Текст книги "Избранное. Тройственный образ совершенства"
Автор книги: Михаил Гершензон
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 58 страниц)
Но формула нам неизвестна: мы только знаем, что есть закон и что он действует в нас. Он здесь, во мне, он действует чрез какие-то влечения из числа присущих мне. Мировая жизнь – как одна большая река; вся тварь земная уверенно плывет по течению, только человек бьется в водоворотах между камнями, тщетно силясь попасть в русло; и он непрерывно взывает со скорбью: «Господи! Знаю, что есть русло Твое и в нем вечное течение; вразуми меня, как найти его, чтобы и мне поплыть мирно!» Ибо болит тело, израненное камнями, и мутится дух в бесцельном кружении.
Вот почему не было и нет народа без религии, и вот почему нет религии без морали. Смысл всякой религии – тот, что она говорит человеку: «Вот, я открываю тебе закон бытия и в его составе – частный закон человеческий». Другими словами, всякая религия предлагает мирообъемлющую, мирообъяснительную гипотезу, совершенно так, как ученый высказывает частную гипотезу об ограничительной категории мировых явлений. (На полях зачеркнуто: Непреложный или естественный закон бытия – таков во всех религиях смысл слова Бог, все равно, как бы ни формулировался в них этот закон.) Вот сходит Моисей с Синая, и в руках его скрижали откровения. От сего часа верующие знают, как им должно жить и действовать, чтобы их жизнь соответствовала мировому порядку. И Бог Нового Завета, сотворивший внутреннее и внешнее, держащий на учете каждый волос на голове человеческой, – он тоже не что иное, как образ вечного миропорядка, а воля его – непреложный закон бытия. Основатели религий могут быть названы великими естествоиспытателями, ибо они высказывали, каждый, не свои мечты и пожелания, но свое интуитивное знание реально-сущего. Завет о любви к ближнему есть не повеление или совет, а сообщение; он изъясняет, что любовь – природный закон человеческого духа, так что, следуя этому естественному закону, человек живет космически-правильно, а нарушая его, идет вразрез с закономерностью мира. И таковы все религии; их частные заповеди – не что иное, как прикладные выводы из основного тезиса, который есть высказывание о реальной природе вещей. Поразительная уверенность, с какою творцы религий проповедовали свое учение, основана именно на их сознании, что они проповедуют объективную истину, что они только констатируют подлинно сущее; каждый же из верующих принимал учение веры потому, что на основании собственного опыта, бесконечно менее богатого, чувствовал правильность предложенного ему истолкования действительности и принимал настолько горячо, насколько чувствовал соответствие истолкования своему опыту. В самом тоне слов учителя есть ручательство за достоверность его открытия, потому что тот, кто сам, добросовестно, с открытым вниманием наблюдал факты и убедился, что никакие факты не противоречат его обобщению, – тот выскажет свою мысль словами простыми, властными и особенными, и подделать эту силу изъяснения невозможно.
Итак, человеку дано двоякое знание, и оба они равно основаны на опыте, но одно – на опыте только внешних, раздельных чувств, другое – на опыте целостном. Атмосферного электричества никто никогда не видел; уверенность физика в реальном существовании этой природной силы основана на учете ее зримых и осязательных проявлений, потому что сила эта, электричество, именно такова, что она проявляется в зримых и осязательных формах. Но в мире есть могучие силы, существующие незримо и неосязаемо; таковы прежде всего силы самого духа человеческого и его незримые движения; эти силы дух познает не путем науки, а непосредственно.
И вот, это высшее, интуитивное знание наше универсально и целостно, тогда как научное знание ограниченно и раздроблено; зато научное знание обладает чувственной и логической доказательностью, которой интуитивное знание совершенно лишено. И потому, хотя всякий человек располагает запасом интуитивного знания совершенно так же, как и знанием чувственно-рассудочным, и на каждом шагу бессознательно им руководствуется, но в сознательной, в планомерной своей деятельности люди большей частью доверяют только рациональному знанию, как абсолютно надежному, и пренебрегают свидетельствами своей интуиции, опасаясь неизбежного риска. Но несравненно больший риск кроется в исключительном доверии к чувственному опыту, потому что его знания скудны и поверхностны, от него ускользает структура и направление целого, так что расчет, основанный только на доказуемом знании, непременно ошибочен. Они думают, что непосредственное чувство слепо, и не понимают, что оно только кажется слепым, потому что своей стихийной мудростью оно объемлет целое и не выделяет отчетливо ни одной отдельной черты; и они думают, что мысль зорка, тогда как ее зоркость есть только умение ясно видеть одну черту целого при полной слепоте на все остальное. Люди убеждаются в этом на каждом шагу и терпят бесчисленные страдания за свое упрямство, но все– таки не смеют довериться в пустыне мудрому, хотя и немому вожатаю, а ищут и идут за речистым проводником, который обследовал самый малый ближайший отрезок дороги и умеет очень точно рассказать о нем.
Этот близорукий бытовой рационализм всегда был более или менее свойствен людям; но только научное умозрение XIX века прочно закрепило его, сообщив ему мнимую санкцию. Наука достигла такой большой точности, что формулы ее оказываются непогрешимыми, и техника, следуя этим формулам, в самом деле безошибочно, почти чудесно приводит к предложенным целям. Поэтому доверие к научности и к разуму вообще как бы даже помимо сознания приобрело характер панического суеверия, а сообразно с этим все более отходили в забвение те другие могучие факторы, действие которых нельзя точно формулировать и сразу ввести в расчет, потому что мы обладаем о них лишь смутно-уверенным, нераздельным знанием. Эти иррациональные силы, разумеется, продолжали могущественно действовать, но так как сознание ими не интересовалось и не пыталось их упорядочить, то они действовали слепо, хаотично. Их-то хаотическое действие, обусловленное этим забвением о них, и привело европейскую культуру к катастрофе.
То, о чем я говорю здесь, – не отвлеченность, пригодная только для умозрительных построений. Злободневно не одно вещественное содержание нашего дня – дела войны, продовольствия и пр., – но без сравнения более злободневно, без сравнения важнее именно практически – совершающееся незримо в глубине нашего духа. Ибо все человеческое созидается из духа наружу и все видимое предопределено внутри; заблуждения духовные, ошибки сознания неукоснительно сказываются во внешнем, в формах видимых и осязаемых, – не так, как мыслит наивный ум, не прямой пеней по тарифу грехов, а незаметными уклонами конкретных фактов, скопляющимися в неожиданное бедствие. Люди ошибаются, думая, что конкретное, причинно-обусловленное – нейтрально; нет, в него вплетены невидимые для нас живые нити судеб и на далеком расстоянии они уклоняют материю под углом, который уже всем виден. Европейская культура в своем развитии не хотела нынешней войны, но, сама того не зная, готовила ее, накопляла, как тучу над собою, бесчисленными ошибками формулируемых ею законов человеческой деятельности, или вернее, единой ошибкой своего слепого доверия к законам, не к нормам. Теперь всем видно, как далеко уклонилось развитие от того направления, которое, казалось, дальновидно предначертал культурный разум. Культура обанкротилась, основав свое дело на неправильном расчете, потому что она все время учитывала только один ряд данных, и менее важный, не видя, что данные второго ряда все время на малую величину меняли значимость первых; в результате получилась колоссальная ошибка и внешний крах. А ошибки культуры – это частью ошибки отдельных людей, каждого из нас; мы все виновны в том, что считаем только видимое и осязаемое и на этом счете строим наши решения. За эту близорукость мы не только терпим лично в своей судьбе, но и страдаем каждый через бедствия всенародные.
Для меня нет зрелища более поразительного, нежели связь между всемирно-историческими событиями и переживаниями индивидуальной души. Я твердо знаю, я вижу ясно: эта война вызвана молекулярными движениями в миллионах отдельных сознаний. Каждая минута одинокого раздумья о своих личных нравственных ошибках, которому предается студент в своей комнате, каждое ощущение обиды и несправедливости в душе рабочего – суть слагаемые великого итога, который в урочный час неминуемо подведется – реформою, революцией, войною. От всякой отдельной души идут нити к маховому колесу истории, и только они своим совокупным натяжением двигают его. Здесь нет непризванных и нет праздных: каждый из нас, хочет он или не хочет, неизбежно участвует в коллективном творчестве.
Человек живет отдельно, заботится только о себе да о близких своих, и вовсе не думает, что от его поведения в некоторой степени зависит целое, что он несет ответственность за судьбы своего народа и за ход истории, и я полагаю, что в общем это правильно. Разве лучше было бы, если бы каждый сознавал повседневно свою причастность к общему делу? Такое сознание обязывало бы; оно связывало бы человека и неминуемо приводило бы его на службу определенной идее. Может быть в нормальных условиях для целого выгоднее как раз оставлять личность на свободе, давать полный простор ее самочинной игре. Ведь целому не к спеху, а в личной свободе – огромное напряжение и бездна находчивости. Пусть движение целого и замедляется противоборством индивидуальных стремлений, зато как широко и глубоко они разрабатывают общее русло! Все великое рождается в личности свободной, обращенной на самое себя. Спиноза создал свою философию не затем, чтобы содействовать нравственному совершенствованию человечества, а потому что искал для самого себя определить, как ему прожить свою земную жизнь, и Рафаэль себе давал отчет в своем постижении божества, когда писал Сикстинскую Мадонну, а Толстой, всю жизнь делавший только свою эгоистическую работу, вовсе и не скрывал этого, но так прямо и сказал: «Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть»{9}9
Мысль, владевшая Л. Н. Толстым в период написания «Исповеди» (конец 70-х – начало 80-х годов). «Теперь я вижу, – писал Толстой, – что если я не убил себя, то причиной тому было смутное сознание несправедливости моих мыслей» (Толстой Л. Н. Собрание сочинений в 22 т. М., 1983. Т. 16. С. 135).
[Закрыть]. Личная жизнь неизбежно сама собою внесет свою долю в общий итог, но пусть это участие будет ее свободным результатом, а не скудным плодом преднамеренного расчета. В такие органические дела, как сложность целой жизни, не следует вносить рассудочность.
Но сама личность, ради собственного своего устроения, должна учиться у коллективного опыта. Помимо нашего сознания в нашей душе накопляется какое-то большое и важное знание, из которого мы можем осмыслить только крупицы. Всякая жизнь, даже самая однообразная, отлагает в душе некую мудрость; но есть разница между жизнью богатой событиями, и жизнью скудной. Нам грех жаловаться – биография нашего поколения будет очень ярка; и если мы в такой жизни мало научимся, это будет уже наша вина: значит, мы не сумели раскрыться, значит, мы по лени или робости заперли наши души перед влиянием событий. От истории при известных условиях легко загородиться чем угодно – семейным уютом, своей профессией, каким-нибудь социальным интересом, или даже просто новым романом. Так иной, когда молнии бороздят ночь и гром разрывается грозными раскатами, боязливо запирает двери и окна и, спустив занавески, силится за книгой забыть о грозе. От исторических гроз нельзя прятаться. Я сказал бы каждому в наши грозовые дни: смотри каждый широко раскрытыми глаза ми, не отвращай твоего лица от зрелища мировых судеб, чтобы и ты уз нал то, чему оно учит.
В. И. Иванов, М. О. Гершензон
Переписка из двух углов
I
М. О. Гершензону
Знаю, дорогой друг мой и сосед по углу нашей общей комнаты, что вы усомнились в личном бессмертии и в личном Боге. И не мне, казалось бы, отстаивать перед вами права личности на ее метафизическое признание и возвеличение. Ибо, поистине, я не чувствую в себе самом ничего, могущего притязать на вечную жизнь. Ничего, кроме того, что уже во всяком случае не я, кроме того всеобщего и вселенского во мне, что связует и духовно осмысливает, как некий светлый гость, мое ограниченное и неизбежно-временное существование во всей сложности его причудливого и случайного состава. Но мне кажется все же, что этот гость не даром посетил меня и во мне «обитель сотворил»{10}10
Слова из Евангелия от Иоанна: «Иисус сказал…: кто любит Меня, тот соблюдает слово Мое; и Отец Мой возьмет его, и Мы придем к Нему и обитель у Него сотворим» (14, 23).
[Закрыть]. Цель его, думается мне, одарить гостеприимца непонятным моему рассудку бессмертием. Моя личность бессмертна не потому, что она уже есть, но потому, что призвана к возникновению. И как всякое возникновение, как мое рождение в этот мир, – оно представляется мне прямым чудом. Ясно вижу, что не найти мне в моей мнимой личности и ее многообразных выражениях ни одного атома подобного хотя бы только зародышу самостоятельного истинного (то есть вечного) бытия. Я – семя, умершее в земле; но смерть семени – условие его оживления{11}11
Парафраз евангельского изречения: «Если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12, 24).
[Закрыть]. Бог меня воскресил, потому что Он со мною. Я знаю его в себе, как темное рождающее лоно, как то вечно высшее, чем преодолевается самое лучшее и священнейшее во мне, как живой бытийственный принцип, более содержательный, чем я, и потому содержащий, в ряду других моих сил и признаков, и признак личного сознания, мне присущий. Из Него я возник и во мне Он пребывает. И если не покинет меня, то создаст и формы Своего дальнейшего во мне пребывания, то есть мою личность. Бог не только создал меня, но и создает непрерывно, и еще создаст. Ибо, конечно, желает, чтобы и я создавал Его в себе и впредь, как создавал доселе. Не может быть нисхождения без вольного приятия; оба подвига в некотором смысле равноценны, и приемлющее становится равным по достоинству нисходящему. Не может Бог меня покинуть, если я не покину Его. Итак, внутренний закон любви, в нас начертанный (так как мы без труда читаем его незримую скрижаль), – уверяет нас, что прав ветхозаветный псалмопевец, когда он говорит Богу: «Ты не оставишь души моей во аде, и не дашь святому Твоему увидеть тление»{12}12
Пс. 15, 10. Эти же слова цитируются в Деян. 2, 27.
[Закрыть], – Вот о чем, добрый сосед, думаю я про себя в своем углу, так как вы пожелали это знать. А Вы что скажете мне в ответ из другого угла того же квадрата?
В.И.17 июня 1920 г.
II
В. И. Иванову
Нет, В.И., не усомнился я в личном бессмертии и, подобно вам, знаю личность вместилищем подлинной реальности. Но об этих вещах, мне кажется, не надо ни говорить, ни думать. Мы с вами, дорогой друг, диагональны не только по комнате, но и по духу. Я не люблю возноситься мыслью на высоты метафизики, хотя любуюсь вашим плавным парением над ними. Эти запредельные умозрения, неизменно слагающиеся в системы по законам логической связи, это заоблачное зодчество, которому так усердно предаются столь многие в нашем кругу, – признаюсь, оно кажется мне праздным и безнадежным делом. Больше того, меня тяготит вся эта отвлеченность, и не она одна: в последнее время мне тягостны, как досадное бремя, как слишком тяжелая, слишком душная одежда, все умственные достояния человечества, все накопленное веками и закрепленное богатство постижений, знаний и ценностей. Это чувство давно мутило мне душу подчас, но ненадолго, а теперь оно стало во мне постоянным. Мне кажется: какое бы счастье кинуться в Лету{13}13
Лета – в греч. мифологии река «забвения» в царстве мертвых.
[Закрыть], чтобы бесследно смылась с души память о всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии, и выйти на берег нагим, как первый человек, нагим, легким и радостным, и вольно выпрямить и поднять к небу обнаженные руки, помня из прошлого только одно – как было тяжело и душно в тех одеждах и как легко без них. Почему это чувство окрепло во мне, я не знаю. Может быть, мы не тяготились пышными ризами до тех пор, пока они были целы и красивы на нас и удобно облегали тело; когда же, в эти годы, они изорвались и повисли клочьями, хочется вовсе сорвать их и отбросить прочь.
М.Г.
III
М. О. Гершензону
Я не зодчий систем, милый М.О., но не принадлежу и к тем запуганным, которые все изреченное мнят ложью{14}14
«Мысль изреченная есть ложь» – цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева «Silentium!» (1830). См.: Тютчев Ф. И. Сочинения в 2 т. М., 1980. Т. 1. С. 63.
[Закрыть]. Я привык бродить в «лесу символов»{15}15
«Лес символов» – из стихотворения Ш. Бодлера, прозаический перевод которого Вяч. Иванов поместил в своей статье «Две стихии в современном символизме»: «Природа – храм. Из его живых столпов вырываются порой смутные слова. В этом храме человек проходит чрез лес символов; они провожают его родными, знающими взглядами. Подобно долгим эхо, которые смешиваются вдалеке и там сливаются в сумрачное, глубокое единство, пространное как ночь и как свет, – подобно долгим эхо отвечают один другому благоухания, и цвета, и звуки» (СС, II, 547).
Перевод В. Левика см.: Бодлер Ш. Цветы зла. Б/м, б/г. С. 20.
[Закрыть], и мне понятен символизм в слове не менее, чем в поцелуе любви. Есть внутреннему опыту словесное знаменование, и он ищет его, и без него тоскует, ибо от избытка сердца глаголят уста{16}16
«Ибо от избытка сердца говорят уста» (Мф. 12, 34).
[Закрыть]. Ничем лучшим не могут одарять друг друга люди, чем уверяющим ясновидением своих хотя бы только предчувствий или начатков высшего, духовнейшего сознания. Одного надлежит остерегаться: как бы не придать этим сообщениям, этим признаниям характер принудительности, то есть не обратить их в достояние рассудка. Последний принудителен по своей природе: дух же дышит, где хочет{17}17
«Дух дышит, где хочет» (Ин. 3, 8).
[Закрыть]. Духовными должны быть слова-символы о внутреннем опыте личности и воистину чадами свободы. Как песня поэта не принуждает, но движет, так и они двигать должны дух слушающих, а не подчинять их убеждение, подобно доказанной теореме. Гордость и властолюбие – вина метафизики, вина трагичная, ибо, выделившись из лона целостного духовного знания, уйдя из отчего дома первоначальной религии, она неизбежно должна была восхотеть наукообразия и домогаться скиптра великой принудительницы – науки{18}18
Ср. с размышлениями С. Н. Булгакова о «науке» и «научности», которые он развивает в «Философии хозяйства» и «Свете невечернем». См.: Булгаков С. Н. Соч. в 2 т. М., 1993. Т. 1. С. 174–211; Булгаков С. Н. Свет невечерний. М., 1994. С. 13.
[Закрыть]. И то умонастроение, какое вами в настоящее время так мучительно владеет, – обостренное чувство непомерной тяготы влекомого нами культурного наследия, – существенно проистекает из переживания культуры не как живой сокровищницы даров, но как системы тончайших принуждений. Неудивительно: ведь культура именно и стремилась к тому, чтобы стать системою принуждений. Для меня же она – лестница Эроса и иерархия благоговений. И так много вокруг меня вещей и лиц, внушающих мне благоговение, от человека и орудий его, и великого труда его, и поруганного достоинства его, до минерала, – что мне сладостно тонуть в этом море («naufragar mi е dolce in questo шаге»{19}19
Заключительная строка стихотворения Дж. Леопарди «Бесконечное». Ср. перевод В. И. Иванова:
И сладко мне крушенье в этом море (СС, I, 743). Т. Макагонова («Наше наследие». 1989. № III (9), а вслед за ней и С.Б. Неволин (антология «Русские философы. Конец XIX– середина XX века». М., 1993. С. 183) ошибочно приписывают эту строку Ф. Петрарке.
[Закрыть]) – тонуть в Боге. Ибо благоговения мои свободны, – ни одно не обязательно, и каждое открыто и доступно, и каждое осчастливливает мой дух. Правда, каждое благоговение, переходя в любовь, открывает зорким взглядом любви внутреннюю трагедию и вину трагическую во всем, отлучившемся от источников бытия и в себе обособившемся: под каждою розою жизни вырисовывается крест, из которого она процвела. Но это уже тоска по Боге – влечение бабочки-души к огненной смерти{20}20
Имеется в виду стихотворение И. В. Гёте «Блаженное томление» из «Западно-восточного дивана»:
Все живое я прославлюЧто стремится в пламень смерти (Гёте И. В. Западно-восточный диван. М., 1988. С. 18).
Бабочка-психея – в греч. мифологии олицетворение души, вылетающей из погребального огня. В примечании к стихотворению «Психея» (из сборника «Кормчие звезды») Вяч. Иванов писал: «Образы Психеи, прикованной к безлистному дереву, и Психеи-Мотылька, сжигаемого Эросом на пламени факела, в присутствии Немезиды и Надежды, причем все трое из сострадания отвращают лица от зрелища казни, – внушены древними пластическими изображениями» (СС, I, 861).
[Закрыть]. Кто не знает этого основного влечения, тот, по правдивому слову Гёте, другою, постылою тоскою болен, хотя бы не снимал с себя маски веселости: он «унылый гость на темной земле»{21}21
Заключительные строки стихотворения И. В. Гёте «Блаженное томление». См. прим. 20.
[Закрыть]. Наша истинная свобода, наше благороднейшее счастие и благороднейшее страдание всегда с нами, и никакая культура у нас его не отнимет. Немощь плоти страшней, ибо дух бодр, а плоть немощна{22}22
Слова Иисуса Христа, сказанные ученикам в Гефсимании: «Дух бодр, плоть же немощна» (Мф. 26, 41).
[Закрыть]; беззащитнее человек перед нуждой и болезнью, нежели перед мертвыми идолами. Не стряхнет он с плеч ненавистного ига мертвящей преемственности, отменив ее насильственно, потому что она вырастет на нем сама собою снова, – как горб неразлучен с верблюдом и тогда, когда он скинул со спины вьючный груз, – но освобождается от этого ига дух – только взяв на себя иное, «легкое иго»{23}23
«Легкое иго» – парафраз евангельского изречения: «Иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Мф. 11, 30). Выражение, часто встречающееся в стихотворениях В. И. Иванова:
Русь! На тебя дух мести мечнойВосстал – и первенцев сразил,И скорой казнию конечнойТебе, дрожащей, угрозил —За то, что ты стоишь, немея,У перепутного креста,Ни зверя скиптр подъять не смея,Ни иго легкое Христа…(СС, II, 251).Под иго легкое склони послушный мир,Ты, кто теней расторг вереи!(СС, I, 437).
[Закрыть]. Право говорите вы порабощенному собственными богатствами человеку: «стань (werde)», но, кажется забываете Гётево условие: «сначала умри – (stirb und werde)»{24}24
Умри и стань (нем.) – призыв Гёте из стихотворения «Блаженное томление». См. прим. 20.
[Закрыть]. Смерть же, то есть перерождение личности, и есть его вожделенное освобождение. Умойся ключевою водой – и сгори. Это возможно всегда, в любое утро повседневно пробуждающегося духа.
19 июня 1920 г. В.И.
IV
В. И. Иванову
Наша случайно начавшаяся переписка из угла в угол начинает меня занимать. Вы помните: в мое отсутствие вы написали мне первое письмо и, уходя, оставили его на моем столе; и я отвечал вам на него, когда вас не было дома. Теперь я пишу при вас, пока вы в тихом раздумьи силитесь мыслью разгладить жесткие вековые складки Дантовых терцин, чтобы затем, глядя на образец, лепить в русском стихе их подобие. Пишу, потому что так полнее скажется, так и раздельнее воспримется мысль, как звук среди тишины. А после обеда мы ляжем каждый на свою кровать, вы с листом, я с маленькой книжкой в кожаном переплете, и вы станете читать мне ваш перевод «Чистилища»{25}25
Речь идет о переводе второй части «Божественной комедии» Данте, над которым работал в это время В. И. Иванов. Еще в 1913 г. в одном из писем к М. В. Сабашникову он сообщал, что «был бы счастлив перевести некоторые отрывки “Чистилища” и “Рай”». Однако в договоре, подписанном В. И. Ивановым в Риме 21 апреля 1913 с издательством М. и С. Сабашниковых «Божественная комедия» не значится (см.: Davidson P. V. Ivanov. Poet, Critic and Philosopher. New Haven, 1986. P. 151). 3 сентября 1919 г. C. A. Венгеров обратился к В. И. Иванову с письмом, в котором писал: «Издательство Брокгауз-Ефрон возобновляет издание “Библиотеки великих писателей” и в ближайшем будущем намечено приступить к выпуску в свет Данте. “Божеств<енную> Комедию” можно было бы дать в старом, хорошем в общем переводе Мина, но хочется дать нечто литературно новое. И вот я обращаюсь к Вам с просьбою принять участие в этом новом переводе. Может идти речь и о переводе всей “Комедии”, и о переводе одной из трех частей. Все дело в том, сколько Вы времени потребуете. Долго ждать не могу.
По желанию издательства я обращаюсь одновременно к Вам и к В. Я. Брюсову, ввиду того, что единолично перевод всей “Комедии”, может быть, окажется за дачей невыполнимой.
Пишу пока в самых общих чертах. В случае любезного согласия Вашего напишу подробнее. Пока, мне нужно знать: 1) Согласны ли Вы вообще заняться переводом Данте? 2) Всей “Комедии” или части? 3) Если части – то какой именно? 4) Какой срок Вам понадобится? и 5) Last but not least [последнее по счету, но не последнее по важности. – англ.] – Какой гонорар?» (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского дома на 1990 год. СПб., 1993. С 99-100). 14 мая 1920 г. В. И. Иванов подписал договор, в котором он обязывался сделать перевод «Божественной комедии» в двух версиях, прозаической и стихотворной, к концу 1923 г. Договор хранится в римском архиве В. И. Иванова (подробнее см.: Davidson P. Op. cit. Р. 153).
5 июля 1920 г. С. А. Венгеров писал В. Я. Брюсову: «Как двигается у Вас работа? Одновременно ли Вы работаете и по Гёте и по Данту или сосредоточились на одном из них? Не сообщите ли чего-нибудь, в каком положении Ваши переводы. Если у Вас есть что-нибудь готовое, это могло бы мне послужить основанием укорять Вяч. Ивановича за медленность. Как я писал и Вам и Вяч. Ивановичу, я не сомневаюсь, что его перевод будет крупнейшим литературным событием, но плохо верится в реальное осуществление этого события.
Очень уж медленно работает Вяч. Иванович, и, крепко надеясь на Вас, издатели очень мрачно смотрят на вторую часть перевода “Божественной комедии”» (Вопросы литературы, 1993. Вып. VI. С. 261). Пессимистический прогноз С. А. Венгерова, к сожалению, вполне оправдался: перевод «Чистилища» не был завершен В. И. Ивановым.
[Закрыть] – плод утреннего труда, а я буду сверять и спорить. И нынче снова, как в прежние дни, я упьюсь густым медом ваших стихов, но и снова испытаю знакомое щемящее чувство.
О, друг мой, лебедь Аполлона! Почему же было так ярко чувство, почему мысль была так свежа и слово существенно – тогда, в четырнадцатом веке, и почему наши мысли и чувства так бледны, наша речь словно заткана паутиной? Вы хорошо сказали о метафизике, как системе едва ощутимых принуждений; но ведь я говорю о другом – о всей целостной культуре нашей и о тончайших испарениях, которыми она пропитала всю ткань бытия, не о принуждениях, а о соблазнах, растливших, ослабивших, исказивших наш дух. И даже не об этом, не о следствиях и вреде культуры, потому что оценивать пользу или вред есть дело рассудка, а всякий довод, подъемлющий меч, от меча погибает{26}26
Парафраз евангельского изречения: «Все, взявшие меч, мечом погибнут» (Мф. 26, 52).
[Закрыть]. Можем ли мы в этом деле доверять нашему уму, когда твердо знаем, что сам он взращен культурой и естественно поклоняется ей, как бездарный раб – возвысившему его господину?
Иной, неподкупный судья, возвысил во мне свой голос. Устал ли я нести непосильное бремя, или из-под спуда знаний и навыков просиял мой первозданный дух, – мне изнутри сказалось и прочно стало во мне простое чувство, такое же неоспоримое, как чувство голода или боли. Я не сужу культуры, я только свидетельствую: мне душно в ней. Мне мерещится, как Руссо, какое-то блаженное состояние – полной свободы и ненагруженности духа, райской беспечности{27}27
Согласно Ж.-Ж. Руссо, человек в естественном состоянии находится в гармонии с природой и не испытывает потребности ни в прочных общественных связях, ни в труде, ни в разуме, ни в морали.
[Закрыть]. Я знаю слишком много, и этот груз меня тяготит. Это знание не я добыл в живом опыте; оно общее и чужое, от пращуров и предков; оно соблазном доказательности проникло в мой ум и наполнило его. И потому, что оно общее, сверхлично-доказанное, его бесспорность леденит мою душу. Несметные знания, как миллионы неразрываемых нитей, опутали меня кругом, все безликие, все непреложные, неизбежные до ужаса. И на что они мне? Огромное большинство их мне вовсе не нужно. В любви и страдании мне их не надо, не ими я в роковых ошибках и нечаянных достижениях медленно постигаю мое назначение, и в смертный час я, конечно, не вспомню о них. Но, как мусор, они засоряют мой ум, они тут во всякий миг моей жизни и пыльной завесой стоят между мною и моей радостью, моей болью, каждым моим помыслом. От этого несметного безличного знания, от усвоенных памятью бесчисленных умозрений, истин, гипотез, правил мышления и нравственных законов, от всего этого груза накопленных умственных богатств, которыми каждый из нас нагружен, – то изнеможение, какое снедает нас. Вспомните хотя бы только одно: учение о вещи в себе и явлении. Великий Кант открыл, что о самой вещи мы ничего не знаем, все же признаки ее, воспринимаемые нами, суть наши представления{28}28
В этом состоит суть «коперникианского» переворота, совершенного И. Кантом в философии. См.: Кант И. Критика чистого разума. М., 1994. С. 18.
[Закрыть]. Шопенгауэр упрочил эту истину, доказав с очевидностью, что мы совершенно заключены в себе и не имеем никаких средств выйти за пределы нашего сознания и соприкоснуться с миром{29}29
«Мир – мое представление» – доказательству и обоснованию этого тезиса посвящен трактат А. Шопенгауэра «Мир как воля и представление».
[Закрыть]. Вещь сама по себе не познаваема; познавая мир, мы познаем лишь явления и законы нашего духа; мы только воображаем или грезим внешний мир – его вовсе нет, наш воспринимающий аппарат – единственная реальность. Это открытие было логически неотразимо. Как свет в ночи вспыхнула истина, и сознание должно было беспрекословно подчиниться ей. Совершился величайший переворот в умах: вещи, люди, я сам, как тварь, словом, вся действительность, раньше такая плотная и осязаемая, все внезапно точно поднялось в воздух на фут от земли и просквозило призрачностью. Нет ничего существенного: все, что кажется сущим – только планомерно созидаемые миражи, которыми наш дух, Бог весть зачем, населяет пустоту. Сто лет господствовала эта доктрина и глубоко изменила сознание людей. И вот, ей пришел конец; как-то незаметно она потеряла силу, потускнела и выдохлась; философы осмелились встать на защиту древнего наивного опыта, внешнему миру снова возвращена его непререкаемая реальность, а от ослепительного открытия уцелел только его скромный зачаток: та истина, обнаруженная Кантом, что формальные категории нашего познания, категории времени, пространства и причинности, – не реальны, а идеальны, присущи не миру, а сознанию и им накладываются на опыт, как линейная сеть на ландкарту Теперь столетний морок прошел – но какие страшные следы он оставил по себе! Кошмар призрачности все еще обволакивает разум паутиной безумия. Человек возвращается к ощущению реального бытия, как выздоравливающий после тяжкого недуга, с болезненным и тревожным чувством, не сон ли все предстоящее. Так отвлеченный разум в лабораториях науки вырабатывает знания и системы, непогрешимые для него, но чужеродные духу, и когда подобная истина, что неизбежно, со временем разрывается по швам и спадает, – мы с тоскою спрашиваем себя: зачем она столько лет пеленала умы и стесняла свободу их движения? Как вещи, продаваемые в лавках, соблазняют нас своей миловидностью и удобством, так идеи и знания соблазняют нас праздным соблазном, и наш дух стал так же перегружен ими, как наши дома вещами. Идея и знание плодотворны для меня, когда они естественно родились во мне из моего личного опыта или когда я ощутил неодолимую потребность в них, а усвоенные извне и без естественной потребности они подобны гуттаперчевым воротничкам, зонтам, калошам и часам, которые надевает на себя, выменяв у европейца, голый негр в дебрях Африки. И вот я говорю: мне скучно от обилия фабричных вещей в моем доме, но бесконечно больше меня тяготит нажитая загроможденность моего духа. Я отдал бы все знания и мысли, вычитанные мною из книг, и впридачу еще те, что я сам сумел надстроить на них, за радость самому лично познать из опыта хоть одно первоначальное, простейшее знание, свежее, как летнее утро.
Повторяю, дело не в принудительности, о которой вы пишете, но в соблазне; а соблазн принудительнее насилия. Отвлеченный разум соблазном объективной истины навязывает личности свои открытия. Вы говорите: скинув груз, мы неизбежно начнем снова копить его и обременим себя снова. Так, спора нет – нам не избыть своего разума и не изменить его природы. Но знаю и верю, что возможны иное творчество и другая культура, не замуравливающие каждое познание в догмат, не высушивающие всякое благо в мумию и всякую ценность в фетиш. Ведь я не один, – в этих каменных стенах задыхаются многие – и вы, поэт, разве ужились бы здесь без ропота, когда бы не пал вам на долю счастливый дар – хоть изредка и ненадолго улетать вдохновением за стены – в вольный простор, в сферу духа? Я с завистью слежу глазами ваши взлеты, ваши и других современных поэтов: есть простор и есть у человечества крылья! Но глаза мои, – или это их вина? – видят и другое: отяжелели крылья и невысоки взлеты Аполлоновых лебедей. Да и как сохранить поэту силу и свежесть врожденного вдохновения в наше просвещенное время? К тридцати годам он прочитал столько книг, так много беседовал на философские темы, так насыщен отвлеченной умственностью своего круга!
И тут я отвечу кстати на ваш последний призыв. То перерождение личности, истинное освобождение ее, о котором вы говорите в конце, Flammentod Гёте{30}30
Огненная смерть (нем.) – см. прим. 20.
[Закрыть], есть тоже порыв и взлет ума, сродный вдохновению поэтов, но несравненно более смелый и решительный. Оттого-то так редки подобные события в наши дни, еще несравненно реже гениальных созданий искусства. «Культурное наследие» давит на личность тяжестью 60 атмосфер и больше – и иго его, в силу соблазна, есть подлинно – легкое иго; большинство совсем не чувствует его, а кто почувствует и рванется вверх – попробуй он прорваться сквозь толщу! Ибо вся она – не над его головой, но в нем самом; он просто сам тяжел, и разве только крылья гения могут поднять его дух над его отяжелелым сознанием{31}31
В стихотворении «В Альпах» B. C. Соловьёв писал:
Крылья души над землей поднимаются,Но не покинут земли. (Соловьёв B. C. «Неподвижно лишь солнце любви…» Стихотворения. Проза. Письма. Воспоминания современников. М., 1990. С. 44).
Эту «антиномию» М. О. Гершензон, по-видимому, разрешает «по-чаадаевски»: Чаадаев в письме А. И. Тургеневу (октябрь-ноябрь 1835 г.), разрубая гносеологический узел, писал: «…будьте гениальны и увидите» (Чаадаев П.Я. Полн. собр. сочинений и избранные письма. М., 1991. Т. 2. С. 97).
[Закрыть].
М.Г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.