Электронная библиотека » Валерий Есенков » » онлайн чтение - страница 28

Текст книги "Совесть"


  • Текст добавлен: 6 апреля 2021, 15:30


Автор книги: Валерий Есенков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– По своей воле…тоже бывает…трудненько.

Плетнев улыбнулся обворожительной мягкой улыбкой:

– Знаем, знаем, как вам трудненько.

Легонькое пренебреженье послышалось в этом слабом болезненном голосе, но и пренебреженье не коснулось его, точно становилось все нипочем, и усталость переставала давить, и душа не представлялась такой уж безвозвратно дурной и томительной каторгой не отзывался оставленный труд, и он подхватил, мерцая глазами, покачивая беззаботно ногой:

– Знаем и мы, как вам достается, беднягам.

Плетнев рассмеялся мелким смешком, расцепив пальцы, защищаясь растопыренными руками:

– Язвите, язвите, все одно заждался и видеть вас рад.

В душе бродили уже одни смутные тени сокрушавших забот, уже нес только язвя и тревожа ее, сколько препятствуя тихой веселости сделать совершенно беспечной и озорной, может быть, потому, что от беспечности он как-то с годами отвык, и озорство налетало все реже, может быть, уже возвещая раннюю старость, и проблеск веселости, даже самая обыкновенная приподнятость духа представлялась ему незаслуженной благодатью, и он, мимолетно взглянувши на это загадочно улыбавшееся лицо, оживленно признался:

– И мне мечталось, Петр Александрович, ужасно хотелось все по старинке, вот здесь запершись, в кабинете, в виду этих книг и наших старых друзей, уже отошедших в века, потолковать да почитать кое-что, да припомнить милую старину.

Поглядывая искоса утомленными в глубоких глазницах глазами, добродушно посмеиваясь, Плетнев посоветовал, однако же не без легкой обиды:

– Уж лучше признайтесь, что позабыли ненужного старика, признайтесь, признайтесь, а я вам прощу от души.

Любуясь этим благородным лицом, этими большими красивыми, слишком глубоко посаженными глазами, которые словно таились от всех в глубине, этим прямым тонким носом, этим плоским, несмело улыбчивым ртом и крутым подбородком, он спокойно протестовал:

– Отчего вы так говорите? Мне вас позабыть невозможно. Просто-напросто нашей встречи быть не могло, покуда не сготовилось то, о чем мне с вами следует говорить. Оно, по правде сказать, и нынче еще не готово, да вот приустал, духом как-то разбился, оттого и пришел.

Невысоко приподнявши красивую пухлую руку с широкой печаткой, украшавшей указательный палец, поводя в воздухе, точно угрожая кому-то, Плетнев с шутливо разыгранным возмущением возразил:

– Отговорочки все, отговорки одни.

Было радостно слышать, как его поджидали здесь без притворства, как за длительное отсутствие выговаривали с добродушной обидой, как внезапная встреча была приятна старинному другу, всегда с охотой исполнявшему его поручения, и он глядел благодарно, с настойчивым желаньем того, чтобы его ласкали еще и еще, и пожаловался немного, испрашивая прощенье с неподдельным чувством вины.

– Истребите в сердце своем всякое неудовольствие на человека, все время болящего, страдающего много и духом и телом и теперь едва только вставшего кое-как на ноги. Не сердитесь и любите меня, потому что я вас также люблю.

Втянувши голову в пухлые плечи, выставляя крутой подбородок вперед, точно каблук сапога, Плетнев чуть не с умилением подхватил:

– Ну, какие обиды на вас могут быть у меня. Так только, по-стариковски подумывал, как-нибудь ненароком не обидел ли чем-нибудь вас.

Отворотившись невольно, чтобы спрятать лицо, он с некоторым волнением возразил:

– Меня вы ничем обидеть не можете. Есть лета жизни, когда разумное бесстрастие воцаряется в прежде беспокойной душе и когда возгласы, глубоко шевелящие юность, в особенности шевелящие честолюбие, уже не имеют власти над ней. И бог с ним, бог с ним. Вот мы и вместе, вот и наговоримся теперь. А мне беседы с вами нужней, чем когда-либо прежде.

Поправляя шейный платок, скрывая глаза под навесом широких бровей, Плетнев не совсем уверенно обронил:

– И мне бы надобно с вами потолковать.

Улавливая эту нетвердость, гадая, к чему бы именно относилась она, попристальнее вглядывая Плетневу в лицо, он обнаружил только в эту минуту мундирный фрак со звездой, смущенно двинулся на диване, обругавши себя за рассеянность и невнимание к человеку, переставши покачивать ногу, даже снявши с колена и в знак смирения поставивши ее рядом с другой, и торопливо сказал:

– Однако я вижу, нынче визит мой некстати. Извините меня, когда так. Я посижу еще хоть минутку. Дозвольте только узнать, в каком положении ваше здоровье.

Вздернувши брови, этим движением точно выпустивши на волю небольшие глаза, Плетнев запротестовал оживляясь:

– Нет же, помилуйте, я не спешу. Вы меня извините, что никак не разговорюсь. Только что с конференции профессоров. Пришлось больше часу витийствовать. До сего времени сухость во рту. Что до здоровья, благодарю: в последнее время здоровье несколько лучше, холодное лечение сделало заметную пользу.

Вздрогнув, ощутив сладость в душе от этого милого тона, он подхватил:

– От холодного лечения я тоже имел известную пользу, однако же всем русским надобно помнить и себе беспрестанно твердить: „Ничего не доводи до излишества!“ В наши лета переламывать совершенно привычки и прежний образ жизни опасно, а понемногу оставлять все вредное в них, трезвиться телом и духом очень недурно и даже следует всенепременно. Иначе потеряешь как раз равновесие. Я веду жизнь регулярную, с моим слабым здоровьем согласную: заниматься старюсь только с утра, в одиннадцатом часу уж в постели. Стакан холодной воды натощак и ввечеру, но большое употребление холодной воды и часты обливанья мне сделались вредны, производя большую испарину.

У Плетнева дрогнули точеные ноздри:

– Времени у вас больно много эдак-то заниматься собой да собой, а тут частенько не ведаешь, когда пообедать. Он смутился, тотчас приметив, что без намеренья задел человека, с которым так хорошо забывались все его беды, и твердил с укоризной себе, что именно вечно поглощен чрезвычайно, чрезмерно своими заботами и оттого не довольно внимателен к людям, и, не прощая себе подобного небреженья, поспешил оправдаться, между тем от поспешности ощущая, что вновь говорит не совсем то и так, что и как следовало сказать, и голос его заминался:

– Да нет же, какое там время… необходимости одной повинуюсь… встаю очень рано, с утра за перо, никого не впускаю к себе, все дела в сторону, даже и письма, даже и самым близким душе…а при всем том строк наползает за день немного! Кажется, просидел за работой не больше, как час, глядь – уже время обедать, некогда прогуляться пройтись… вот ведь и всё… моя жизнь…

На миг потускнев, наклонившись к столу, положивши руки перед собой, Плетнев воскликнул негромко:

– Господи, экая благодать! А я же ректор, профессор, редактор и журналист, да сверх того немного поэт! Все минуты заняты суетой, некогда бывает подумать, одному Гроту с регулярностью письма пишу, прочим же все недосуг. Я и рукой уж махнул: долг, выходит, прежде всего.

Такого рода признания смущали, сбивали с толку его. Ему совестно становилось, что напоминал этому скромнейшему умнице, этому милейшему добряку, что до старости лет всё метался, да так и не набрел на сердечное дело, без которого жизнь так пуста, так мелка. Он знал, что ректорские обязанности не обременяют Плетнева, что его познания лектора не блещут крайней обширностью, что всего четыре раза в год выпускается книжка журнала, а журнальная продукция едва достигает двух-трех десятков аккуратных статей, однако же понимал, что по этой причине Плетневу еще больнее, еще неприятней слушать его. В тот же миг смущенье загасило, согнало поверхностную веселость, с которой ужасно было жаль расставаться, точно последнюю надежду с ней вместе терял. Он заспешил, стал искать, чем утешить старого литератора, которого Бог наградил, может быть, не скуднее иных, но который с покорностью дозволял обстоятельствам запутать себя и уже, должно быть, не помышлял, да и сил не имел, чтобы подняться и встать против них, однако ж находчивость ему от поспешности и стыда изменила. Он заговорил, запинаясь неловко:

– Ну, ваша-то совесть чиста. Вы умеете говорить молодежи. Вы излагаете ясно, умно. В молодых умах удается вам пробудить любопытство к познаниям. Вы продолжаете „Современник“, а это величайшая честь.

Поднимая голову, бросая мгновенный пронзающий взгляд, точно проверил строгим взором профессора, был ли он искренен, были правдив, дернув длинное ухо, Плетнев согласился, но как-то неохотно и вяло:

– За эти дары я благодарен судьбе. Сделал немало, хороших людей повидал, чего же еще! Да вот неудовлетворенной осталась вечная тяга к перу. Надеюсь уже только на то, что в поздней старости, если по слабому здоровью увижу ее, жить стану иначе, с одной только дочкой моей, которая со временем станет мне друг и мой секретарь. Вот пара моих комментариев на сочиненья немногих друзей, пора записок моей собственной жизни. Последнее завещал мне наш Пушкин, во время прогулки, у Обухова моста, за несколько дней до кончины своей. И давно бы пора. Мы в жалкое время живем. Глупейший враль становиться оракулом нынешней публики. Мне сказывали о торжестве Белинского в Харькове, о таком торжестве, какого при жизни не были удостоены ни Пушкин, ни Карамзин. Афишу, которую в грязных лапах своих подержал в театре этот субъект, тамошние дамы разорвали в клочки и разделили между собой. Пора нам и об этом высказать веское слово свое.

Невольно, неожиданно вырвалось у него мимо этой наивной хулы на Белинского:

– Завещал он и мне…

Лицо Плетнева разгладилось, словно бы осветилось, и трогательно, значительно, не без возвышенной гордости прозвучали слова:

– О судьбах промысла говорил он со мной! В человеке превыше всего он ставил благоволение ко всему, ко всему. Это редкое свойство находил он во мне, завидовал даже ему и вытребовал от меня обещанье, что исполню мемуары мои.

Тихая веселость не воротилась к нему, однако он с напряженным вниманием вслушивался в каждое слово, понуждая себя не сделать новой ошибки, не проговориться как-нибудь невзначай, какие различные, какие непохожие достались им завещания, стараясь тут позабыть о себе, о своем, с чем пришел, и у него полегчало на сердце, когда он заслышал свой значительный тон, когда разглядел, как у Плетнева засветилось лицо, и самые светлые воспоминания потянулись от светлого имени Пушкина, и хотелось продлить их, как вечер, всю жизнь.

Как любил он слушать эти воспоминанья Плетнева обо всех литераторах русских, с которыми на протяжении жизни, неприметной и тихой, доводилось бывать ему в самых близких сношеньях.

Все эти люди были более русскими, чем люди прочих гражданских сословий, а потому из этих воспоминаний узнавалось и многое из того, что растолковывало ему удовлетворительней мистическую загадочность русского человека. В особенности же любил он воспоминанья о Пушкине, из всех русских, каких только знал, самом русском, которого сам вспоминал беспрестанно. Он знал, что не успокоится никогда и Плетнев, что никогда не расстанется с Пушкиным, что вечно лелеет самое имя его в своем любящем сердце и хорошо говорить умеет, пожалуй, только о нем. Пользуясь случаем, чтобы послушать о Пушкине и поотвлечь Петра Александровича от противовольно нанесенной обиды, он одушевленно, повышенным голосом подхватил:

– Да, вам должно писать и писать! Уже несколько угомонилось, кажется, время, головы, хоть, может быть, и не совсем, но по крайней мере уже, верно, поотрезвились настолько, чтобы запастись хладнокровием и терпеньем выслушать правду о вас. Эта мысль о судьбах великого Промысла, ваш пример беспримерного благоволения к человеку были бы нынче особенно кстати. Я и сам несколько чувствую, что, может быть, никогда еще не был так нужен мой труд, как в наше смутное, в наше беспокойное время. Хоть что-нибудь вынести людям на свет и сберечь от всеобщего разрушения – вот вам задача великая. Этой задаче вы много послужите, говоря молодежи о светоче Пушкина.

Он наблюдал, как его уверенность в пользе воспоминаний умягчала сердце Плетнева, как круглая голова, тронутая первыми нитями проседи, опускалась на грудь и Плетнев погружался в блаженное созерцание, как на синем фраке мундирного фрака слабо мерцала звезда, как черным шелком струилась аккуратно повязанная косынка, как из выреза жилета, ослепительно белого, выпирало брюшко большого любителя хорошо отобедать, как мягкими складками топорщились коротковатые брючки и блестел отличной кожи сапог на очень тонкой мягкой беззвучной подошве. Перед ним сидел постаревший ребенок. Все добротно, все благополучно и чинно, словно бы добрая мать все еще с материнской нежностью ходила за ним.

Угадывая, с каким собеседником так внезапно уединился Плетнев, он не мешал насладиться тайной встречей с единственным и обожаемым другом, и было приятно сознать, что именно он так удачно и кстати завел Петра Александровича на эту счастливую встречу с покойным, однако ж вечно живым. Его настроение сделалось тихим и ровным. Неспешно потекли благодушные чистые мысли о безвременно отошедшем от нас, вместе с которым отошли, может быть, самые глубокие и самые поэтические создания русской поэзии. Подумалось мимоходом о том, что ум верного друга и почитателя не так многосторонен и не глубок, что Петру Александровичу виднеется единственно то, что открыто и прямо поставлено перед ним, что Петр Александрович, может быть, на счастье себе, не подозревает о том, что живут и движутся иные миры и пространства, скрытые за этой всеми различимой чертой. Размышлялось без досады и порицанья: ограниченность Петра Александровича слишком давно открылась ему, и об иных мирах и пространствах он по возможности никогда не заговаривал с ним, полагая, что этак было приятнее для Плетнева и благоразумнее для него самого, ибо из нас у всякого своя сторона ума и души, и мудрость не в том, чтобы упираться в одно свое и свое, а более в том, чтобы свою особую сторону съединить с особыми сторонами других, и это было бы слишком прекрасно и глубоко, и к такому равновесию между людьми он стремился всю свою жизнь. Большей частью по этой причине его и влекло неудержимо к Плетневу и еще к немногим другим. Душа Петра Александровича в самом деле была безупречной и чистой: ни одного дурного поступка не совершилось у него во всю жизнь. Каково! Разумеется, он примечал, что сознание собственной не изгрязненной ни единым пятнышком чистоты подсушало Плетнева, делало скучноватым и черствым и что порой Петра Александрович не без гордости позволял себе выставлять эту свою неизгрязненность напоказ. Он немного жалел Плетнева за эту малоприятную слабость, однако и суховатость и черствость отказывался ставить в строку и вдел в Плетневе лишь истинно честного человека, в его присутствии ощущая подчас благословенное милосердие бытия. Только подумать, едва ли не все, чего бы Плетнев ни желал, неотразимо шло ему в руки, точно ввинчивало само собой, а Плетнев не заносился в удачах, был почтительно и с истинным чувством благодарен судьбе, всегда снисходителен к ближним, словно чуя разумную меру каким-то счастливым чутьем, никогда не переступая ее, так что с Плетневым бывало спокойно, уверенно, точно в буре сражений в неприступную крепость попал или выбрался из мрачного леса на луг. Уж за одно это прощалась Плетневу и суховатость, и черствость, и легкая скука, обыкновенно наползавшая на него, как туман, и понемногу перенималось это необходимейшее чутье, эта разумная мера на все, и в сужденьях своих, особенно же в характерах, в положениях лиц, которые намеревался внести или вносил прямо в творенье, та именно мера, которая всякий предмет выставляет всеми его сторонами на обозренье читателю, ни одной не выдвигая вперед, недостижимым слышалась образцом.

Он очнулся. Уже сумерки опустились, Лицо Плетнева начинало уже расплываться. Глаза исчезли в черных провалах.

Ему хотелось подняться, пройтись, спросить света или самому затеплить свечу, но он остался сидеть, боясь помешать, не решаясь спугнуть тишину.

Наконец Плетнев шевельнулся. Голова поднялась. Петр Александрович поглядел на него тусклым взглядом своих странных, чересчур глубоко утопленных глаз. Голос тронулся нежностью и сердечной тоской:

– Любимый со мной разговор его, за несколько недель до кончины, был обращен на слова: Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение». По его мнению, я много хранил в душе моей благоволения к людям, отчего и мои споры в литературе не носят характера озлобления, но я, слыша его, ощущал, что далеко еще мне до этого высокого титла и брал намерение дойти, доработаться до него.

С острой потрясающей болью внезапно подумал он, в каком неоплатном долгу перед Пушкиным жил, как Пушкина отблагодарить не сумел и как даже проститься отчего-то не задалось, точно расставались на несколько дней, а расстались на целую жизнь, и он выговорил негромко, ощущая жгучую влагу в глазах:

– Пушкин все понимал. В нем самом растеклось это благоволение ко всему.

Круглая голова Плетнева слабо кивала, в расслабленном голосе слышалась кроткая тишина, и разум видел в другом только то, чего не видел в себе, словно только затем, чтобы дополнить себя, чтобы разумная мера восстановилась и здесь:

– все любили его за прямой благородный характер, за живость, за остроту и точность ума. Честь рыцарская, смею сказать, была основанием всех его, и самых малых, поступков. Ни разу в жизни, при искушениях многих и переменах судьбы, не отступил он от своих понятий об истинной чести. Не избалованный в детстве ни роскошью, ни угожденьем, Пушкин был способен переносить любые лишенья и чувствовал счастливым себя в самых стесненных обстоятельствах жизни. Природа наделила его изумительной памятью. Ни одно чтение, ни один разговор, ни одна минута уединенного размышления не пропадала для него на целую жизнь. Его голова, как хранилище разнообразных сокровищ, полна была матерьялами для предприятий самого разного рода. По-видимому невнимательный и рассеянный, он и из преподаванья профессоров своих уносил много больше товарищей своих по лицею. Но все отличные способности, все прекрасные понятия о назначении человека и гражданина не могли защитить его от тех недостатков, которые вредили авторскому призванью его.

Он поглубже заглядывал в головоломные души людей, чем это делал добрейший Плетнев, и еще многое в Пушкине открывалось ему, но не желал он слышать о недостатках его от другого. Он тотчас поднялся, жалея разбитую тишину, приблизился и затеплил свечу, подумал и затеплил еще две другие, вставленные в лепной позолоченный бронзовый канделябр.

Плетнев заморгал и прикрылся от света рукой, и вдруг показалось ему, что Петр Александрович уже колебался, продолжать ли в этом тоне так удачно взятую тему в извилистом направлении, не совсем выгодном для великого человека, который Плетнева себе избрал в доверенные друзья. Он угадывал, что в душе Петра Александровича боролась врожденная деликатность терпимого, очень доброго человека с неумолимой суровостью самодовольного праведника, узревшего поблизости грешника, с глухой завистью несчастной посредственности к величайшему гению, которая, может быть, и явилась к преградой к завещанным ему мемуарам.

Заложив руки за спину, похожий на птицу, которая приготовилась улететь, он стал бродить по громадному кабинету, с намеренной неопределенностью говоря:

– Он посвятил вам «Онегина», поступок самого благородного свойства.

Отнявши руки от глаз, в косынку галстука запустивши тяжелый свой подбородок, Плетнев в ненарушимом молчании воззрился перед собой, не то размышляя о Пушкине, не то с глубоким вниманием изучая крышку стола.

Он не решался прибавить еще что-нибудь, ибо оказывалось всякий раз нелегко хотя бы с приблизительной точностью угадать настроение и помыслы этого неопределенного человека, настораживая, не дозволяя потеснее сблизиться с ним. К тому же, на многое в жизни глядели они слишком розно.

Тут голос Плетнева неожиданно сделался твердым:

– Не было у него этого постоянства в труде, этой благодатной любви к созерцательной жизни, этого благого стремления к самым отдаленным, к самым возвышенным целям. Он без сопротивленья малейшего уступал капризному влиянию этой мимолетной минуты и без сожаления тратил бесценное время свое на ничтожные, смешные забавы. Без особенных причин никогда не изменял он порядка своих вседневных занятий.

Уловивши эту внезапную непоследовательность довольно беглой, нередко с большим трудом продиравшейся мысли, он не удивился и не стал возражать, что-нибудь в этом роде постоянно приключалось с Плетневым, когда милый Петр Александрович посягал на глубокомысленность речи, однако сделалось как-то неловко за старого литератора, влетевшего так глупо впросак, и самая эта неловкость сглаживалась любопытством узнать, как же одолеет Плетнев это забавное свое затрудненье, если, разумеется, сам приметит его, и он задержался у круглого столика, поднял какой-то журнал и как будто пробежал оглавленье, пристально взглянув на Плетнева исподтишка.

По лицу Петра Александровича расплывалось недоуменье, губы поджались, понахмурился лоб, вовсе запали в глазницы глухие глаза. Петр Александрович, должно быть, приметил оплошность, однако душа самодовольного праведника, казалось, не вышла из равновесия. Не умея хитрить и лукавить, предпочитая говорить именно то, что думал о затронутом в разговоре предмете. Плетнев продолжал с прежней твердостью и убежденьем:

– Везде утро он посвящал чтению, выпискам, составлению планов. Вставая рано, он тотчас принимался за дело и ум его сильно работал. Не окончив утренних занятий своих, он боялся одеться, чтобы не оставить преждевременно кабинета для прогулки и развлечений. Книги он выписывал беспрестанно, в особенности английские и французские. Едва ли кто из наших литераторов успел собрать такую библиотеку, как он. Не выходило изданья, по чему-нибудь интересного, которого бы не приобрел он. Издерживая последние деньги на книги, он сравнивал себя со стекольщиком, ремесло которого покупать принуждает алмазы, хотя на их покупку и богач не всякий решится.

Прохаживаясь взад и вперед, свесивши голову, сгорбившись, двигаясь несколько боком, о размышлял о странных свойствах каждой отдельной души. С Пушкиным они были оба близко знакомы, Плетнев узнал Пушкина раньше, знал дальше, сходился теснее, чем он, и все же одни и те же впечатленья поглощали они, однако впечатления эти возвращались преображенными, так что их было трудно узнать, каждый принимался высказывать их. Иным ему помнился Пушкин, мало похожим на этого. Нет, в речах Петра Александровича, пожалуй, все было верно, истинный образ не искажался, не оговаривался, не чернился по злобе, не оклеветывался из преданной дружбы, как приключается в жизни с друзьями великих людей, обыкновенная слабость, не больше того, однако же в нерешительной, вялой душе обесцветился великий поэт, точно померк, точно в этом Пушкине прозябла капелька его вернейшего друга, тогда как сам он видел Пушкина мощнее и выше, и даже естественные слабости представлялись крупнее, и даже непостоянство выглядело приметней и ярче, к тому же в его Пушкине не виделось мелочей, в его Пушкине всюду торжествовал его истинный гений. Он вдруг себе под нос спросил:

– Откуда знаком ему был английский язык?

Плетнев приподнял плечи и пожевал с минуту губами:

– По-моему, английскому их обучали в лицее…Его друг Чаадаев был англоман… А впрочем, Пушкин ни слова не говорил по-английски, а только читал.

Дергая пальцы, морщась невольно, он обмолвился, позабыв осторожность:

– А я не знаю английского. Итальянский, немного французский – это все, а нас тоже кой-чему учили в лицее.

Косвенно взглянув на него из-под широких бровей, кашлянув аккуратно в платок, Плетнев неспеша продолжал:

– Определяя писателя как человека по господствующему тону и выходкам ума в его сочиненьях, трудно бы заключить, что Пушкин был застенчив и более многих нежен в приятельской дружбе, а между тем, это так. Ум его, от природы необыкновенно проницательный, острый, в сочиненьях высказывался во всей своей силе. В уединении, на просторе не связывало его ничто внешнее. Однако же общество, в особенности в котором Пушкин редко бывал, почти всегда приводило его в замешательство, и оттого оставался он молчалив и как бы недоволен на кого-то за что-то. Он не мог оставаться в таком обществе долго. Прямодушие, также отличительная черта его, подстрекало к свободному выражению мыслей, а робость противодействовала свободному выражению. Притом же совершенную привычку он сделал только к высшему свету и к тесному кругу приятелей. В этом случае он чувствовал себя на своем месте и говорил превосходно. Я в лице его лишился лучшего друга.

Остановился, задумался. Лицо его стало печальным. Разгладился лоб. Как будто вышли из тени и слабо засветились глаза.

Взглянувши на это лицо, он сам еще острей ощутил всю необъятность общей непоправимой утраты. Сдавивши ладонью занывшую грудь, он вымолвил с болью, с неожиданным пафосом, ежа глаза:

– Всё наслаждение моей жизни, всё мое высшее наслажденье исчезнуло с ним! Без его совета я не предпринимал ничего! Ни одной строки без того не писалось, чтобы я не воображал перед собой его. Что скажет он, что заметит, чему посмеется, чему изречет свое нерушимое одобренье – только это занимало меня, одно это одушевляло силы мои. Тайный трепет обнимал мою душу! Боже! Нынешний труд мой им был мне внушен! Не в силах я продолжать этот труд без него! Сколько ни принимаюсь я за перо – без него перо выпадает из рук!

Перебирая пальцами по столу, отыскивая что-то невидимое глазами, Плетнев с тихой грустью признался:

– Рядом с ним невозможно творить. Он затмевал всё и всех. Я чувствовал ясно, как смешны, как ничтожны слабые силы мои.

У него с Пушкиным всё решительно было иначе. Его Пушкин вызывал на соперничество. Рядом с Пушкиным мужество его укреплялось. Встретившись с ним, он ощутил в себе исполинскую силу. И брезгливо и неприятно было слышать о том, как близостью с Пушкиным кто-то оправдывал слабость таланта и слабость души. И, не успевши подумать, что было бы много лучше сдержать свою прыть, промолчать, он резко сказал, остановясь перед поникшим поэтом:

– Стыдно вам этак наговаривать на себя! Может быть, вы не брызжете фейерверком, который слепит одно подлое большинство, однако ж у вас много внутреннего, глубоко затаенного чувства. Вам бы дать вашему чувству полную силу. К тому же язык у вас правильный, образцовый язык.

Поворотившись к нему, подперши голову несмелой рукой, Плетнев с искренней грустью протестовал:

– Красок у меня нет. Всё из-под пера моего выходит как-то серо, бесцветно. Не могу с точностью передать даже то, что видел, посреди чего жил. Это проклятие послано мне за светлую дружбу его.

Он вдруг увидел перед собой широкие плечи, белоснежный оскал, обезьянье лицо, Пушкин, казалось, улыбался ему, Пушкин, казалось, ему намеревался что-то сказать, и уже никогда, никогда не заслышится его бодрящее слово, и он громко воскликнул, выпрямляясь, сверкая глазами:

– Как странно! Боже, как это странно! Россия без Пушкина! Я в Петербурге – а Пушкина нет! Я у вас – а Пушкина нет!

Плетнев растеряно согласился, страдальчески озираясь вокруг:

– Пусто, пусто везде…

Рассуждать хладнокровно он больше не мог. Растерянность Плетнева от него ускользала. Он только слышал чутьем, что они несчастны одинаково оба, и уже был вместе с ним и жил с ним неделимым одним существом, этот страдальческий взгляд его пристыдил и привел в восхищенье, а возможность жить неделимым одним существом что-то сдвинула, переменила, и все прежние суждения о Плетневе замерещились словно бы грубой ошибкой, какой ошибаться о человеке нельзя, он уже видел в Плетневе одну отзывчивость и возвышенность чувств, он не сомневался уже, что Плетневу совершенно понятно его неистовое страданье – творить без Пушкина, творить одному. Вдруг, иными глазами взглянув на себя, он странную застенчивость приметил в этом безмолвном страдании, как будто что-то шептало ему, что прав у него поменьше, чем у Плетнева, как горько оплакивать невозвратимую утрату России, утрату Плетнева, утрату его самого. Боже великий! Он испытал какое-то чувство досады, он был убежден, что никто в Пушкине так много не потерял, как он потерял, однако досада теснила, застенчивость переливалась в чувство вины, и не открывалось, за что же вина, перед кем, перед чем, и он на Петра Александровича с немым вопросом глядел.

Плетнева точно бы беспокоил этот вопрошающий взгляд, точно бы виновато убегали в сторону пуговки глаз, и приунывший голос раздался неверно:

– Чем-нибудь Пушкину обязаны все.

Сердце защемило от этих истинных слов. Все были обязаны, а он был обязан больше всех остальных. И он больше всех остальных оказался неблагодарным. Вот оно! Неблагодарность – какой страшный, какой нестерпимый, какой гадчайший порок! В душе его вечно горело стремление к совершенству, стремление к нравственной чистоте, но какое страшное, какое неодолимое пространство между стремленьем и достижением цели! Боже великий! Кажется, откуда бы взяться? Как прожить без вечных укоров себе?

Сделалось отвратительно, гадко видеть себя. Душило презренье к себе. Обжигала потребность позорного покаянья перед всеми, без промедления, сей час. В сущности, что можно было хорошего сказать о себе, так это то, что у него душа добрая и есть истинное желание сделаться лучшим. Чем есть, всё прочее – слабость, недостаток, порок. Глядите же на него!

Лицо его жарко темнело. В дрогнувшем голосе послышался раздирающий стон:

– Но я, я, я виноват перед ним! Это приключилось ужасно! Глаза Плетнева блестели, как будто вынырнув из глубины, отражая пламень свечей, и при виде этого блеска представлялось ему, что об этой вине Плетнев давным-давно слышал от Пушкина, тоже почитал его втайне бесчестным и рад был его покаянью, которое с его совести не смывало пятна, однако несколько облегчало ее, и он продолжал, уже с откровенной гадливостью:

– Я дал ему статью для первого номера «Современника», хотя он не просил меня ни о чем, полагая, что я весь уже занят поэмой, но мне невозможно было оставить его, потому что материал для журнала у него под рукой был чересчур ограничен. В цензурном экземпляре статья моя шла с моей подписью, в оглавлении имя мое стояло как имя сотрудника. Вдруг он вычеркнул то и другое, не сказавши мне ничего. Такой поступок со мной меня оскорбил. К его изданию я сделался холоден и уехал, с ним не простясь.

Плетнев сообщил с удивлением, вытягивая короткую шею:

– Впервые слышу об этом от вас. Пушкин только спрашивал как-то меня, скоро ли намерены вы возвратиться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации