Текст книги "Избранное. Тройственный образ совершенства"
Автор книги: Михаил Гершензон
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 58 страниц)
В первой половине XIV века, когда складывались характер и миросозерцание Петрарки, формально еще в полной силе царил аскетический взгляд на жизнь. Исходная точка его ясно сформулирована в словах Екатерины Сиенской{218}218
Екатерина Сиенская (1347–1380), святая католической церкви (канонизирована в 1461 г.), доминиканская монахиня, проповедница аскетизма.
[Закрыть]: «Бог противоположен миру и мир противоположен Богу». Оба начала по существу исключают друг друга, и человек должен выбрать одно из них – мир или Бога: одновременное служение обоим невозможно. Христос своею смертью доставил людям право выбора: искупив первородный грех, он примирил их с Богом и снова дал им возможность приобретать блаженство вечной жизни. В силу противоположности между миром и Богом достигнуть вечной жизни можно только путем полного отречения от мира. Все утехи и радости земной жизни суть сети, которыми дьявол старается опутать человека; все мысли и стремления, обращенные на мирское, греховны. Главный источник соблазнов, отвлекающих дух от служения Богу, есть плоть; поэтому умерщвление плоти должно быть главной задачей человека в его земной жизни. Тот, кто хочет посвятить себя Богу, должен обезличиться, отречься от своей воли, потому что она может увлечь его на ложный путь: один из главных обетов монашества – обет повиновения.
Таковы были главные черты этой системы. Это был идеал, теоретическая формула, которую средневековый человек считал должным выполнить в своей жизни и которую он, ежеминутно нарушая, ни на минуту не переставал считать закономерною.
Мы видели, что она сохранила такое же значение и для Петрарки: отречение от мира, умерщвление своей плоти остается и для него непреложным идеалом; тот второй, карающий голос, который звучит в его исповеди, есть голос аскетизма, и борьба, которая происходит в нем, есть борьба между стремлениями его чувственной природы и аскетическим идеалом. В этом смысле Петрарка – вполне средневековый человек. Но в его отношении к аскетическому принципу есть черта, совершенно чуждая предшествующей эпохе.
Та борьба, которую переживал Петрарка, не представляла ничего необычного для Средних веков. Как ни была сильна жажда вечного блаженства, – человеку трудно было обуздать свою чувственность, подавить в себе плотские страсти. Жизнеописания святых полны рассказов об искушениях, которыми дьявол старался вовлечь их в грех, о видениях, в которых святому представлялись то прекрасная женщина, то стол, уставленный роскошными яствами, то сам отец зла, суля богатства и могущество. Биограф Екатерины Сиенской, Раймунд Капуанский{219}219
Раймондо Капуанский (1330–1399), доминиканский монах, с 1380 г. – генерал ордена, духовник Екатерины Сиенской, составил подробное «Житие Екатерины».
[Закрыть], рассказывает, что однажды, когда она ослабела от тяжких истязаний, в ней заговорил голос плоти: «Зачем ты напрасно терзаешь себя? Такою жизнью ты неизбежно убьешь себя. Лучше оставь эту глупость, пока не поздно. Еще есть время насладиться жизнью. Ты молода, твое тело скоро окрепнет. Живи, как прочие женщины, выйди замуж и рождай детей, чтобы умножить род человеческий. Разве и святые жены не были замужем? Взгляни на Сарру, Ревекку, Лию, Рахиль. Зачем ты хочешь вести необычный образ жизни, который тебе все-таки не по силам?». Даже Франциск Ассизский не был свободен от таких наваждений; и он однажды в тишине ночи сказал себе: «Франциск, ты молод и еще успеешь покаяться в грехах, зачем же ты до срока изнуряешь себя бдением и молитвами?». До нас дошло от Средних веков множество стихотворных диалогов между душою и телом, где душа после смерти горько упрекает тело за то, что оно своею слабостью обрекло ее на вечные муки.
Но Франциск Ассизский, услышав совет дьявола, сорвал с себя одежды и в холодную январскую ночь бросился вон и забился в густой терновник, который изодрал его тело в кровь. В Петрарке эта борьба ограничивается областью мысли; аскетический идеал сохранил еще власть над его умом, но не над волею. Мы видели, какие усилия он употребляет, чтобы заставить себя чувствовать так, как предписывал чувствовать аскетизм, – как он мучительным напряжением мысли возбуждает свое воображение, доводит себя до галлюцинаций, до слез, и как все это оказывается напрасным: придя в себя после галлюцинаций, он с ужасом замечает, что остался тем же человеком, каким был раньше, что страшные картины агонии и последнего суда прошли в его воображении, не оставив следа в его душе, что его слезы бесплодны: mens immota manet, lacrymae volvuntur inanes. Аскетизм в нем – уже не жизненный принцип, не активное начало, а унаследованный от предков и еще священный для него формальный закон, который противоречит всем его склонностям и стремлениям. Отсюда его пессимизм, его душевная болезнь – acedia[10]10
Мрачность, угрюмость (лат.).
[Закрыть]: идеал, которому он считает нужным служить, мертв для него, а заменить его другим он не в силах. Старое мировоззрение уже не может служить противовесом против мирских стремлений и потребностей, которые действуют в Петрарке, но оно мертвым балластом еще тяготеет над ним; он сын переходной эпохи.
Среди этого безвыходного томления, среди «гражданской войны своих забот» Петрарка инстинктивно нашел учителя и друга, который помогал ему уяснить себе смутные стремления, возникавшие в нем, и услаждал ему тяжелые минуты жизни: это была классическая литература.
Поэт от природы, Петрарка был одарен незаурядным эстетическим чутьем и тонким музыкальным слухом. За красоту формы он первоначально и полюбил римских классиков. Еще ребенком, в родительском доме, он прочитал несколько произведений Цицерона, и они произвели на него неизгладимое впечатление. «Еще не понимая их содержания, – рассказывал он позднее, – я не мог оторваться от них, пораженный сладостью и мелодичностью самых слов, и все другое, что мне случалось читать и слышать, казалось мне уже грубым и неблагозвучным». С этих пор чтение римских классиков сделалось его страстью. Он не оставил их и тогда, когда отец, сам юрист, желавший и сына сделать юристом, отправил его в Монпелье изучать право (1319); Петрарка и здесь продолжал с увлечением изучать римскую литературу, тщательно скрывая свои занятия от отца. Он рассказывает, как однажды отец, приехав по делам в Монпелье и найдя у него несколько классических сочинений, рассердился и бросил их в огонь, чтобы они не отвлекали юношу от его университетских занятий. «Увидя это, – рассказывает Петрарка, – я разразился горьким рыданием, как если бы огонь жег мое собственное тело; и я хорошо помню, как отец, тронутый моими слезами, вынул из пламени две уже полуобожженные книги – одною рукой Вергилия, другою – риторику Цицерона, – и, протягивая их мне, с улыбкой сказал: “Возьми их! сохрани эту для развлечения в редкие минуты, а эту – как пособие для твоих занятий правом”. Четыре года спустя отец перевел молодого Петрарку, для завершения юридического образования, в Болонью; отдаленность этого города от Авиньона, где жили родители, избавила его от стеснительного надзора, и он мог с большей свободой предаваться изучению классиков, а спустя еще 3 года, в 1326 г., старик Петракко умер[11]11
Поэт ради благозвучности изменил фамильное имя Петракко в Петрарку.
[Закрыть].
«Сделавшись господином над самим собою, – говорит Петрарка, – я немедленно отправил в изгнание все юридические книги и вернулся к моим любимым занятиям; чем мучительнее была для меня разлука с ними, тем с большим жаром я снова принялся за них».
Эту страстную привязанность к латинским авторам (греческого языка он не знал) Петрарка сохранил до конца жизни. Высшее его наслаждение – чтение классиков; он неистощим в похвалах их мудрости и красноречию. Цицерон для него величайший писатель всех времен и народов, гениальный и неподражаемый прозаик, который может не нравиться только тем, «кто либо не знает, что есть истинное и совершенное красноречие, либо ненавидит его». Его второй любимец – Вергилий. Еще в молодости он списал себе Вергилия вместе с комментариями Сервия{220}220
Сервий, латинский грамматик второй половины IV в., особенно известны его толкования Вергилия, дошедшие в полной и в краткой редакции.
[Закрыть] и эта книга всю жизнь была его неразлучным спутником, исключая несколько лет, когда она была украдена у него; он записал в ней день кражи и день, когда она была возвращена ему, дни смерти сына, Лауры и друга Сократа. Цицерон и Вергилий для него – оба глаза латинской речи. «О, великий творец римского красноречия, – пишет он Цицерону, – не я один, но мы все, украшающие себя цветами латинской речи, обязаны тебе благодарностью, потому что из твоих источников мы орошаем наши поля. Мы должны откровенно сознаться, что, руководимые тобою, на тебя опираясь и озаряемые блеском твоего имени, мы под твоим же покровительством дошли до нашего искусства в писании. Но у нас есть и другой вождь на поприще поэзии: судьба хотела, чтобы мы имели за кем следовать и вольным, и стесненным шагом, чтобы у нас было кому удивляться и в плавной речи, и в пении». За Цицероном и Вергилием следуют Ливий, Плиний, Сенека, Варрон, Квинтилиан и другие, это его лучшие друзья, в их кругу он чувствует себя счастливым. Он пишет им дружеские письма, то упрекая их в непостоянстве и слабости, то осыпая похвалами, то выражая сожаление об утрате их произведений. Сам он всю жизнь, не щадя трудов и издержек, собирает уцелевшие обломки античной литературы. Он неустанно поощряет своих многочисленных корреспондентов к розыскам, сообщает необходимые сведения о сочинениях, которые хотел бы получить, и посылает деньги на переписку их. Во время своих частых путешествий он не упускает случая порыться в монастырских книгохранилищах, и когда его поиски увенчиваются успехом, радость его безгранична. Эту радость он испытал дважды – найдя в Люттихе две неизвестные речи Цицерона и в Вероне – полуистлевшую рукопись его писем. Зато он не мог простить себе пропажи Варроновских «Древностей», которые когда-то были у него, и был безутешен, когда узнал, что его старый учитель, Конвеневоле да Прато, внезапно скрылся, заложив или продав ссуженный ему Петраркою трактат Цицерона «О славе».
О том, как хорошо Петрарка знал своих классиков, свидетельствует каждая страница его латинских сочинений и писем. Если вспомнить, что у него не было под рукою никаких пособий в роде наших указателей и реальных энциклопедий, то объем его классической эрудиции покажется удивительным. Нет, кажется, такого случая или положения, которого он не мог бы пояснить дюжиной примеров из древней истории или цитат из римских авторов. Он без запинки может перечислить все значения, в каких эпитет «золотой» встречается у того или другого из древних писателей. Желая показать, как ничтожна роль зубов в жизни человека, он без труда находит в древней истории несколько убедительных примеров: дочь Митридата имела вверху и внизу двойной ряд зубов, сын вифинского царя Прузия имел в нижней челюсти вместо зубов сплошную кость, а зубы царицы Зиновии были подобны жемчужинам, – и тем не менее все трое умерли. Поздравляя жену Карла IV с рождением дочери, он припоминает Изиду, Сафо, Сибиллу, Пентезилею, Клеопатру, Зиновию, Лукрецию, Клелию, Корнелию и Марцию; призывая Карла IV в Италию, цитирует стихи Горация, Вергилия, Лукана, Стация и Ювенала.
Римских классиков усердно читали и хорошо знали и в Средние века. Ошибочно думать, что они были открыты в эпоху Возрождения. Большинство рукописей, по которым изучали их гуманисты, восходит к Средним векам, и количество классических произведений, действительно извлеченных гуманистами из забвения, сравнительно ничтожно. Но Средние века видели в произведениях латинских авторов лишь собрания всевозможных материалов – исторических, географических, естественно-научных и проч., и были далеки от мысли искать за частностями руководящих идей, стараться понять произведение в целом. Результатом такого отношения к древней литературе было чисто детское представление о древнем мире, полное отсутствие исторической перспективы, полная неспособность понять своеобразие древнего быта и проникнуть в психологию древнего человека. Петрарка полюбил римскую литературу за красоту формы и музыкального языка, но с течением лет, по мере того как он сам развивался и лучше узнавал ее, между ним и ею устанавливалась и другая, более глубокая связь. Он нашел в ней яркое выражение и поэтический апофеоз тех чувств и стремлений, которые смутно бродили в нем самом. Его натура неудержимо влекла его вон из мира трансцендентальных представлений в мир реальных вещей, и он уже наполовину жил в этом реальном мире, – а в древних авторах он нашел именно изображение человеческого духа в его взаимодействии с реальным миром; поэтому он так страстно полюбил этих авторов, и поэтому же он первый сумел понять их. Они научили его формулировать то, чего до него никто не выражал; все бесконечное разнообразие чувств и идей, возбуждаемых в человеке соприкосновением с реальною обстановкой, он нашел у них уже отчеканенными, вылитыми в сжатую и изящную форму. Отсюда его мания цитировать классиков. Его письма и трактаты кишат цитатами; он цитирует по всякому поводу, часто без всякой нужды; желая выразить нетерпение, с которым он ждет присылки одного из сочинений Августина, он цитирует Овидия:
Но каждая из этих цитат есть частица нового мира, который открывает Петрарка, каждая из них заставляла сильнее биться его сердце. Его любовь к античной литературе и способность понять ее лучше всего свидетельствуют о том, какая глубокая пропасть отделяет его от Средних веков.
Мы сказали выше, что он наполовину жил уже в мире реальных вещей. Во всяком случае, трансцендентальная точка зрения на мир, на жизнь, на науку ему уже в значительной степени чужда; он инстинктивно ищет и любит во всем реальное. Этим определяется его отношение к современной ему науке. Он неистощим в насмешках над схоластиками, этой «новою породой чудовищ, вооруженных двулезвийной энтимемою»; он не может поверить, чтобы эта игра словами доставляла кому-нибудь удовольствие, и убежден, что ею занимаются только ради денег; университеты он называет рассадниками высокомерного невежества. Точно так же он презирает и все отрасли средневековой науки – астрологию, медицину, алхимию, грамматику. Он и себя называет философом, но философия, которой он следует, «живет не только в книгах, но в душах, и основана не на словах, а на вещах».
Достойным изучения ему кажется только то, что имеет непосредственное отношение к человеку. Богословие для него – наука о самопознании; учение о божественном исключается из богословия. «На что следует надеяться в божественных делах, – говорит он, – этот вопрос предоставим ангелам, из которых даже наивысшие пали под его тяжестью. Конечно, небожители должны обсуждать небесное, мы же – человеческое, и, может быть, было бы разумнее совсем не вступать на этот путь, крутой и опасный, чем останавливаться на середине его». Все науки должны иметь одну цель – содействовать усовершенствованию человека, самопознанию; поэтому он жестоко нападает на представителей схоластической философии и науки: первые играют пустыми словами и проводят время в бесплодных прениях, вторые исследуют тысячи ненужных вещей, и все одинаково забывают о человеке. О том, с каким вниманием сам Петрарка изучал реальную жизнь, свидетельствуют многочисленные и меткие наблюдения, рассеянные по всем его сочинениям. Одно из них – трактат «О средствах против счастья и несчастья» – есть как бы энциклопедия таких наблюдений; стараясь доказать суетность всякой радости и всякого горя, он перебирает всевозможные положения, в какие попадает человек, и при этом обнаруживает чрезвычайно близкое знакомство с условиями жизни и деятельности человека, со свойствами и потребностями его физической и духовной природы. Он путешествует, чтобы видеть новые места, и всюду интересуется следами прошлого. В Неаполе он посещает места, описанные Вергилием, на Британском море ищет остров Туле, о котором читал у Вергилия и Сенеки, в Ахене посещает мнимую гробницу Карла Великого; для одного из своих друзей, желавшего предпринять путешествие к Св. Гробу, он составил толковый путеводитель, в котором отметил все исторические достопримечательности и красоты природы на пути от Генуи до Палестины и обратно через Египет в Италию. «Недавно, – пишет он, – я объехал Францию, не по делам, а из любознательности; я достиг Германии и берегов Рейна, повсюду наблюдая нравы людей, наслаждаясь созерцанием незнакомых стран и сравнивая все виденное с тем, что у нас».
Средневековый человек не знал путешествий в современном смысле: он ехал всегда по делу – торговому или военному, религиозному (богомолье) и политическому (посольства). Петрарка, быть может, первый турист Нового времени: он путешествует ради самого удовольствия путешествовать. Он любит природу и умеет наблюдать и описывать ее. Мы видели, как восторженно он описывает красоты Воклюза; он первый в литературе заговорил о красоте Ривьеры, и его описание Лигурийского залива может сравниться с лучшими изображениями картин природы, какие представляет всемирная литература. Вообще он подробно описывает места, по которым проехал. Все это было ново и странно для его современников, и он многократно принимается объяснять своим друзьям, что побуждает его путешествовать. В 1336 году он поднялся на гору Ванту с единственною целью полюбоваться открывающимся оттуда видом; рассказывая об этом в письме к одному из друзей, он оправдывает себя тем, что если Филипп Македонский{221}221
Филипп Македонский – Филипп V, царь Македонии (220–179 до н. э.). Восхождение царя Филиппа на вершину горы Гем в 182 г. до н. э. описано Титом Ливием в «Истории Рима от основания города», кн. XI.
[Закрыть], уже в старости посетивший одну гору в Фессалии, не навлек этим на себя порицания, то, конечно, такой поступок простят и ему, молодому и частному человеку.
Он уже в значительной степени обладает тою духовною независимостью, отсутствие которой составляет одну из главных отличительных черт средневекового человека. Он во многих случаях делает свой ум критерием истины и считает свободу мысли неоспоримым правом каждого.
«Пусть каждый следует своему убеждению, – говорил он, – ибо разнообразие мнений безгранично и свобода суждения бесспорна»; «нет выше свободы, – говорит он в другом месте, – чем свобода суждения, и, признавая ее за другими, я требую ее и для себя». Эта независимость мысли сделала его отцом исторической критики. Он первый усомнился в принадлежности некоторым авторам (Овидию, Сенеке, Амвросию и другим) сочинений, которые всеми приписывались им. В 1355 году император Карл IV прислал ему два письма Юлия Цезаря и Нерона, прося высказать мнение о них; эти письма подтверждали привилегии Австрии. Петрарка мастерски доказал их подложность. Цезарь в своем письме постоянно говорил о себе «мы», чего он в действительности никогда не делал; он называет себя Августом, тогда как всякий школьник знает, что этот титул впервые был принят Октавианом; он упоминает о своем дяде, которого не знает ни один из древних писателей; самое имя Австрии было в употреблении у народов, живших к западу от нее, а не у римлян, для которых она была северной страной; в письме названы год и день, когда оно написано, и пропущен месяц, не указаны консулы того года. Такие же нелепости Петрарка указывает и в письме Нерона. Несмотря на свое восторженное отношение к Цицерону, Сенеке, Вергилию и другим классическим авторам, Петрарка и к ним относится совершенно самостоятельно; первых двух он не раз упрекает в нравственной шаткости и податливости, в Энеиде указывает хронологические несообразности. Иногда его критика вторгается даже в заповедную область веры. Один из его противников, доказывая преимущества Авиньона пред Римом, привел между прочим отрывок из письма св. Бернарда к папе Евгению{222}222
Святой Бернард – Бернар (Бернард) Клервоский (1090–1153), французский теолог-мистик, знаменитый деятель католической церкви, глава монашеского цистерцианского ордена, проповедник аскетизма и папской теократии, канонизирован в 1174 г. Евгений III (Бернард Пиньятелли), папа римский (1145–1153), цистерцианский монах, ученик Бернара Клервоского.
[Закрыть], содержащий чрезвычайно резкий отзыв о римлянах; Петрарка отвел этот довод таким рассуждением: конечно, он не сомневается в том, что в настоящее время Бернард – действительно святой, но в то время, когда написано разбираемое письмо, он был еще обыкновенный человек, и, следовательно, был подвержен всем человеческим страстям; очень возможно, что римляне чем-нибудь разгневали его, и он в припадке раздражения отозвался о них презрительно. В другой раз Петрарка решился назвать поступок Брута достойным удивления, не стесняясь противоположным отзывом Орозия{223}223
Орозий Павел (к. IV – нач. V в.), римский историк испанского происхождения, его сочинение «Семь книг против язычников», написанное по просьбе Августина Блаженного и представляющее собой хронику событий от Адама до 417 г., – первая систематическая попытка изложения христианской истории.
[Закрыть], который, по его мнению, судил с односторонней христианской точки зрения.
В противоположность средневековому писателю, которому понятие писательской индивидуальности так же чуждо, как и понятие литературной собственности, Петрарка сознательно стремится сохранить самостоятельность и в творчестве, и даже в языке. В предисловии к трактату об уединении он пишет: «В этом исследовании я опирался преимущественно на собственный опыт и не искал другого вожатая, да и не принял бы его, если бы он нашелся, потому что мои шаги свободнее, когда я следую внушениям моего собственного духа, чем когда иду по чужим следам». Он требует от писателей, чтобы они, заимствуя чужое, перерабатывали его самостоятельно, как пчела перерабатывает сок цветов; но еще выше он ставит самостоятельное творчество шелковичных червей. «Хочешь знать, какого мнения я держусь? – пишет он Боккаччо. – Я стараюсь идти по дороге, проложенной нашими предками, но не хочу рабски ступать в следы их ног. Я хочу не такого вождя, который на цепи тащил бы меня за собою, а такого, который шел бы впереди меня, только указывая мне путь; я никогда не соглашусь ради него отказаться от моих глаз, свободы и суждения; никогда никто не запретит мне идти, куда мне хочется, бежать того, что мне не нравится, пробовать свои силы над тем, чего до сих пор не касались, по произволу выбирать самую удобную или самую короткую тропинку, ускорять свои шаги или отдыхать, сворачивать с дороги или возвращаться назад». Он требует, чтобы слог был хотя бы груб и необработан, но оригинален; писатель – не актер, которому идет всякое платье; «каждый должен выработать себе свой собственный слог, потому что каждый имеет от природы нечто своеобразное и ему одному свойственное как в лице и манерах, так и в голосе и речи». Он сам действительно выработал себе совершенно индивидуальный слог, овладев латинским языком, как живою речью. Он первый порвал с условностью средневековой стилистики. Его слог капризен, гибок, неправилен; в нем нет и следа чопорности, шаблонности, безжизненности средневековой латыни. Но в нем нет и рабского цицеронианства позднейших гуманистов; он облекает свою мысль в оригинальную форму, а не пригоняет ее к готовым формулам классического языка.
Он умеет уже не только мыслить и писать независимо, но, что более всего замечательно, – он умеет жить один. Незаметно для самого себя, повинуясь внутреннему импульсу, он выступил из сословной организации средневекового общества; формально он – клирик, в действительности он – вполне независимый человек, литератор. Средневековый человек не умел жить вне рамок цеха или сословия, Петрарка боится этих рамок. Он не принадлежит ни к какому духовному ордену, ни к какой политической партии, он упорно отказывается занять какую-либо должность, которая могла бы ограничить его свободу. Его индивидуальная свобода для него дороже богатств и почестей, и чтобы оградить ее, он удаляется в уединение. Средневековый человек тоже нередко бежал от мира в тишину монастырской кельи, но он делал это – по крайней мере, в теории – с целью умертвить свое личное «я»; Петрарка бежит из шумного города потому, «что это зрелище отталкивает ум, приученный к возвышенному, лишает покоя благородный дух и делает невозможными серьезные занятия», то есть потому, что эта обстановка стесняет его индивидуальность и тормозит ее свободное развитие.
Но высшим проявлением личного самосознания была в Петрарке его страстная, беспредельная, пожирающая жажда славы. Мысль о том, что действие его личности ограничено пространством и временем, что оно прекратится с концом его земной жизни, невыносима для него; как в жизни он обособляется от толпы, так его влечет и в истории стать особняком от нее и над нею. Он сам рассказывает, что мысль о славе владела им уже в детстве; «она, – говорит он, – заставила меня, еще неоперенного, покинуть теплое гнездо и устремить свой полет к далекому небу». Знакомство с древнею литературой и историей должно было разжечь в нем жажду славы: здесь он нашел и теоретическую формулировку, и яркое воплощение этого чувства, здесь же видел блестящие примеры его осуществления – примеры действительно достигнутого бессмертия. Мысль поставить свое имя в ряд этих бессмертных имен, быть самому спустя столетия предметом поклонения для потомков, каким Цицерон, Вергилий, Сенека были для него, эта мысль должна была опьянить его; и она действительно сделалась его манией. Средневековому писателю была чужда мысль о славе: какую цену могла иметь для него, презиравшего все земное, земная слава, и какое право имел он присваивать себе хвалу за то, что было внушено ему свыше? Он считал себя орудием высшей воли, свой талант – даром Бога; поэтому он часто даже не выставлял своего имени на сочинении: не все ли равно, чьими устами вещает людям божественная мудрость? Он кончал свой труд обыкновенно молитвой о том, чтобы Спаситель или его патрон-святой сжалились над его грешною душой, и просьбой к читателям – молиться о ней. Петрарка кончает предисловие к своим «Жизнеописаниям знаменитых мужей» такими словами: «Если мой труд удовлетворит твои ожидания, то я не требую никакой другой награды, как только, чтобы ты любил меня, хотя бы я лично и не был тебе знаком, хотя бы я уже лежал в могиле и обратился в прах». Он несчетное число раз, и во все периоды своей жизни, даже в глубокой старости, признает жажду славы своею сильнейшей страстью. Он знает, что это стремление греховно и суетно, что оно враждебно добродетели и что ему следует с корнем вырвать его из своего сердца, но он признается, что не в силах сделать это; «жажда славы, – говорит он в одной канцоне, – убаюкивала меня в колыбели, вместе со мною росла изо дня в день, и я боюсь, что нас обоих примет одна могила». Он многократно признается, что слава – единственная цель всех его ученых занятий, всей его литературной деятельности: «цель моих трудов – почет бессмертной известности и славы» (est mini famae immortalis honos et gloria meta laborum). В своем лихорадочном нетерпении он не довольствуется прямым путем, ведущим писателя к славе; он хочет еще при жизни увидеть свой памятник, и сам носит камни для него. Сколько бессонных ночей, хлопот и тревог стоил ему лавровый венок, сколько лжи и лести! Иногда он сам протягивает руку и просит награды, как в приведенном выше отрывке из «Жизнеописаний знаменитых мужей». Он ревниво оберегает свою славу от посягательств, он не терпит ни противоречия, ни соперничества, его хвастовство и тщеславие, прикрытые нередко лицемерным самоунижением, не знают границ. Наконец, эта же ненасытная страсть подвигла его на поступок, неслыханный в прежние века, – прямо, через головы завистливых и враждебных современников, снестись с потомством, самому поведать ему свое имя и свои заслуги.
И жизнь утолила его жажду до пресыщения. Более, чем Эразм в XVI и Вольтер в XVIII веке, Петрарка был кумиром своих современников. Император, папы, князья, светские и духовные вельможи наперерыв искали его дружбы, ухаживали за ним, осыпали его почестями и подарками. Знатные и образованные люди приезжали из Франции и Италии единственно с целью увидеть его, насладиться его беседою. Когда он в 1350 году проездом остановился в своем родном городе Ареццо, граждане приготовили ему торжественную встречу и с триумфом провели его по улицам к дому, где он родился; этот дом еще раньше было постановлено сохранять неприкосновенным – он цел и поныне. В следующем году Флоренция решила основать для него кафедру свободных наук и пригласила его переселиться в город, «уважающий его так, как если бы в нем снова облеклись в плоть дух Вергилия и красноречие Цицерона»; при этом республика предлагала вернуть ему земли, конфискованные у его отца. Венецианский сенат в декрете, адресованном Петрарке, говорит о нем, что слава его во всей вселенной так велика, что на памяти людей между христианами не было и ныне нет философа или поэта, который мог бы сравниться с ним. Друзья и чужие говорят о нем в тоне почти религиозного благоговения. Пармский юрист Дзаморео воспевает его в гекзаметрах, как отца муз, второго Гомера и Марона, чья слава, как солнце, затмевает все остальные светила. Боккаччо называет его хранилищем истины, красою и радостью добродетели, образцом христианской святости. После его смерти Доменико из Ареццо пишет, что хотел бы многое рассказать о нем, но лишь только вспомнит о нем, из его глаз текут слезы, и дрожащая рука отказывается писать. В 1341 году один старый и слепой учитель из Понтремоли, некогда сам писавший стихи, узнав, что Петрарка находится в Неаполе, решил отправиться туда, чтобы услышать его речь и поцеловать его руку. Когда он, опираясь на плечо своего единственного сына, прибыл в Неаполь, поэта уже не было там; тщетно искал его старик и в Риме; только в Парме удалось ему застать Петрарку, и он три дня не разлучался с ним. В Бергамо жил ювелир по имени Энрико Капра, восторженный поклонник Петрарки; он долго искал случая познакомиться с поэтом, и это ему наконец удалось; тогда у него явилось честолюбивое желание увидеть Петрарку гостем в своем доме, и он так настойчиво просил, что поэт, наконец, согласился исполнить его пламенное желание. Когда он прибыл в Бергамо, у ворот города его торжественно встретили власти и почетные лица коммуны, приглашая остановиться либо в ратуше, либо в доме одного из знатнейших граждан города; ювелир с трепетом ждал решения, но Петрарка остался верен данному слову. Угощение было царское; счастье ювелира было так велико, что родные опасались за его рассудок. Когда вышел трактат Петрарки об уединении, один старый камальдульский приор, не найдя в числе поименованных автором святых отшельников Ромуальда, основателя своего ордена, послал Петрарке его житие с настойчивою просьбой исправить эту ошибку; когда сделалось известным, что поэт исполнил желание приора, другой знакомый Петрарки потребовал того же почета для Иоанна из Валломброзы. Один врач из Сиены писал Петрарке, что многие места этого трактата исторгли у него слезы, а кавальонский епископ заставлял братию читать за трапезой отдельные главы его.
* * *
Петрарка не достиг бы такой славы при жизни, если бы далеко опередил свой век. Действительно, Боккаччо, его современник, переживает ту же душевную борьбу, что и он; увлечение древностью еще при Петрарке и в значительной мере независимо от его влияния охватывает всю мыслящую Италию. Но в нем, как в крупном художнике, кризис его времени совершался с несравненно большею напряженностью и силой, чем в остальных его современниках; он первый, благодаря этой самой интенсивности своей духовной жизни и благодаря своему большому литературному дарованию, ярко и в обаятельной форме выразил чувства и стремления, волновавшие его поколение; наконец, новые потребности, будучи в нем глубже и настойчивее, чем в его современниках, заставили его первым в различных областях жизни и мысли выступить из рамок традиции. Так, кажется, можно определить историческую роль Петрарки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.