Электронная библиотека » Валерий Есенков » » онлайн чтение - страница 36

Текст книги "Совесть"


  • Текст добавлен: 6 апреля 2021, 15:30


Автор книги: Валерий Есенков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Однако ж советов все не слышится ниоткуда, и под нос ему подставляют иное. И Матвей из того же десятка знающих то, что должно быть, а чего быть не должно. И Матвею желается, чтобы поэма его прорастала не книгой, а уже прямо святцами или молитвой, и когда не молитва, не святцы, так и вовсе не нужно ее. И не слышится малой возможности поднести Матвею разумный ответ. Занесись он только о том, как невыразимо, как таинственно творчество, рассмеется пастырь язвительно или сердито, не поверит ни единому слову, не почует боли его, не внемлет никогда ничему, что не сходится с его разумением. Какой не поднеси разумный ответ, всё оборотится пустыми словами, точно нарочно изгадится смысл. И видел он, что бессилен перед этой непобедимой стеной, но уже в нем возмутилась и вспыхнула гордость творца, и он отпарировал твердо:

– Не заносись перед Господом! Ему решать, не тебе. Он своим разумением измерит твою справедливость и праведность. Он один.

Ему сделалось неприютно и больно. Вся жизнь завертелась вихрем и превратилась в сомнение. Он, как ни силился, не находил в себе примет совершенства, и если не угадать, наскребется ли праведности в душе довольно на то, чтобы подлинным светом ее воодушевить всю поэму, как пустить ему в свет второй том? Он прикладывал к себе эту высшую меру и не обнаруживал почти ничего. Всего ярче слышалось и звучало желание быть совершенным, всего лишь виделись бледные ростки и намеки на лучшее, однако ж не лучшее, не праведность, не чистота. Эта скудость души до того подавляла его, что в нем всё обмирало, леденея от страшных предчувствий. Неопределенно и дико глядели глаза, нижняя челюсть отвисла, рот чернелся безобразной дырой, так что он в этот миг походил на покойника, испустившего дух, лежащего на смертном одре, еще теплого, но уже неживого.

Взглянув на него, Матвей с внезапным участием произнес:

– Опомнись, есть еще время, не то худо будет тебе.

Он опомнился. Другой голос сказал, что он требовал от себя, чего не требовал никто из пишущей братии чуть не во все времена, не исключая и Пушкина, не говоря уж о тех, кого знал, с кем случай сводил говорить. От отринул все прозаичные помыслы, всей его жизнью стало писательство, а писательство обратилось в слежение. И затрепетала в нем его неумолчная страсть, и сузились небольшие глаза, и с твердостью прозвучал внезапно охрипнувший голос:

– Я не подумал бы о писательстве, если бы не было повсеместной охоты к чтению романов и повестей. Многие же романы и повести в самом деле безнравственны, пусты, ибо эти романы и повести сочиняют бесчестные люди, и читают эти романы и повести лишь потому, что слажены они увлекательно и не без таланта. А я, имея тоже талант, умея, по уверению тех, которые читали мои первоначальные повести, изображать живо людей и природу, разве я не обязан изображать с равной увлекательностью людей добрых, верующих, живущих согласно нравственному закону? Вот вам причина писательства моего, а не деньги, не слава, не суета. Но теперь я отлагаю все это до времени и говорю вам, что долго не издам ничего в свет и всеми силами буду стараться узнать волю Божию, как в этом деле мне поступить. Если бы знал я, что на каком-нибудь ином поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье того, что мне должно исполнить, чем на этом, я бы на то поприще перешел. Если бы я узнал, что могу от мира уйти, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре окружает нас тот же миг, те же искушенья вкруг нас, так же воевать и бороться необходимо с нашим врагом. Словом, нет места и поприща в мире, на котором бы могли мы от мира уйти, а потому я положил себе покуда вот что: удвоить ежедневные молитвы мои, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания, а там – что Бог даст. Нельзя, чтобы сердце мое, после такого чтения и после такого распределения времени, не настроилось лучше и не указало яснее мой путь. Несокрушимо должен я показать слепым и заблудшим, куда заводит нас зло и добро. В назидание им писал я людей пошлых и чистых людей, живущих в добре.

Злорадным хохотом раскатился Матвей:

– Аки твой губернатор, аки твой еретический пастырь, аки дурацкий твой откупщик?

Он подтвердил с пылкой страстью:

– Да, весь второй том написан мной ради них!

Матвей изумился:

– Этих ты и почитаешь святыми?

Голос сорвался и сел, и он выкрикнул, свистя и сипя:

– Не святые они! Они лишь немного получше других!

Матвей заверил его:

– Таким не поверит никто.

Он согласился:

– Может быть, будет трудно поверить, пока перед глазами не явится еще один том. Так редко губернатор делает доброе дело, еще реже откупщик дает в долг без волчьих процентов. Всё новым светом осветит том третий. В томе третьем действительно выведутся на свет и святые!

Матвей расширил глаза:

– Да ты повредился в уме!

Его вдруг озарило, что без третьего тома в самом деле могли расплодиться всевозможные толки. Вот и спасибо Матвею, что это важное обстоятельство глазам его приоткрыл невзначай… что-то сделать, предотвратить… Только ничего уже сделать нельзя. Третий том отодвинулся далеко. Здоровье его уходило, могло на окончанье поэмы и недостать, слишком оно далеко.

Перед ним вскипала страшная драма, и одно состраданье, одно утешенье эту драму помогли бы ему пережить. Только о сострадании, только об утешении глаза его умоляли Матвея, расширяясь и словно бы застонав.

Матвей разразился угрозами:

– Святые под силу только святым! Тебя же недостало даже на тех, что всего лишь ненамного получше других! А вот тех-то других ты в самом деле намалевал превосходно. Подобных тварей и без пера твоего всякий день лицезреют воочию, твое перо лишь поприбавило им бесовского обаяния. Не за теми, нет, а за этими потянутся душой легковерные, слабые, поддавшись соблазну, как пьяному хмелю. И уж попользуются они, будь уверен! Попользуются на славу, на всяком месте, где выпадет им хотя бы малая власть! Пошарят по сундукам и карманам, как шарят и пользуются твои чародеи!

Матвей всё глубже, больнее расковыривал его же сомнения. Такого успеха он страшился пуще чумы. Десять лет он цедил и процеживал всякое слово, чтобы и тени соблазна не затесалось в его живых лиходеев. Десять лет он сомневался и верил, то и дело впадая в отчаянье, и в словах Матвея заслышалась горькая правда. Он твердил, потрясенный до слез:

– Баг весть, может быть, я в этом неправ, а потому вопрошу себя еще и еще, стану молиться, стану строже наблюдать за собой. Однако, увы, молиться мне нелегко. Как молиться, если Бог не захочет молитвы принять? Так много дурного вижу в себе, такую бездну себялюбия и неуменья пожертвовать земным для небесного. Прежде мне показалось, что я значительно сделался лучше, в минуты умилений и слез, которые я ощущал во время чтения святых книг. Мне показалось, что я удостаивался уже милостей Божиих, что эти сладкие ощущения уже есть доказательство, что к небу ближе я стал. Теперь только дивлюсь своей глупости, тому в особенности дивлюсь, как Бог не поразил меня и не стер с лица земли. О друг мой и Богом данный мне исповедник, горю от стыда и не знаю, куда деться от несметного множества не подозреваемых во мне прежде пороков и слабостей. Целые часы говорить могу во свидетельство моего малодушия, суеверия и боязни. Даже представляется мне, что и веры нет вовсе во мне. Потому только признаю богочеловеком Христа, что так велит мне мой ум, а не вера. Я его необъятной мудрости изумился и с некоторым страхом почувствовал, что в себе вместить ее невозможно человеку земному, изумился глубокому познанию им души человеческой, чувствуя, что так знать душу человека может только сам торец ее. Вот всё, но веры у меня нет. Хочу верить. Скажите же мне: зачем мне, вместо того, чтобы молиться о прощении всех моих прежних грехов, хочется молиться о спасении русской земли, о водворении мира в ней наместо смятенья между людьми, о водворении наместо ненависти братской любви? Зачем я помышляю об этом? Зачем помышляю наместо того, чтобы оплакивать собственные мои прегрешенья. Зачем мне хочется молиться еще и о том, чтобы Бог дал мне силы загладить новым, лучшим делом и подвигом мои прежние худые, даже и в деле писательства, подвиги и дела? вопрошаю себя, не имею ли на сердце против кого-нибудь, и кажется мне, что ни против кого ничего не имею. Вообще у меня сердце незлобное, и я думаю даже, что я в силах был бы простить всякому бы то ни было оскорбление. Трудней примириться с самим же собой. Тем более, когда видишь, что всему виной сам: не любят меня через меня же, сердятся и негодуют на меня потому, что собственным неразумным образом действий заставил на себя негодовать и сердиться. Что же мне делать, отец мой?

С холодным взглядом, с твердым лицом, Матвей неумолимо твердил:

– Всё сожги да ступай в монастырь! Ибо сказано: оставь и отца, и мать, и все на свете и следуй за мной.

– Уйти в монастырь – значит ли это следовать за Христом?

– что же, по-твоему, значит: следовать за Христом?

– следовать за Христом – значит во всем ему подражать, его самого взять себе в образец и поступать так, как он поступал, бывши среди нас на земле.

– Как же поступал Христос, когда был среди нас на земле?

– Разве отставил он всех и удалился в пустыню? Нет, он проходил города и селения, искал всюду людей, всюду приносил утешительное слово свое, всюду целил болящие души и помогал им спасаться, указывая всем путь и дорогу к спасенью. Следует поступать так и нам, не сидеть в удалении от людей, но повсюду отыскивать страждущих и им помогать, полюбить всех людей так, как он сам полюбил всех людей, жизнь свою положивши за них. Этим одним только мы можем ему угодить и получить блаженство на небесах. Апостол Петр уверял его чаще, чем другие ученики, что любит его. Божественный учитель на это молчал и потом, когда Петр уже совсем убедил себя, что любит его, в свою очередь, такой сделал запрос: «Симоне Ионин, любишь ли меня?» – «Люблю, Господи», – отвечал на это Петр. «Паси овцы мои!» – сказал Спаситель. Петр ничего не сказал на это, потому что не мог тогда еще изъяснить себе, что это значит – «паси овцы мои». И трижды задавал божественный учитель этот вопрос, и Петр опять промолчал, но после уже, по смерти Господней и по воскресении всем ученикам объяснилось полное значение слов Его, после уже почувствовали они, что угодить Господу можно только заботясь не о себе, а об овцах Его. Все они разошлись тогда во все стороны, всюду разносили по примеру самого Господа братски утешительные слова, всюду отыскивали людей и всюду им помогали спастись. И по примеру их всех новообращенный христианин спешил поделиться всем, что ни получил от учителей, его просветивших, с бедными, в греховной тьме еще находившимися братьями, и помогал им спасаться, и все учили друг друга, как идти по пути, оставленному самим Христом. Все люди стали одна семья, и загорелась небесная любовь на земле. Так должны и мы поступать, как поступали они: любовью во Христе полюбивши людей, повсюду им помогать.

– Кто же отводит греховную руку твою? Поделись с ближним копейкой своей, подай нищему грош, и скажется в том любовь твоя к ближнему.

– Истинно братская помощь не в денежном подаянии, это помощь еще небольшая. Избавить от холода, нужды, болезни и смерти, конечно, есть доброе дело, но избавить от болезни и смерти душу его есть в несколько раз большее доброе дело. Обратить преступника и грешника к Господу – вот настоящая милостыня, за которую несомненно возможно надеяться получения небесного блаженства.

– Пусть читают устав наш – святое Евангелие и этим спасут свои мерзкие души!

Он почувствовал: у него отбирают последнее. В пылу ошеломленья не совсем разбиралось, понять всего он не мог, торопился, все закружилось, каким-то страшным провалом застелило глаза, как-то одно только и мерещилось глухо: не на него одного, на всех и на всё поднималась рука, как поднималась у кого-то еще, о ком не так давно и напоминали ему, как будто в стихах, но имя кого не припомнилось вдруг. Он лишь, точно ослепительной вспышкой какой, увидел развалины великого Рима, куски стен и обрубки колонн, нет в илах дивиться странной прихоти своих самовольных фантазий. Он было привстал, да вновь опустился на край, точно хотел место сменить, уставши от прежнего положения тела, пошарил в кармане, в другом, извлек на свет божий платок, посмотрел на него очень пристально и еще долго держал без смысла, без цели в руке, ощущая, как Матвеевы медвежьи глаза исподлобья давили его и колебали недвижимость обмершего разума. Он ловил, отворачивался. Глаза мерещились всюду. Ему с жуткой злостью, с истошным воплем, с пеной у рта жаждалось бросить вопрос, за что же Матвей, изъясняясь в любви, так жестоко ненавидит его. Он все молчал, наконец зажав рот платком, однако сила сопротивления этой таинственной ненависти всё возрастала, вопль вырывался наружу, и он то отрывал платок от горячего рта, то вновь втискивал между сурово сложенными губами. Он едва понимал, что грешит, теряя себя, поддаваясь наплыву взбесившихся от оскорбления чувств, и тут же поспешно искал, за что бы ухватиться ему, лишь бы неистовство слепой страсти не погубило его. Он глядел на измятый платок, теряясь в догадках, для какой надобности извлек эту вещь из кармана. В появлении платка перед ним тоже чудилось что-то бессмысленно-важное, так что на миг совершенно позабыл о Матвее. Он несколько раз повторил:

– Как же всё сжечь? Всё до единого?

Сложивши руки крестом, принагнувшись к нему, Матвей изъяснил:

– Церковь должна питать все умы! Первые христиане недаром же запрещали читать прихожанам священные книги! Неведение понадежнее костров инквизиции истребляло в гораздых на соблазны умах непотребные мысли!

Вновь перед глазами его явилась развалина, изгаженная бесцеремонными римлянами, избиравшими укромное место для своих мерзких нужд. Обломок белейшего мрамора, весь в трещинах, весь в ссадинах разрушенья, в грязи, торчал бессмысленно из черной земли. И он понял вдруг всё, пробужденный исступлением пастыря, истинный смысл Матвеевых слов наконец дошел до него, так что своя беда-неудача попятилась и отступила на время. Видение становилось ясней, и страшное, грозное чудилось в этом видении. Измятый платок сам собой воротился на прежнее место в карман. Стиснулись влажные пальцы, вжавшись в ладонь. Глаза, остановясь в одной точке, глядели угрюмо. Раздувались и опадали крылья птичьего носа. Негодование душило его. Еще минуту назад оно взорвалось бы, взорваться могло и кипящей лавой хлынуть наружу. Тут воля его пробудилась, и негодованье кипело и бесилось внутри. Силясь справиться с ним, как с тягчайшим грехом, он нарочно отдался на волю виденью, и с Капитолия в один миг спустился на Форум. Невдалеке от обломка стены когда-то вздымался храм Юпитера Громовержца, от которого нынче сбереглось три колонны, тесанные из каррарского мрамора древним мастером большого искусства, украшенные барельефом по фризу, так поврежденным, что почти ничего уже было нельзя разобрать. Поблизости восемь колонн сохранилось от храма Фортуны. Еще далее возвышалась колонна коринфского ордера, воздвигнутая в честь императора Фоки. Далее три колонны пенталийского мрамора, остаток храма Юпитера Статора. От храма Антонина и Фаустины сохранилась часть портика: десяток широких колонн. Всюду он видел то железную палицу варвара, то трудолюбивую кирку монаха. Чуждые чувства, чуждые мысли, заключенные в сияющий мрамор, одинаково возмущали дикое невежество варвара и просвещенную убежденность аскетически настроенного монаха, и оба, с равнодушием или с яростью, сатанинский мрамор дробили в куски.

Он тяжело глядел на Матвея и угрожающе произнес:

– Отец мой, опомнитесь, подумайте, чего вы хотите. Спору нет, что в Евангелии заключена вся мудрость того, как душе нашей жить здоровой, нравственной жизнью, но покуда еще многие черпают мудрость свою из разного рода романов и повестей. Как же нам с этим обстоятельством быть? На свои-то маранья я бы мог посягнуть, да и посягал уж не раз: не дались – так в огонь! Но разве возможно предать огню все творенья искусства, как надлежит совершить это по вашему чересчур красноречивому слову?

Усмехнувшись, Матвей возразил:

– В моих словах ничего подобного не заключалось. Я лишь хотел напомнить тебе, что счастье человека в неведеньи.

Он возмутился, отшатываясь назад:

– Счастье невозможно, если не познаешь себя, а искусству виднее душа человека. По причине неведенья совершается большая половина несправедливости, большая половина и самое черное зло на земле.

Матвей хмурился, но не сдавался:

– Душа видна только Господу!

Он же нетерпеливо спросил:

– И уже ничего более не надобно для познанья ее?

Глаз Матвея стало не видно, лицо потемнело, сумрачный голос прошелестел в непроницаемой тишине:

– Ну что ж, в самом деле, тогда и можно и нужно, и благослови нас Господи. Пусть в мире остается единственно то, что угодно Ему!

Тут он с какой-то странной отчетливостью увидел хитрую улыбку веселого Челли, он вспомнил, что на месте прежнего великолепного Форума продавали быков, задохнулся и, задыхаясь, спросил:

– Ну, а с Пушкиным что?

Матвей отозвался небрежно:

– А Пушкина твоего, может быть, первым в огонь.

Он едва выцедил из себя:

– Пушкина?

Матвей не без самодовольства взглянул на него:

– Да что же твой Пушкин-то, что?

Из него прошепталось с угрозой:

– Пушкин.

Матвей скривился и принялся нарочно гнусавить:

 
– Пью за здравие Мери,
Милой Мери моей.
Тихо запер я двери
И один без гостей
Пью за здравие Мери…
 

Заложив ногу на ногу, согнувшись, опираясь на локоть, уткнувши трясущийся подбородок в ладонь, он следил, как над золоченым крестом дергалась и змеилась дремучая Матвеева борода, какой достало бы на десять бород, дал же Господь такую растительность на лице и, должно быть, на теле. Пушкина рассмеялся бы с детской веселостью, передразнил бы провинциального попика, возомнившего о себе, может быть, эпиграммой бы сразил дурака. Пушкин…

К Пушкину явился он на поклон, едва приютился в равнодушном, холодном, то грязном и нищенском, то лощеном и напыщенном Петербурге. Время близилось к полудню, поздний час для него, привыкшего отправляться в постель с петухами, однако камердинер не без удивления объявил, что в такую раннюю пору барин не принимает, а спит. Он до того был растерян и удивлен, что выразил сомнение вслух, указав человеку, что час уже поздний, какой же тут сон? Камердинер ему изъяснил:

– В карты всю ночь проиграли-с.

Ужасно больно ударило это известие, что Пушкин играет по целым ночам, и лишь много спустя в натуре Пушкина очам его открылось иное.

Матвей рассмеялся мелким смешком, ядовито сверкнул запрятанными в сморщенные веки глазами и густым своим голосом завихлял:

– Имеются еще и такие стишки:

 
Да здравствуют нежные девы
И юные жены, любившие нас!..
 

Осуждение, что ж, осуждение было понятно, однако глумливое шутовство доводило до бешенства. Он не поднимал измученных глаз, так что перед ним продолжали бессмысленно шевелиться одни концы безобразно густой бороды. Ни жены Пушкина не любили, ни, может быть, даже молодая жена. веселостью, смехом и шуткой отбивался Пушкин от кошмарного своего одиночества. Кто его понимал? Кто великую душу угадывал в нем? Синьору Челли не могло быть до этого ни малейшего дела. То есть с какого боку тут всунулся этот сеньор?…

Матвей с отвращением захохотал:

– Нечего сказать, хор-р-рош этот ваш Пушкин!

Он сжимался от сознания своего малодушия, а трясущийся подбородок все тяжелей надавливал на ладонь, так что от острого локтя в ноге росла и ширилась боль. Молчание хуже и гаже предательства иной раз, несомненная истина, а он принуждал себя промолчать, убеждая, что в этом случае совершенно бессильны какие ни на есть, хоть святые, слова, что тут бессмысленно было бы указание на высокую душу поэта и на чистейший смысл только что приведенных с таким надругательством поэтических строк, что душа Матвея сузилась, верно, от исступленных молитв о себе, что такого рода душа мыслей другого не слышит, однако зачем его-то душа вечно слышала всё?

Матвей же гремел, уже охваченный бешеной яростью:

– Вот зелье! Вот наущение дьявола! В огонь его, в огонь, в самое пекло, чтобы не повадно было прочим иным, туды их, в общую кучу, в огонь!

И обрушилась душная тишина, и фитиль едва слышно потрескивал, точно сверчок на шестке, и необъятную бороду чья-то здоровая белая с гладкой кожей рука забирала в крепкий кулак.

Он по какой-то причине стоял уже на ногах и безумно орал:

– Ах ты… это жечь!..

И шел на Матвея, который оттеснялся в глубь кресла, тыча острым пальцем пастыря в грудь, и шептал возбужденно, стремительно, убыстряя, спеша:

 
– Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв…
 

От этих источавших тоску и надежду стихов его прохватило ознобом. Он еще шагнул и пригнулся, точно надеясь ознобом своим прохватить и Матвея. С болезненной страстью выговаривал он каждое вдохновенное слово:

 
– Но ни одна из них меня не умиляет.
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные великого поста…
 

Матвей почти лежал перед ним, откидываясь с каждым словом все глубже назад, и оттуда, издалека, от спинки невысокого кресла, с недоумением и со страхом на него воззрились мышиные глазки, и тогда он, чтобы встать еще ближе к нему, передвинулся несколько вбок, склонился над этим истуканом невежества и с жаром выдохнул прямо в лицо:

 
– Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой…
 

Глаза его из карих сделались черными, оттого, может быть, что туманили их глубокие сладкие слезы, а голос от прилива восторга рыдал и стенал:

 
– Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи!..
 

Уже слезы струились по горящим щекам. Он обтирал эти слезы и размазывал пальцем под глазами, у носа, у рта. Перед чудом нетленной поэзии хотелось пасть на колени. Высшей мысли, высшему духу жаждалось отдать свой нижайший поклон.

Матвей заворочался в кресле и встал.

С недоумением, с грозным упреком вопрошал он ржевского иерея вместо земного поклона высшему гению:

– И это всё сжечь? О, Господи, это?!

Матвей хмыкнул в лицо:

– Чего тут жалеть.

Он вдруг подпрыгнул, топнул внезапно окрепшей ногой, заорал, уже близкий к настоящей истерике:

– Пошел прочь, проклятый невежда! По-о-оше-о-ол прочь!

Матвей легко отстранился и только буркнул в ответ:

– Эка ты.

Он трясся весь сам и потрясал кулаком:

– Эти книги брал ли ты когда-нибудь в руки? Голова у тебя от таких книг не болит? Как судишь о том, чему не отвелось места в твоей пустой, неумной башке? Вон отсюда! Чтобы и духу мерзкого не было твоего!

Матвей попятился, а он пошел на Матвея с поднятым кулаком, от бешенства уже плохо видя черты лица и выражение глаз, и Матвей отворил задом дверь и беззвучно скрылся за ней, он же сел на диван, обхватив руками горящую голову, потерявшись смятенной душой, точно все потерял, и думал, думал, думал с тех самых пор.

Матвей явился дня через два или три и сказал глухим баритоном своим:

– Вот, уезжаю в Ржев.

Он ответил:

– Я могу ошибаться, могу впасть в заблуждение, как любой человек. Я могу вымолвить лживое слово, в том смысле лживое слово, в каком ложь есть весь человек. Однако же объявить всё, что из самой души, из самого сердца излилось, объявить это ложью жестоко, отец мой. Это может вам всё происшедшее изъяснить. Простите меня, ради Христа.

Матвей стоял перед ним, кряжистый и сильный, держа в руке шапку, и, распушив бороду, говорил, точно каждое слово пропускал сквозь нее:

– Возьмите-ка шубу мою, ваша-то совсем жидковата, не греет поди, а зима.

Он с тоской произнес:

– Боже мой! Что наша жизнь? Вечный раздор мечты и действительности!

Матвей тем временем сунул шапку под мышку себе и стал выпрастывать деревянные пуговицы из кожаных петель:

– А я и в вашей зиму-то дохожу, ибо здоров, аки бык, мужицкая кровь.

Он разглядывал Матвеевы узловатые руки, понимая, конечно, что должен бы быть благодарен и за теплую, почти новую сланную шубу, и за эти слова, однако не заслышалось благодарности, и он сухо сказал:

– Благодарю, отец мой, шубы вашей не надобно мне.

Матвей улыбнулся несмело:

– Да вы не стесняйтесь, брат мой, мне шубы не жаль.

Он попросил:

– Коли так, не откажите в молитвах о моей грешной душе.

Матвей воздел сложенные щепотью персты:

– Благослови Господь.

Он молча принял благословение. Матвей что-то еще прибавить хотел, поглядел на него прямым долгим взглядом, мотнул головой, как отгоняют, очнувшись видения, и ушел, тяжело ставя косолапые мужицкие ноги в высоких разношенных валяных сапогах с аккуратно прошитыми черными пятками. Он смотрел в широкую сутулую спину. Хотелось окликнуть, воротить от крыльца, ибо и лютых врагов заповедовал прощать нам Господь, да удержался, не кликнул, не воротил от крыльца, но часто вспоминал об этом неловком прощании, после которого замкнулся в своем кабинете, не желая никого принимать.

Поэме пришло время людского суда, несправедливого и пристрастного, как он это знал хорошо, и прежде этого несправедливого и пристрастного людского суда судил он ее неподкупным судом своей совести, неподкупной, непримиримой, сжигавшей его.

Много дней длился суд. Николай Васильевич наблюдал, как синели вечерние окна, на две трети покрытые белоснежным узором, уже тронутым голубизной, которая долго оставалась почти неприметной и вдруг потемнела, сгустилась, но по-прежнему оставалась голубизной, наконец тихо перелилась в синеву. Он не отметил, в какой миг это чудо свершилось, и ему захотелось поймать, каким образом синева перейдет в черноту. Он глаз не отводил от стекла, однако стекло и снежный узор то и дело ускользали куда-то, точно ставни кто-то закрыл.

В душе теснились странные чувства. Слишком выпукло, слишком ярко, значительно припоминалась ему последняя встреча с суровым Матвеем. Он был убежден, что все так и было, как удержано памятью, до чего отчетливо видел он даже клок густой бороды, который сам собой шевелился на черном пятне Матвеевой рясы, когда без мысли, точно провалился во тьму, воззрился на Ржевского пастыря, оглушенный глумленьем над сверкающим гением Пушкина. Он все еще слышал каждое слово кощунства и поношенья. Однако же мнилось ему, что угодливая фантазия успела кое-что переставить, восстановивши былое с той приблизительной точностью, которая свойственна ей и которая несмотря на роковую свою приблизительность, и, может быть, благодаря даже ей, бывает значительно глубже, точнее всех мелких и крупных событий, когда-то и где-нибудь протекавших в действительности, и ему в таком случае, может быть, увиделось то, чего не примечал он, когда три недели назад сам Матвей воочию сидел перед ним, и это приблизительное, перестановленное, иное представлялось теперь самым важным, как бывает тогда, когда действительность возвышается до перла создания, однако на этот раз оказывалось трудно решить, возможно ли в такую приблизительность верить, как во всем и всегда мы верим истинно гениальным поэтам. Несомненным оставалось только одно: вечер вплотную приблизился, ожидание подходило к концу. Он подумал об этом легко, и легкость не подивила его. Неодолимей и сумрачней становился этот самый Матвей, точно деревянная статуя древнего бога. Т нового Матвея леденело в душе и вся прежняя жизнь представлялась прожитой ложно и зря.

Николай Васильевич приподнялся, обхватил колени руками и стал прикидывать точное время. Выходило, что уже часов шесть или семь. Часы были рядом, в кармане жилета, мерно стуча, словно сердце, однако темнота уже навалилась, а он свечи засвечать не хотел, если с незваным визитом кто и придет, того, может быть, остановят неосвещенные, выходившие на улицу окна. В крайнем же случае он успеет прикинуться спящим.

Высокая печь уже остывала, но от ее изразцов все еще тянуло слабым теплом. В этом тепле уже не слышалось густого пахучего жара, от которого становилось не по себе. В холодной Москве целительным и приятным только и было такое тепло. Тишина стояла, точно в могиле. Александр Петрович, должно быть, ради него, отменил вечернюю службу, и эта любезность напоминала ему, что все они принимали его за больного. Что ж, они берегли его, как умели, не подозревая о том, что именно своим бережением делают с ним, не представляя себе, как виноваты они перед ним. Да и как было им не принимать его за больного, когда и ему самому в один жуткий отчаянный миг показалось, что все пропало, что в самом деле, как твердили они, у него помутился рассудок.

После встречи с Матвеем он работать не мог, даже корректуры не занимали его, как ни любил он придирчиво поправлять в давних книгах своих чуть не всякое слово, надеясь когда-нибудь довести все прежние повести до возможного совершенства и самые слабые из своих повестей. Ему стало не до того. После встречи с Матвеем судил он себя, судил свои «Мертвые души». Он выработался я годами неумолимый судья, не дозволявший себе ни поблажки, ни снисхожденья, ни тем более оправданья ни в чем. Сурово взвешивал он смысл и ценность творенья, а через него состоянье и готовность душ. Всех критиканов, угнездившихся в самых модных журналах, собранных вместе, беспрестанно за что-нибудь да бранивших его, превосходила его беспощадность к себе.

По примеру сурового Данта, второй том был задуман им как чистилище русской души. И во втором русскую землю бременили байбаки и лодыри, сидючи сиднем у распахнутого настежь окна или задавши на деньги детей оглушительный бал. И во втором ненасытные прорвы с первым встречным проедали отцовское достояние на кулебяках и бараньих боках, а норовистый реформатор поправлял вконец загубленное хозяйство бесконечным потопом немыслимых предписаний бог весть о чем, однако же требуя неукоснительного и буквального их исполненья. И во втором смышленые наши приобретатели, которые за пояс заткнут европейских, прибирали к рукам чужое наследство, наплетя таких изворотистых петель, таких юридических загогуль, что уже и сам черт не в силах был решительно хоть бы что разобрать. Но уже тронул он эту беспросветную тьму эгоизма, безмыслия, прозябанья первым слабым проблеском света, намекнувши на то, что повсюду возможно делать добро. Время полного света пока еще, разумеется, не настало, темновато кругом на Руси. Всего лишь первая заря предстоявшего утра забрезжилась на этих страницах, переправленных множество раз, когда черная глушь чуть редеет, точно в густые чернила подбрызнули малую толику молока, когда восточный край гигантского неба едва рдеется алым и все живое, все алчущее движенья словно бы замирает в ожидании солнца, чтобы расти и цвести и дать зрелый плод, как ждет и жаждет братской любви человек.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации