партию, работал с Зиновьевым в Коминтерне и с Леонидом Красиным в тайной полиции. Трех лет ему оказалось достаточно, чтобы избавиться от всех своих революционных иллюзий, и еще пары лет хватило, чтобы занять свое место в черном списке ГПУ. Арестованный в результате тайной интриги, затеянной одной молодой коммунисткой, возжелавшей занять московскую квартиру его тестя, Виктор Серж, скорее всего, сгинул бы в первой большой чистке партии, организованной Сталиным, не заступись за него Панай Истрати, румын, и другие сочувствующие социализму на Западе, которые затем устроили для него высылку из Советского Союза в начале 1936 года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.