Текст книги "Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой"
Автор книги: Куртис Кейт
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 54 страниц)
Летом Уджда испепеляла жаром пустыни, и это лишь прибавляло мучений пилоту, нагруженному до предела. На одну только процедуру усаживания в кабину уходило добрых пять минут, причем ни один пилот не справлялся с этим самостоятельно, без посторонней помощи. Утепленный летный костюм, необходимый для защиты от высотного холода, изготавливался из подбитого ватой и простеганного шелка, не слишком тяжелого, но поверх него надевали комбинезон, карманы которого наполнялись карандашами, резинками, логарифмическими линейками, блокнотами (связанными между собой веревкой), картами на шелковой основе, продуктовым пайком и даже иностранной валютой, позволявшей пилоту не бедствовать в случае, если он совершит вынужденный прыжок с парашютом. И, в дополнение к этому, следовало прикреплять на себе надувной спасательный жилет, разработанный специально для летчиков (вдруг он выбросится с парашютом прямо на воду), револьвер системы Кольта (чтобы защититься от нападения немцев), аварийный кислородный баллон, закрепленный на левой голени, трубка которого присоединялась к кислородной маске для предохранения летчика от потери сознания во время первой тысячи футов его падения.
Кабина в этих одноместных самолетах была настолько маленькой и тесной, что пилоту таких необычно больших габаритов, как Сент-Экс, приходилось сидеть стиснутым со всех сторон, причем на парашюте и надувном жилете-шлюпке. Микрофон, предназначенный для связи с землей, крепился под маской с помощью трубки к кислородному баллону. Функционирование и того и другого, так же как и надлежащая работа камер, выяснялось во время «проверки кабины» (на эту необходимую, но утомительную процедуру уходило все пять, а то и десять минут, доводивших летчиков до испарины).
Со своими друзьями Сент-Экс часто шутил по поводу нежелания руководства американских ВВС допустить до полетов седовласого ветерана, «дабы его седая борода не запуталась в рычагах управления». Но теперь, когда он воссоединился со своими боевыми товарищами, он чувствовал себя, как он выразился в письме к Куртису Хичкоку, помолодевшим лет на двадцать. «Я не слишком и стар, – писал он почти ликуя, – так как мне удалось (даже в вашей армии) остаться пилотом! По прибытии в Алжир я отказался от любого другого назначения (они снова пытались направить меня в службу пропаганды)», – здесь он вспоминает то, как в 1939 году Жиро пробовал использовать его на подобной работе.
«Дорогой Куртис, – продолжал Антуан, – я изо всех сил старался вернуться к своим товарищам, скрыться подальше от политики, городов и кабинетов. Я живу буднями действующей американской армии, и я даже учу английский язык!» (Его друг Бернар Ламот когда-то дорого бы дал, чтобы стать тому свидетелем.) «Я поражаюсь вашим соотечественникам. Они здоровы, в хорошей физической форме и замечательно обучены. Отношения между ними и моими коллегами славные. У вас великая страна. Что касается вашего участия в войне, вы там, в Америке, многое недооцениваете. Здесь все производит ошеломляющее впечатление. Вы и представить себе не можете эту лавину техники и материального обеспечения.
Чем я восхищаюсь, прежде всего, так это особым видом очень простой и благородной храбрости – естественной храбрости. Я еще не знаю, как мне точнее передать это, но я напишу вам обо всем позже. Я почти влюблен в вашу страну».
Этого он, увы, не мог сказать о своей собственной. Ведь, как он писал дальше, «считаю, я был прав во всем, что думал по поводу положения дел в моей стране за прошедшие два года. Де Голль сегодня мне нравится не больше, чем вчера. Он несет угрозу диктатуры, национал-социализма… Когда национал-социализм где-то в другом месте умирает, едва ли разумно восстанавливать его для Франции.
Я сильно обеспокоен поведением этих людей, их стремлением устроить резню среди французов. Их амбиции в отношении послевоенной политики (Европейский блок), вероятно, ослабят Францию до положения Испании и сделают ее не более чем сателлитом России или Германии. Вовсе не в этом направлении для меня заложена истина.
Когда-нибудь и у вас сложится то же мнение, Куртис. Вы печально улыбнетесь, узнав, что со мной обращались как с фашистом, из-за моего отказа стать на сторону Де Голля. Можно ли поверить, будто Де Голль представляет демократию, а генерал Жиро – тиранию? Винить Жиро я могу скорее за его овечью слабость и за уступки по всем позициям этому кандидату в диктаторы».
Он тщательно скрыл от своего американского издателя другую сторону медали пребывания на большой американской базе: приводившее его в уныние вынужденное проживание втроем в одной комнате, длинные очереди (офицеры, как и солдаты) с котелками за обедом и затем необходимость съедать этот обед стоя. «Я чувствую, будто меня оторвали от привычной жизни, словно я оказался в толпе на вокзале Сен-Лазар, – писал он доктору Пелисье в тот же день (8 июня). – Главная моя беда, дорогой друг, в скверном самочувствии, и это грустно, поскольку мое физическое состояние превращает каждый набор высоты в мучения и требует напряжения всех сил, словно восхождение на Гималаи, и эта дополнительная мука несправедлива. Ничтожные действия становятся бессмысленной пыткой. Как вся эта шагистика под палящим солнцем. Для меня хождение взад и вперед так утомительно, что порой я испытываю желание прижаться головой к дереву и заплакать от ярости.
Но это все же предпочтительнее ужасной полемики. Все, чего я хочу, – это покоя, пусть даже вечного…
Я не считаю, будто мне следует позволять себе бесконечно оправдываться. Я больше не могу выносить все эти объяснения, у меня нет ни перед кем неоплаченных счетов, а те, кто не желает признавать меня, – просто незнакомцы. Я слишком устал, слишком измучен, чтобы измениться. У меня достаточно много врагов, чтобы учить меня жить, но я нуждаюсь в друзьях, которые для меня как парк, где можно отдохнуть.
Старина, сегодня вечером мне и правда плохо. Это грустно, мне бы так хотелось наслаждаться жизнью хоть немного, но у меня ничего не получается. На днях, когда во время полета я подумал, что мне пришел конец, я не пожалел ни о чем.
Напишите мне о дуэли Жиро – Де Голль. Я боюсь за свою страну».
К счастью, его пребывание в Уджде оказалось кратким. 15 июня французские летчики получили приказ перебраться в Мезон-Бланш, аэродром Алжира. В их распоряжении теперь находилось всего пять «лайтнингов», едва хватавших на одну эскадрилью. В официальных документах их подразделение значилось как «отделение», и Сент-Экс мечтал расширить его до полновесной авиагруппы (с двумя эскадрильями), какой когда-то была 2/33 под энергичным командованием Алиаса. Майор Пьешон, их командир, искренне поддерживал эту идею, и, вероятно, этим объясняется, почему Сент-Экзюпери позволили оставить Уджду на два-три дня раньше других летчиков. Он направился в Алжир и уже в полдень 16-го обратился к Роберту Мэрфи. Поздним вечером того же дня, на квартире доктора Пелисье, Антуан составил черновик длинного письма американскому дипломату, в котором изложил все свои аргументы.
Он начал письмо с объяснений, почему отказался стать сторонником Де Голля во время своего пребывания в Соединенных Штатах в годы изгнания. Он считал, что от француза за границей требовалось выступать в роли свидетеля в пользу своей страны, а никак не против нее. «Пусть меня осуждают как «фашиста» члены «единственной партии» (он подразумевал, конечно, голлистов), но я нарушил молчание только дважды: написав «Полет на Аррас» и затем большую статью в «Нью-Йорк таймс» о необходимости объединения и примирения всех французов во время событий в Северной Африке.
Прав я или нет, но я продолжаю видеть спасение моей страны не в кровавой чистке, развязанной фанатиками «единственной партии». Будущее величие моей страны не может основываться на роковой идеологии Европейского блока, где Франция, связанная с 80 миллионами немцев и 160 миллионами славян, играла бы всего лишь роль их немощного сателлита. Так же как во имя спасения Северной Африки я отказался критиковать политику государственного департамента в отношении его представительства во Франции, так ради моей страны я отказываюсь связывать себя с любой кампанией недоверия к будущему франко-англо-американскому союзу. Прав я или нет, но я считаю, что это – единственный шанс на спасение».
«Этот шанс, – продолжал Сент-Экс, – оказался благоприятным и для нас, позволив восьми пилотам моей авиагруппы работать в сотрудничестве с вашими пилотами авиагруппы под командованием Рузвельта. Я еще напишу другой «Полет на Аррас». В нем я буду отстаивать дорогие мне истины. Но чтобы моя книга производила правильное впечатление, нам, летчикам, следует принять участие в ваших боевых вылетах, и как можно скорее. Есть вещи, которые я смогу произнести только возвратившись со своими товарищами после выполненного задания в Италии или Франции. И меня станут слушать лишь в том случае, если мы с товарищами будем сами рисковать жизнью ради наших идей. Если я не приму участия в войне, мне остается только хранить молчание».
В конце письма он предложил Мэрфи пригласить полковника Рузвельта присоединиться к ним (Мэрфи и Сент-Экзюпери) и майору Пьешону (другому французскому майору) и всем вместе отобедать, поскольку «наши духовные интересы совпадают».
Просьбу встретили благосклонно, и уже через несколько дней французским летчикам выдали первые индивидуальные надувные спасательные куртки и шлюпки и сообщили о скорой переброске их в Тунис для участия в активных действиях. 22 июня Сент-Экса и Франсуа Ло (заместителя командира отделения) представили к званию майора, и все эти хорошие новости отпраздновали на следующий день необыкновенно жизнерадостным банкетом в Ла-Соума (пригород Алжира). Звучали солдатские песни, причем намного более непристойные, чем когда-либо.
Все это принесло утешение Сент-Экзюпери, но лишь частично. Поскольку в том ядовитом котле заговоров и интриг, каким стал к тому времени Алжир, напряженность отношений обострялась донельзя и братоубийственные удары в спину сыпались один за другим. Первым шагом, предпринятым генералом Катру, лишь недавно назначенным генерал-губернатором Алжира, оказалось изгнание Жана Риго, одного из членов «Комитета пяти» гражданских жителей, оказывавшего содействие Роберту Мэрфи и его коллегам в подготовке высадки в Северной Африке. Другого члена этого просоюзнического комитета, Жака де Сент-Ардуэна, в итоге лишили его автомобиля. Генерал Леклерк решительно требовал массовой чистки «предателей» (то есть всех тех, кто не присоединился к Де Голлю еще в 1940 году), к ужасу Жиро, справедливо заметившему, что для этого придется установить гильотину на площади в деревне во Франции. На это грубый кавалерист ответил: «Это, несомненно, было бы прекрасно, мой генерал!»
Чтобы не отстать, другие офицеры-голлисты занялись организацией débauchage[27]27
Подстрекательство к дезертирству (фр.).
[Закрыть] подразделений Жиро. Соблазненных обещаниями немедленного продвижения по службе, лучшей оплаты и даже участия в первой же высадке на землю Франции (только под знаменем Де Голля) офицеров и солдат тайком вывозили из Алжира на грузовиках к месту с весьма многообещающим названием «Ущелье дикой женщины», где переодевали в новую форму и выдавали новые удостоверения вооруженных сил «Свободной Франции». Сент-Экзюпери уже видел, как применялись подобные методы в Нью-Йорке и Касабланке. Все тот же почерк теперь наблюдали в Алжире, где Де Голль чувствовал себя в своей тарелке и явно владел ситуацией.
Вот как описал тот период Кеннет Пендар в чарующей книге «Приключение в дипломатии»: «Я помню, какие ожесточенные споры это вызывало в союзническом клубе в старом мавританском дворце, куда стекались все алжирские сплетни. Генерал Бетуар, тот, кто старался помочь нам в нашей высадке в Марокко, и покойный Антуан де Сент-Экзюпери, известный летчик и писатель, с отчаянием наблюдали вражду двух соперничавших между собой французских армий, и это в тот момент, когда саму Францию оккупировал ее самый безжалостный враг». Пендар, проживший эти напряженные дни с ощущением растущего недовольства собственными руководителями (не сумевшими применить указания Самнера Уэллеса держаться твердой линии в отношении Де Голля), отлично понимал их настроение. Так велико было отчаяние Сент-Экса при виде французских солдат, пререкавшихся между собой из-за каждой мелочи, что на одном из завтраков в союзническом клубе Пендар заметил, как он безуспешно пытался сдержать слезы, струящиеся по щекам.
Трагический несчастный случай усугубил и без того мрачное настроение Антуана. Группа как раз получила приказ перебазироваться в Тунис, и Гавуаль уже отправился вперед, подготовить площадку, когда 28 июня Жюль Ошеде, имевший намного больший список боевых вылетов, чем любой другой среди пилотов, разбился над морем у мыса Матифой во время тренировочного полета на «Р-38». Как позже вынужденно признавался полковник Карл Полифка, «лайтнинги», выделенные для французских летчиков, были «изношенные в боях, не годные к полетам машины». Да и как иначе объяснить, что такого закаленного в небе пилота, как Ошеде, могла постичь столь неожиданная судьба. Вся авиагруппа собралась на похороны, присутствовали и два генерала, и Сент-Экзюпери, для которого эта потеря стала еще одним ударом меча по сердцу.
В начале июля отделение, теперь обозначенное как «4-е соединение» в NAPRW (Северо-Африканское крыло аэрофотосъемки), переместилось на аэродром Ла-Марса, недалеко от Туниса и развалин древнего Карфагена. Пилотам предоставили виллу на берегу и приятное общество очаровательной мадам Маст, жены французского генерала, разработавшего план захвата Алжира союзниками с минимальным кровопролитием (в отличие от кровавого месива, получившегося в Касабланке). По единодушному решению ее избрали «maraine», или крестной матерью, авиагруппы, чести которой она пыталась соответствовать с намного большим рвением, чем Мари Бель.
Гавуаля повысили в должности, поручив ему командование звеном после отъезда майора Ло (переведенного в штаб Жиро), и он отправился на свое первое боевое задание 12 июля. Облака помешали ему сделать снимки территории Франции, но он с удовлетворением обогнал немецкие истребители, поднявшиеся атаковать его в небе над Сардинией. На следующий день Андре Анри, бывшему летному инструктору из Истры, недавно получившему звание младшего лейтенанта, повезло больше, и по возвращении он скромно произнес: «Какое это удовольствие – снова увидеть Францию».
Сент-Экзюпери все еще проходил обучение на «лайтнинге», когда в отделение прибыл лейтенант Жан Лельо, блестящий выпускник летной школы в Версале, которого Алиас переманил в июле 1940 года после того, как Лельо решительно вызвался перелететь Средиземное море на стареньком «поте» с деревянным пропеллером. «Я и сейчас еще вижу, как этот большой, неуклюжий человек, – вспоминал позже Лельо свою первую мимолетную встречу с Сент-Эксом, – в небрежно надетой американской летной форме, широкими шагами направляется к нашей палатке, открытой в сторону взлетной полосы. Он рывком пригнул голову, чтобы войти, и меня поразили необыкновенная доброта и живость, сквозящие в его взгляде. Он приветствовал меня с простотой, удивлявшей в этом человеке, который мог претендовать на всеобщее восхищение. Ведь о нем говорили в Америке даже больше, чем во Франции и во всей Французской империи».
Только 27 июля, после семи недель обучения, Сент-Экс наконец вылетел на свое первое военное задание по Франции. Эти полеты на «лайтнинге» были по крайней мере раза в три продуктивнее, но и в столько же раз более изматывающие, чем те, что они с Гавуалем и «ветеранами» совершали в 1939-м и 1940 годах на «Поте-63» и «Блоке-174». Большинство боевых заданий в 1940 году имели продолжительность от полутора до двух часов. Полет же на «Р-38» мог длиться до шести часов, причем большая часть полета проходила на высотах близких к 30 тысячам футов, там, где многочисленные переломы Сент-Экзюпери причиняли ему невыносимую боль из-за чрезмерного снижения давления воздуха, приводившего к удлинению костей. Лельо не преувеличивал, когда описывал этот первый полет Сент-Экзюпери как «великолепно выполненный, но тяжелый». «Эскадрилья тогда выполняла полеты над Францией, и ей поручалось, среди прочего, фотографировать гавани, летные поля, станции – словом, все узловые пункты, где враг проявлял особую активность. Задача не из легких: вылетев из Туниса, следовало перелететь Средиземное море, провести два часа над Францией, а затем возвратиться на базу, снова пересекая море. И все это на высоте от 9 тысяч до 10 тысяч метров на одиноком, безоружном одноместном самолете. И ко всему этому Сицилия, Сардиния и Корсика находились во вражеских руках, что только усложняло задачу. Когда-то на них отмечали ориентиры, они давали приют или служили убежищем для авиаторов, рискующих лететь над морем, теперь же эти острова грозили бедой, с их летных полей взлетали истребители, готовые сбить самолеты, обнаруженные прибрежными радарами». Маршрут полетов, таким образом, приходилось прокладывать много западнее Сардинии и Корсики, и он уводил прямо на середину Средиземного моря.
«В тяжелом, подбитом ватой и мехом облачении, страдающий от тунисского пекла, – вернемся снова к воспоминаниям Лельо, – Сент-Экс уселся в кабину. Для него это был тяжкий труд, в авариях он ломал себе кости, и сейчас движения мускулов бередили старые раны, вызывая боль… В полдень он, наконец, взлетел, взметнув песок иссушенной зноем взлетной полосы, и скрылся в синеве. Он возвратился через шесть часов, сияющий от переполнявшей его радости снова увидеть Францию, с выполненными им, согласно заданию, фотографиями долины Роны. По глазам можно было видеть, какой восторг он испытывал от того, что по-настоящему вновь вернул себе право участвовать в борьбе и способен действием отстаивать свои идеалы, вдохновлявшие его литературные творения».
Позднее в небольшом алжирском ресторане, расположенном в подвале, куда Антуан пригласил Пелисье и несколько своих друзей, в том числе и Жана Габена, последовавшего за ним из Америки, Сент-Экс все еще ликовал и радовался тем великолепным ощущениям, испытанным им во время первого вылета на задание. «Вы не представляете, какое сильное волнение охватывает при приближении к земле Франции того, кто не видел свою страну целых три года и может, наконец, сказать себе: я лечу над своей страной. Я насмехаюсь над ее оккупантами. Я вижу места, которые мне запрещают видеть. По заданию мне требовалось добраться до побережья восточнее Марселя и сфотографировать береговую линию вплоть до восточных окраин Тулона. Но с той высоты земля выглядела голой и мертвой… Наши камеры дальнего действия действуют подобно микроскопам. Я смотрел вниз, но не видел там никакого движения. Никаких признаков жизни. Я был глубоко разочарован, и меня охватило невыносимое уныние. Франция мертва, думал я, и мне становилось все хуже. Но тут несколько серовато-дымчатых колец окружили мой самолет. Меня обстреливали! Франция все-таки жила! Мне стало лучше».
«Это вы уж слишком, старина, – прокомментировал Габен с грубоватым дружелюбием, – я бы предпочел оставаться в унынии!»
* * *
Сент-Экзюпери оказался менее удачлив во время второго полета, состоявшегося 1 августа, меньше чем через неделю после первого. Из-за какой-то неисправности в двигателе, обнаруженной уже после взлета, ему пришлось повернуть «лайтнинг» назад на аэродром Ла-Марса. Взлетно-посадочная полоса там была необычно короткая, длиной всего каких-то 600 ярдов, и пилотам требовалось приложить некоторое усилие, чтобы успеть затормозить и остановить «Р-38» еще до конца полосы. Новичков на аэродроме инструктировали заранее жать на тормоз так, чтобы гидравлические тормоза начинали работать в момент касания полосы. Именно это Сент-Экс и забыл сделать, в итоге он уже проскочил половину полосы, нещадно давя педали насоса, прежде чем тормоза начали работать. Он вылетел за пределы полосы и остановился с поврежденным крылом и шасси в близлежащем винограднике.
Полковник Карл Полифка, принявший командование Средиземноморским крылом разведки и аэрофотосъемки от полковника Рузвельта, через девять недель хотел оправдать Сент-Экзюпери и приписывал аварию дефекту самолета. Но полковник Гарольд Уэллис, офицер по снабжению генерала Спаатца, случайно оказавшийся свидетелем происшествия, придерживался иного мнения и видел в случившемся вину летчика. Уэллис взорвался, накинулся на Сент-Экзюпери с солдатской бранью и, не выбирая выражений, составил рапорт генералу Спаатцу с рекомендацией немедленно отстранить летчика от полетов.
Уэллис, к сожалению, не был, по-видимому, одинок. Часть офицеров американских военно-воздушных сил воспринимали французов как компанию недисциплинированных авантюристов, неудачно выполнявших каждое второе задание только из-за своей проклятой небрежности и безответственности. Правда же состояла в том, что (и в этом позже признавался переводчик Фернан Марти) все пять «Р-38», приписанные к французскому отделению, были старыми. Система подогрева кабины работала некачественно. Камеры французских пилотов в их обледеневших и промерзших кабинах часто вообще не работали. Именно из-за этого пилоты вернулись из нескольких заданий без снимков. С другой стороны, такие офицеры, как полковник Франк Дюнн, заместитель Рузвельта, и майор Леон Грэй, офицер по эксплуатации авиагруппы, открыто проявляли недоброжелательность по отношению к французскому отделению. Задания, распределенные французскому отделению в предыдущий вечер, могли внезапно меняться в последнюю минуту, и пилотам приходилось отправляться в полет без предварительного инструктажа по новому полетному заданию».
Со временем, особенно после отъезда Дюнна вместе с Уэллисом назад в Соединенные Штаты и назначения в авиакрыло двух других, открыто сочувствующих французам офицеров, ситуация сгладилась. Но тогда Уэллис сумел использовать сильные аргументы против Сент-Экса. Зачем доверять управление «лайтнингом» сорокатрехлетнему пилоту, то есть на тринадцать лет старше возрастного предела, обычно определяемого для подобных полетов? Генерал Спаатц, похоже, и правда смутившись, не знал, что сказать на это. С формальной точки зрения, бесспорно, Уэллис был прав. Сент-Экзюпери в его возрасте и впрямь не следовало летать на боевые задания на «Р-38». Для начала его отстранили от полетов. В это же время французскому отделению выделили два новых «лайтнинга», и никто не сомневался в их предназначении исключительно для боевых заданий.
Прошло несколько недель, прежде чем дело Сент-Экзюпери окончательно завершилось. В отчаянной попытке предотвратить драматическое ухудшение во франко-американских отношениях, Сент-Экс организовал банкет и пригласил на него многих высокопоставленных американцев. К сожалению, часть приглашений дошла до адресатов слишком поздно, хотя это не помешало банкету пройти с успехом. Успех и правда слишком уж превзошел все ожидания. Полковник американских ВВС, командир базы в Джаммарате, так обильно угощался деликатесами и спиртными напитками, что безнадежно подорвал здоровье. Лукуллов пир завершился для него кошмарным похмельем, и сей плачевный результат бумерангом отозвался на устроителе пиршества. Результатом сего гастрономического фиаско стал перевод Сент-Экзюпери в Алжир «в ожидании нового назначения». Это могло означать и нечто, и ничто, но, по крайней мере, на тот момент клетка захлопнулась.
19 августа упавший духом Сент-Экс вновь ненадолго появлялся в Ла-Марса попрощаться со своими товарищами. Казалось, он решил распрощаться и с Северной Африкой, и с войной, поскольку с грустью обсуждал с приятелями свое возвращение в Америку. Его отъезд уже никак не повлиял на чересчур мрачную обстановку в эскадрилье, где, как позже описывал Фернан Марти, «начал таять когда-то царивший в ней дух доброжелательности и радушия.
В палатках, где когда-то царила франко-американская дружба, теперь поселились только недобрые чувства друг к другу».
Ухудшение обстановки частично объясняет отчаянный тон письма Сент-Экзюпери, написанного незадолго до постигшей его 1 августа неудачи. Это письмо, бесспорно, одно из самых значительных из когда-либо написанных им. Письмо, очевидно, адресовалось генералу Шамбре, но так никогда и не было отправлено адресату, поскольку автор письма, вероятно, почувствовал, что поддался временно охватившей его депрессии, и это наложило слишком мрачную тень на содержание. Но в письме, несомненно, отразились самые сокровенные чувства Сент-Экса, охватившие его в тот период, и, по крайней мере, часть написанного стоит привести здесь:
«Я только что совершил несколько полетов на «Р-38». Это – прекрасная машина. Я был бы счастлив получить ее в подарок в свой двадцатый день рождения. Но сегодня печально отмечаю, что в свои сорок три года, налетав уже шесть тысяч пятьсот часов в небе над всеми частями света, я уже больше не могу находить много удовольствия в подобной игрушке. Теперь это не больше чем средство передвижения, используемое здесь для войны. И если я приспосабливаюсь к скорости и высоте в столь почтенном для такой работы возрасте, то больше чтобы не уклониться от проблем моего поколения, нежели в надежде вернуть себе радости прошлого.
Возможно, стоит предаваться грусти, а может, и не стоит. Скорее, я ошибался в двадцать лет. В октябре 1940 года, когда я возвратился в Северную Африку, куда перебралась авиагруппа 2/33, мой автомобиль с пустым баком стоял где-то в пыльном гараже, а я открыл для себя лошадь с телегой. И благодаря этому тропинки в траве. И овец, и оливковые деревья. Те оливковые деревья вовсе не отбивали такт и не проносились мимо закрытых окон на скорости 130 километров в час. Они подчинялись своему собственному ритму жизни, размеренной и неспешной, рождая оливки. И овцы, как оказалось, существовали не только затем, чтобы заставлять водителя снижать скорость. Они снова жили. Реальной жизнью. Реально паслись и давали реальную шерсть. И трава также приобретала реальное значение, так как они бродили по ней и щипали ее.
И я чувствовал, как и я оживаю снова в этом единственном уголке на земле, где даже дорожная пыль имеет свой запах (я несправедлив: и в Греции, как и в Провансе тоже). И тогда мне показалось, что всю свою жизнь я прожил глупо.
То есть вся эта стадная жизнь посреди американской базы, это заглатывание пищи за десять минут, как в стойле, это хождение взад и вперед между одноместными самолетами мощностью в 2600 лошадиных сил и немыслимыми абстрактными зданиями, где нас складировали по трое в комнате, – короче говоря, вся эта ужасная человеческая пустыня ничем не радует мою душу. Это болезнь, совсем такая, как бессмысленные или безнадежные задания, на которые мы вылетали в июне 1940 года, и этой болезнью нужно переболеть. Я «болен» уже неизвестно сколько, и неизвестно, когда наступит выздоровление. Но я не имею никакого права избежать этой болезни. Только и всего. Сегодня я погружен в глубокую печаль, в самую ее бездну. Я скорблю о своем поколении, лишенном человеческой сущности. Обладая только баром, математикой и «бугатти», в качестве разновидности духовной жизни, оно находит себя сегодня в чисто стадной и ставшей абсолютно бесцветной деятельности. И люди даже не замечают этого. Возьмите феномен такого явления, как война, какую-нибудь сотню лет назад. Только подумайте, как много объединенных духовных, поэтических или просто физических усилий война требовала от человека. Теперь, когда мы низведены до уровня кирпичиков, мы смеемся над этими глупостями. Мундиры, флаги, боевые кличи, музыка военных оркестров, победы (сейчас больше нет побед, достойных воспевания, подобных Аустерлицу). Остался лишь феномен питания стоя и даже на ходу, и любая задушевность звучит нелепым анахронизмом, а люди отказываются откликаться на самое слабое проявление духовного в их жизни. Они добросовестно обслуживают этот своего рода сборочный конвейер. Как говорят молодые американцы: «Мы честно взялись за эту неблагодарную работу», и тщетно пропаганда по всему миру в отчаянии сотрясает воздух. И не потому, что она страдает от недостатка особых талантов. Она страдает из-за невозможности вернуть назад старые мифы, не показавшись напыщенной и выспренной. От греческих трагедий человечество в своем декадентстве скатилось до пьес господина Луи Вернея (куда уж ниже). Век рекламы, массового производства, тоталитарных режимов и армий, лишенных медных труб, или знамен, или месс по погибшим. Всеми фибрами души я ненавижу мою эпоху. Человек умирает от жажды».
Письмо это слишком длинное, чтобы полностью приводить его здесь, хотя особенно пророческую часть оставим для заключительной главы. «Ах, какой сегодня необыкновенный вечер, – заключает Сент-Экзюпери, – какая непривычная атмосфера! Из моего окна я могу различить, как свет окон освещает безликие здания. Я слышу, как из приемников раздаются мотивчики на бессмысленные стишки и несутся над этой беспомощной толпой, прибывшей из-за моря, которой совсем неведома ностальгия…
Если я погибну в бою, мне не о чем переживать. Но каждый раз я переполняюсь гневом в этих летящих торпедах, больше не имеющих никакого отношения к полету и превращающих пилота, зажатого среди дисков и кнопок, в своего рода главного бухгалтера… И если я выживу на этой «необходимой, но неблагодарной работе», у меня останется только один вопрос, который меня беспокоит: что я скажу, глядя в глаза людям?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.