Читать книгу "Учебник рисования. Том 2"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
III
То, что организм мира нуждается в новом режиме, легко проиллюстрировать примером из частной жизни отдельного организма. Так, протоиерей Николай Павлинов однажды должен был сказать себе, что обычный уклад его жизни следует изменить. Вернувшись домой после обильного обеда у директора корпорации «Бритиш Петролеум» хлобосольного Ричарда Рейли, Павлинов почувствовал неприятное покалывание в области печени и принужден был лечь на диван. Раскинувшись на подушках и обозревая вспученный свой живот, Николай Павлинов предался запоздалому раскаянию в обжорстве. Количество съеденного в один присест пришло в противоречие с физическими возможностями отца Николая. Пожалуй, следовало воздержаться и не кушать подряд три тарелки баранины после фазана, фаршированного трюфелями, особенно если учесть, что начинался обед с гусиной печенки. Пожалуй, вовсе излишне было съедать три порции взбитых сливок с вареньем из айвы, и уж точно следовало воздержаться от шоколадных конфет, коими отец Николай завершил трапезу, скушав их ровно восемнадцать штук. Однако легко сказать, как поступить следовало, но значительно труднее так именно и сделать. Как, в самом деле, отказаться от фазана, если к нему подают отменное бургундское, и как воздержаться от баранины, если ее предложено запивать великолепным густым кьянти, именно того виноградника, который предпочитал Павлинов? И, что еще важнее, обильные возлияния и кушания производились за счет Ричарда Рейли, а отец Павлинов относился к возможности поесть за чужой счет с торжественной серьезностью. Подобно интеллектуальным единомышленникам своим – Борису Кузину, Дмитрию Кротову и прочим либералам – отец Николай никогда не покупал себе обедов сам, и если случалась такая оказия и, находясь в одиночестве, он принужден бывал сам оплатить свою трапезу, ему делалось неуютно. Обычно за его стол расплачивались другие, и Николай Павлинов дарил их благосклонной улыбкой: он снисходительно поощрял желание других людей себя накормить. Поглощая дармовую жратву, уминая обильные порции, оплаченные другими, отец Николай словно бы облегчал бремя других, он словно бы говорил им: видите, я со своей стороны делаю все, что в моих силах, стараюсь, как могу. Я вижу, вам хочется меня накормить – извольте, я готов. Мир вокруг был организован столь здраво и разумно, что, перемещаясь с одного обеда на другой, отец Николай, с одной стороны, отдавал дань социальным и дружеским отношениям, а с другой – мог воплотить свои экуменистические настроения в кулинарном разнообразии. Сегодня же, когда организм его пришел в негодность, Павлинов неожиданно почувствовал, что пришла пора пересмотреть свой режим. Также и приехавший на осмотр протоиерея доктор подтвердил, что ежедневные обеды чреваты поражением печени. «Поберегите себя», – советовал врач, и отец Николай, прислушиваясь к тупым болям в многострадальном животе, решил внять совету. Требовалось радикальным образом менять образ жизни, и Николай Павлинов должен был принять ответственное, жесткое решение: как жить дальше. Своими планами на будущее он поделился с профессором Татарниковым.
– Продолжаться так, Сереженька, не может, – сказал Павлинов, глядя на Татарникова решительными своими глазами, несколько затуманенными муками обжорства, – в конце концов, я вполне могу воздержаться от ланча и, уж во всяком случае, отказаться от вина за ланчем. Ведь как оно бывает? Приходишь к Аркаше Ситному, он одну бутылочку шабли откроет, потом вторую – сладу с ним нет. Ему-то хорошо: пойдет вечером в оперу, отдохнет. А если у меня еще назначена встреча с Иваном Михайловичем, как быть? Решение однозначное: за ланчем – ни капли. Прямой необходимости в этом нет. Действительно, когда ешь мидий (а ничего лучше для трапезы среди дня я не знаю), не обойтись без шабли – это правда. Но кто сказал, что я не могу обойтись без мидий? Мне вполне достаточно обыкновенной вареной курицы, супа из тыквы, салата из рукколы; и запить все это я могу минеральной водой.
– Минеральной водой? – ужаснулся Татарников, хорошо знавший привычки своего друга, – как так?
– Да, – твердо сказал отец Павлинов, – минеральной водой. Думаю, что хорошая швейцарская минеральная вода (например, «Готард») вполне приемлема. Конечно, пить этот ужасный «Эвиан» я не собираюсь, и кто бы смог такое выдержать? Но «Готард», как утверждают, фирма надежная и, если есть необходимость, думаю, я смогу ограничить себя именно «Готардом».
– Это и есть подвижничество, – сказал Татарников с уважением, – я на такие подвиги не способен, – и он отхлебнул водки, – а вечером что же ты делать станешь? В гости вовсе ходить не будешь?
– Существуют социальные обязанности, от которых я не вправе отказаться, – ответил Павлинов, – во многих домах меня ждут, и люди обращаются ко мне за советами. Не хочу показаться высокопарным, Сереженька, но я несу людям слово утешения, порой вразумляю, порой объясняю, как жить. Однако пожертвовать здоровьем ради общества я тоже не намерен. Разве кто-нибудь выиграет от того, что я окажусь инвалидом? Разве кому-нибудь станет легче, если я свалюсь с печеночной коликой? Да, я нужен людям, но нужен здоровым.
– Что же делать?
– Перестроить режим питания. Я иду на то, чтобы совершенно отказаться от тяжелых вин типа риохи и кьянти. Думаю, что придется отказаться даже от бордо. Да, – значительно сказал Павлинов, – от бордо я отказываюсь. Это решено. При желании можно найти хорошие образцы бургундского. Я не так люблю бургундское, как бордо, но что делать, придется остановиться на бургундском.
– Значит, в гости все-таки ходить будешь?
– Безусловно, но структура питания станет совершенно иной. Легкие овощные салаты, преимущественно рыбное меню (исключение я делаю для птицы – но, заметь, индейка и фазан категорически вычеркиваются), необременительный десерт (полагаю ограничить себя ягодами) и может быть (подчеркиваю, может быть!) немного мягкого козьего сыра. И не надо меня отговаривать – решение принято бесповоротное.
И действительно, со следующего же дня отец Павлинов уведомил друзей о своем решении, и погреба Рейли, Бриоша, Лугового и Ситного пополнились запасами бургундского, а их кухарки получили указания по поводу меню протоиерея. Отныне гости, сидящие вокруг стола и поглощающие обильные яства, видели перед собой строгое лицо Павлинова, обреченного на диету. Бутылка бургундского и блюдо с форелью или приготовленная на мягком гриле семга – вот и все, что стояло на столе перед отцом Николаем. Столичное общество оценило перемену, из уст в уста передавали, что отец Николай болен, но не позволяет себе покинуть ряды просвещенной публики: он по-прежнему остается душой застолья. Если и принужден отец Николай воздержаться от молочного поросенка, он переносит это обстоятельство стоически и без зависти или укора разрешает другим есть эти кушанья. Столичное общество, впрочем, с удовольствием отметило, что отец Николай компенсирует скудность выбора обилием продукта: форели съедалось вшестеро больше, чем обычно, а куски семги размерами приближались к портфелю годового отчета фирмы «Бритиш Петролеум». Как бы то ни было, но перемены произошли, и перемены эти были существенными.
IV
Подчиняясь в точности тем же самым законам бытия, и западный мир в целом вынужден был пересмотреть свой режим питания и не поглощать все подряд, бессистемно, но строить свое меню осмысленно. Рыцари, отправляясь на подвиг, взвешивали экономическую целесообразность подвига. Прежде хватали все что попало, лишь бы воткнуть свой флаг в землю чужого государства, – со временем организму просвещенного мира сделалось тяжко: проглочено было столько, что процесс перевариванья сделался затруднительным. И просвещенный мир спросил себя: а надо ли жрать все подряд? Может быть, стоит отказаться от неумной колониальной системы, тем более что содержание земель, где угнетаются дикари, обходится дороже, чем выручка от бананов, дикарями собираемых. Вместо колонизации земель не разумнее ли провести колонизацию недр, а собственно земли объявить свободными? Этот переход с высококалорийного меню на здоровую спортивную диету обещал принципиально новую структуру мировой власти. В отличие от отца Павлинова, который сам мог проследить за собственным питанием, мир нуждался в строгом дисциплинарном контроле.
Форма этого контроля выработалась не сразу – но в ходе длительной гражданской войны Запада, когда несколько различных форм мирового управления соревновались за право быть объявленными наилучшей. Длительная, затяжная гражданская война, занявшая практически весь двадцатый век, была необходима: требовалось найти универсальную систему дисциплины. Старая система управления (выраженная в немецкой философии, антропоморфных художественных образах, золотом стандарте и христианской морали) не была приспособлена для управления всем миром сразу – хотя бы потому, что насильственное внедрение вышепоименованных институций в Индию или Африку, в Латинскую Америку или Россию сталкивалось с непреодолимыми трудностями национальных отличий. Требовалось выработать такие формы интернациональных ценностей, которые являлись бы ценностями повсеместно, а не только в швейцарском банке или библиотеке Геттингенского университета. Усилия фашизма и большевизма были прежде всего направлены на поиск этого интернационального языка. Языческое искусство, вытеснившее христианские образы в начале двадцатого века и объявленное авангардом, стало необходимым условием для транснациональной системы управления. Представляется очевидным, что повсеместное выступление сыпи из квадратиков, загогулин и закорючек на теле мира, повсеместное вытеснение христианского сознания сознанием языческим явилось первым симптомом изменений, происходивших со старым миром; эти изменения обозначили конец старого порядка и ввергли общество в европейскую гражданскую войну.
Лозунг «превратим войну империалистическую в войну гражданскую», брошенный некогда Лениным, обозначил конец старой империи – сражаться за нее уже не имело смысла. Имело смысл рвать ее, растаскивать на части и из отдельных кусков лепить модели будущей великой империи. На исходе двадцатого века ленинский лозунг сменился на противоположный: «Превратим войну гражданскую в войну империалистическую». То было время, когда фигуративная живопись сменилась на абстракцию, а абстракция сменилась на инсталляции; когда колонизация земель сменилась на деколонизацию, а деколонизация – на колонизацию ресурсов, то есть недр земли, формально остававшейся свободной. Перемена лозунга знаменовала великий синтез, разрешивший противоборство гражданской войны строительством Нового Порядка. Силы, те, что прежде тратились на братоубийство, можно пустить на возведение строительных лесов. Это не значит, разумеется, что братоубийство должно быть остановлено, – но оно будет осуществляться на пользу великого дела. Как невозможно в принципе отсутствие отца Павлинова на званом обеде, так и поглощение одними людьми других людей в принципе невозможно остановить. Никто и не собирался останавливать обед людоедов. Но процесс питания теперь происходил во имя великой цели, а не просто для насыщения. И какое же дело может быть важнее для просвещенного человечества, чем строительство новой империи?
Ленин был не одинок в понимании неизбежного краха старой империи и тщеты ее обороны. Когда он поименовал крепкую (по видимости) царскую Россию трухлявой стеной, которую легко развалить одним тычком, он произнес приговор всему старому миру. Одновременно с ним другой культуролог высказал то же самое убеждение, определив состояние мира как закат Европы. Мало кто согласился тогда с диагнозом калмыка и пруссака – светлые умы того времени устремились на защиту старой империи. Ленин и Шпенглер воспринимались как провокаторы, хотя на деле ими не являлись. Старая Европа закатывается, но это не беда, мы на пороге строительства нового порядка – вот что сказали калмык и пруссак, а их обвинили в неверно поставленном диагнозе. Строительство будущей империи не манило – пугало разрушение настоящей. В подавляющем большинстве мирные обыватели были озабочены сохранением прежнего мира и милых сердцу иллюзий: шли под знамена Колчака и полемизировали со Шпенглером. В череде возражений прусскому культурологу наиболее отчаянно прозвучало то, что в картине европейского развития пруссак обошел христианство. Христианство-то он и не приметил, говорили уважаемые люди, а стало быть, общий диагноз состояния «вечерней земли» неверен. Отвратительное поведение Ленина по отношению к церкви стало поводом отрицать его понимание европейской культуры в целом. Люди сентиментальные не замечали, что защищают не саму по себе Европу (как и белые офицеры защищали не собственно Россию) но свое представление о ней как о христианской державе. Меньше всего такой защиты хотела сама Европа, платившая защитникам черной неблагодарностью. Кто, собственно, сказал, что существование Европы непременно связано с христианством? Отнюдь не непременно. Не Россия гибла, но гибла прежняя Российская империя, чтобы дать материал для строительства империи мировой. Так средствами абстракционизма уничтожается старый антропоморфный образ – для того чтобы затем из обломков и осколков сложить инсталляцию. Не Европа закатывалась – но уходила система отношений либерально-христианской Европы, чтобы обеспечить материалом строителей империи либерально-языческой.
V
Попытки возрождения Империи предпринимались на протяжении ушедшего века не раз. Идеи перманентной революции, коммунистической экспансии, нацистской власти, пролетарской гегемонии, арийского братства, католической империи, переросшей в фашистскую диктатуру, Варшавского пакта – все это были наброски смелых строителей, отважившихся на глобальный замысел. Третий рейх и Советский Союз оказались шедеврами, но шедеврами нежизнеспособными. Тот факт, что здание достроить не получилось и что строительные проекты повлекли за собой обильные жертвы, не должен отвратить от понимания объективной роли первопроходцев, создатели новой империи с уважением отнесутся к своим предшественникам. Если отвлеченная от реалий мира мораль и осуждает путь строительства, ведущий нас по трупам и гекатомбам, то опытный архитектор может только посочувствовать предшественнику: а что ему еще было делать? Если не по трупам, то как же? И Гитлер и Сталин несомненно переусердствовали в душегубстве, иные чистоплюи скажут, что газовые камеры и лагеря смерти были лишней деталью чертежа, однако – и это надлежит понять со всей исторической объективностью – при строительстве пирамид действительно гибнут люди, и с этим ничего не поделаешь. Эти пирамиды достроены не были, однако неудача не отменяет поставленной задачи.
Война фашистов и большевиков породила силу, наследующую как тем, так и другим. Ни одна из воюющих идеологий не была уничтожена, они были усвоены новой империей, европейская гражданская война подготовила кадры. Новый порядок не отвергает специалистов, проявивших себя на гражданской войне; фашист Гален был взят на службу американцем Даллесом точно на тех же основаниях, на каких банкиры Дупель и Балабос выбрали президента для своего государства из полковников КГБ.
Так бывает, что план преобразований отвергают, объявляют, что предложенный план преобразований исключительно вреден, чужд общему вектору развития и должен быть предан поношению, но события, однако, развиваются именно по отвергнутому плану. Сколько раз в пылу монаршего гнева отвергали правители России советы, данные прогрессивными радетелями, а спустя годы благосклонно склоняли свой слух к их рекомендациям. Ну что стоило, казалось бы, внять призывам отважных диссидентов и повернуть кормило отечественного корабля в гавань Открытого общества, прочь от бездны коммунистической диктатуры? Давно пора было, скажут иные нетерпеливые наблюдатели событий. А другие, терпеливые и мудрые, скажут так: всему свое время. Подождали, помучились, да и повернули – значит, так нужно было. Разве может история отреагировать на план общественных преобразований немедленно? Даже попробуй кто внедрить новый фасон туалетной бумаги, совершить поступок, в сущности, пустяковый – и то столкнется с неодолимыми сложностями. История производственных отношений полна примеров, когда предложения рационализаторов были отвергнуты, сами рационализаторы уволены с завода, а цинические директора производства в дальнейшем именно эти опальные предложения и внедряли в жизнь. Сколько их, этих будоражащих самолюбие примеров! Не я ли, восклицает иной рационализатор, бессильно потрясая кулаками, не я ли предлагал именно вот это же самое?! Помните, кричит он, уязвленный в самолюбии своем, помните: это же я предлагал внедрить такую туалетную бумагу! И что же? Мое предложение отринули, а спустя время – вот она, мною предложенная бумажка! Так зачем же подлые бюрократы отвергали мои идеи, чтобы потом их же и внедрять? О зависть человеческая, о необузданная корысть! Как правило, в гневе своем рационализаторы не совсем правы: директора производства, те, что не дают хода новациям, руководствуются здравым смыслом и традицией, а если потом и внедряют отвергнутое – то вовсе не из желания присвоить чужое. Просто приходит время изобретению войти в жизнь, происходит это в свой срок – и только. И претензии изобретатель должен предъявлять к природе вещей, а не к директору, который такой же раб этой природы вещей, как и другие. История человечества подвластна тому же закону. Генеральный план развития мира был развенчан, план радикальных перемен никого не устроил – так случается часто: люди предпочитают полумеры, которые всегда выглядят лучше, краше и гуманнее, нежели радикальный план перемен. Однако вскоре именно отвергнутый план действий и используется в истории – используется он как раз именно его рьяными оппонентами, теми, кто данный план забраковал. Предложение, вынесенное ретивыми фашистами и фанатичными большевиками, было объявлено бесчеловечным, в ходе длительной гражданской войны эти бурные рационализаторы истребили друг друга и народ вокруг себя, однако их идеи не пропали – напротив, последующий режим принял именно их к исполнению. Данный феномен объясняется самой природой идеи. Идею нельзя отменить, ее можно отвергнуть, но невозможно сделать несуществующей – родившись однажды, идея никуда не денется из истории и постепенно завоюет свое заявленное ранее место. Идея рождается потому, что появилась потребность в ней, и значит, рано или поздно, но она будет реализована. А если данная идея или данный план развития и реализуется в дальнейшем как раз былыми противниками, то происходит это по понятной причине. Отвергая ту или иную идею, мыслящий человек ее тем самым как бы себе присваивает. Пусть идея ему не близка, однако она – в качестве неблизкой и даже враждебной – уже продумана им и вошла в его сознание и в дальнейшем будет им использована по праву владетеля и победителя. Отныне отвергнутая идея включена в его арсенал; он использует ее тогда, когда захочет.
Скажем, Троцкий предложил план использования крестьянства при Советской власти – он намеревался превратить крестьянство во внутреннюю колонию России. Собственно говоря, его план развития ничем не противоречил русской истории, вытекал из практики русского крепостного права и насущных нужд неокрепшего правящего класса. Коммунистическая партия и ее вождь Сталин данный план отвергли как цинический и антикоммунистический; Троцкого изгнали из страны, намеченный им план заклеймили, а спустя короткий срок именно этот вредоносный план и внедрили в жизнь, именно руководствуясь этим планом стали строить Российское государство. А куда было деваться? Что, иные варианты развития были возможны? И, замечу в скобках, вправе ли адепты Троцкого подозревать Сталина в коварстве и краже идей у противника? Если Французская революция смела королевскую власть, но спустя короткое время утвердила власть императора, значит ли это, что революция заимствовала структуру власти у поверженного врага? Революция просто захватила идею монархии вместе с прочим хозяйством и, когда потребовалось, использовала эту идею на тех же правах, на каких наполеоновская гвардия использовала пушки Бурбонов. Однако нельзя использовать пушки Бурбонов и самому не стать немного Бурбоном; нельзя захватить Рим и не стать при этом римлянином.
История ушедшего века полна таких отвергнутых идей и отринутых обществом предложений. Возникли эти глобальные конструкции в тот период, когда европейская идея переживала кризис и романтические умы искали выход из сложившейся ситуации, блистательный выход, что возродил бы мощь Запада. Надлежит ли, исходя из того влиятельного факта, что предложение не прошло мгновенно, сделать вывод, что оно обществу не нужно? Или следует отнестись к возникшей идее с почтением, предполагая, что мир, единожды отвергнув эту идею, когда-нибудь ее использует?
Либеральный Запад отверг идеи фашизма как антигуманные, противоречащие идее просвещения, демократии и прогресса. Нельзя сказать, что в то время на Западе существовали альтернативные концепции развития, их-то как раз и не было. Существовало соревнование между вовсе неприятным для банкирского уха марксизмом, с одной стороны, и фашизмом – с другой. Либеральный мир приглядывался к полемике, но выбирать правого не спешил. Может, обойдется без радикальных вмешательств? Может быть, операций не надо, обойдемся таблетками? Фашизм полагал, что действует исключительно в интересах западного мира, сообщая его ветшающей природе новую силу. И однако Запад такую заботу о себе посчитал ненужной, даже вредной. Лидеры фашистского движения искренне недоумевали, отчего их – радетелей о европейском благе – почитают врагами и дикими зверьми. Ничего иного, как только дружбы с Англией, Гитлер не хотел, он был глубоко уязвлен непониманием и, пуще того, обижен тем, что его усилия по возвеличиванию западной расы самой же этой расой и отвергаются. Где она, простая людская благодарность, говорил он в сердце своем. Фашизм обозвали бесчеловечным движением, его лидеров судили, некоторых умертвили. Однако уже довольно скоро западный мир научился разделять практику национал-социализма и само учение фашизма, уходящее корнями в славное прошлое. Со временем (надо сказать, потребовалось весьма малое время) исследователи научились разделять теоретический и практический фашизм, фашизм и национал-социализм и т. д. Дальше – больше. Изучая природу фашизма, гуманистические исследователи с необходимостью должны были обозначить не только его практическую историю, но и идеальную составляющую, то есть такую субстанцию, которая по своей природе неистребима. Сам фашизм облегчил эту работу – своей символикой он отсылал исследователя столь далеко в глубь веков, что позволил высказать спасительное предположение: в обществе пробудились запрятанные тектонические пласты варварства. Они, эти варварские инстинкты, дремлют под покровами цивилизации – и нет-нет да и просыпаются и дают о себе знать. Иные исследователи удовлетворились этим объяснением, но некоторые въедливые субъекты спросили: а почему? С чего это вдруг они взяли и проснулись? Ну, с коммунистами и людоедами-большевиками понятно: декабристы разбудили Герцена, и пошла побудка по цепочке. А этих-то кто будил? Вагнер своим громким творчеством? Европейские гуманисты стали говорить (Ортега-и-Гассет) о вертикальном вторжении варварства, то есть о невесть откуда взявшейся напасти, от которой-де не застраховано самое культурное и прогрессивное общество. Очевидным представлялось, что культ силы, власти и крови, поставивший на колени гуманное общество, противоречит принципам цивилизации и толерантности и значит, пришел из темных негуманных времен, больше неоткуда. Так человек воспитанный и приличный вдруг напьется водки и давай бить зеркала: это в нем вдруг неандерталец проснулся. Тот неоспоримый факт, что идея фашизма пришла в европейские умы сразу в нескольких местах (Италия, Германия, Испания, Румыния, Венгрия и т. д.), и тем самым вертикальное вторжение нежелательного элемента в цивилизацию напоминало по интенсивности тропический ливень, но никак не случайную протечку водопроводной трубы, – этот факт если и не умалчивался, то как-то не обсуждался. Цивилизация оказалась уязвлена варварами – вот урок, который преподнесла западному обывателю история; «история нас обманула», как выразился собеседник Марка Блока. Значит, надо быть готовым к тому, что всякое строительство может быть уязвлено разрушителями, надо быть готовым дать отпор во имя цивилизации – так обывателя заставили выучить данный урок и отвечать, если вдруг спросят. Мол, как тщательно ни строй, сколь основательно ремонт ни делай, а от протечек не убережешься: то сосед напьется, то труба лопнет – это есть непредсказуемый исторический фактор риска. Признать же, что фашизм есть имманентное самой цивилизации состояние – признать такое представлялось кощунством. Нет уж, увольте, цивилизация – это одно, а вот варварство – совсем-совсем другое. Просвещенному миру страстно возжелалось объявить случившееся с ним яко небывшим, а если и бывшим, то бывшим со всей очевидностью вопреки логике и прогрессу, объявить явление, потрясшее мир и утопившее Европу в крови, неприятной случайностью. Вот, например, бывает, что человек заболел, ну, случается же такое? Но нормальное его состояние все-таки здоровье, а не болезнь. Не так ли? Да, мы были больны, и тяжело, но свою болезнь мы победили. Данное утверждение повторялось столько раз и так прочно усвоилось исторической наукой, и само сравнение фашизма с побежденной чумой так понравилось просвещенному обывателю, что даже и мысль о том, что поправившийся от недуга человек все равно однажды непременно умрет и победить болезнь навсегда невозможно, – такая мысль не прозвучала никогда. Стал бы доктор Риэ произносить ее? Если оранскому доктору сказать, что вылеченный им от чумы пациент умрет завтра от гриппа, стал бы он лечить чуму? Этот вопрос всегда волновал меня более, нежели возможность победы над собственно изолированной чумой. Стал бы доктор сопротивляться небытию – перед лицом неизбежной победы небытия (а в этом и состоит, если вдуматься, призвание врача)? Вероятно, доктор Риэ и стал бы, он был человек, если верить его мемуарам, упрямый, но вот последователи доктора Риэ и слышать о неизбежном фатальном исходе не желали. Победили болезнь – и слава богу, и нет ее; как и не было.
Некоторое время движение антифашистов и борцов с неофашистами было популярным среди интеллигенции, но в отсутствие видимого врага движение потеряло актуальность. Имена Бертольта Брехта, Георга Гросса, Эрнста Буша и Генриха Белля – имена некогда славные и гордые – стали звучать анахронизмом. Ну кому же интересен сейчас Генрих Белль? Это, если не ошибаюсь, тот немец, который борется с фашизмом? С каким таким, простите, фашизмом? Его ведь и нет вовсе – стало быть, и Белля нет. Интеллектуал предпочел вовсе забыть о фашизме, как о грехе разгульной молодости, тем самым исключая нормальную связь событий, отвергая предположение, что фашизм был вызван логикой истории. Говорить о фашизме как о феномене западной истории сделалось неприличным. Еще более неуместным сделалось говорить о нем перед лицом коммунистической угрозы: все-таки именно либеральный Запад противостоит монстру большевизма – Брежневу с выпадающей челюстью, маразматику Суслову и кровососу Андропову. Неуместно напоминать воинам света, что держат щит перед полчищами варваров, что они сами сорок лет назад утюжили танками поля и палили домики бессмысленных селян. Ну не скажешь же барону фон Майзелю, приехавшему в Москву на конгресс мира в 1982 году и бросившему гневные слова упрека в адрес афганской кампании, не скажешь же ему: а вы, простите, барон, сорок лет назад случайно Могилев не жгли? Ах, так это ваш однофамилец жег, кузен, вероятно? Ну можно ли такое сказать? Дикость какая-то. Невозможно так сказать. И не спросишь у барона де Портебаля: не входил ли случайно родственник барона в вишистское правительство? А почему бы и не входить ему, если даже сам президент Франции, благородный прогрессист Франсуа Миттеран в упомянутое вишистское правительство входил? В приличном обществе, за хорошим столом, в пристойном разговоре упоминать о таких вещах не рекомендуется. Нельзя, и точка. Прочертить прямую связь между идеями фашизма и состоянием современного прогрессивного мира не то чтобы невозможно, но совершенно невежливо. Так, замужняя дама, достигшая положения в свете, может упомянуть о своих предыдущих браках, но никак не о буйном разврате и любовниках – такого факта в ее биографии просто быть не может. Признать, что в жизни уважаемой особы порок столь же естественно присутствует, как званые обеды и музыкальные вечера, – признать такое, согласитесь, невозможно. Как, вот она, мать семейства, украшение журфиксов, вот именно она и вытворяла такое? Что угодно говорите, только не это. Этого быть попросту не могло – значит, и не было никогда. Иными словами, фашизм предстал не феноменом западной истории, но инородным явлением, забредшим в жизнь фон Майзелей, де Портебалей и графов Тулузских по недоразумению.
Руководствуясь этим победительным соображением, в историческое сознание просвещенного обывателя была внедрена теория, гласящая, что своим возникновением фашизм обязан коммунизму, и возник западный фашизм как ответная реакция на русскую большевистскую революцию. Появились прогрессивные исследователи, показывающие как дважды два, что, не будь Ленина и Сталина, их оппоненты Гитлер и Муссолини к власти бы не пришли никогда и идея газовых камер, лагерей смерти, мирового рейха и нового порядка их бы ни в коем случае не посетила. Если и был виновник европейских насилий и погромов семитского народонаселения, гласит эта теория, то виновника следует искать среди славянских суглинков и пустырей – но уж никак не в баварских благословенных землях и не на славных берегах Тибра.
Распространенным определением фашизма сделалось определение «от противного»; так, авторитетный исследователь определил фашизм как «антимарксизм». Вне зависимости от того, насколько правомочно определение одного социального феномена через другой, данная теория обладала неоспоримым преимуществом: она не искала виноватых в поджоге Рейсхтага даже и среди большевиков, но отодвинула первопричину скандала еще дальше, туда, где действительно зарождался план антиевропейских диверсий – к черному сыну Трира. Это он, оголтелый, это он все устроил. Простые исторические факты, напоминающие о том, что Муссолини в годы юности считал себя марксистом, подкреплялись и общей красотой теории: в самом деле, не следует искать двух виноватых там, где виноват всего один. Помимо известного удобства в употреблении, данная теория привлекательна еще и тем, что выстраивала иерархию в исторической пенитенциарной системе: если вдуматься, так инициатором Холокоста оказался очевидный семит – вряд ли кто возьмется отрицать еврейское происхождение марксизма. В известном смысле данная теория также облегчала и положение российского либерала – компрадорской интеллигенции требовалось представить своего нового хозяина безгрешным. Действительно, русский свободомыслящий субъект частенько оказывался в неудобном положении – как, в самом деле, получать пособия и премии от тех, кто еще недавно жег дома твоих родных; определенная двусмысленность такого положения дел очевидна. Куда как спокойнее рассматривать случившееся с Европой как следствие коммунистической вины, той самой вины, что привела русских к построению тоталитарного государства и, как оказалось, еще и спровоцировала соседей-европейцев на неблаговидные поступки. Не было более желанной цели у российского интеллигента, нежели оправдание Запада, а если для этого требуется взять дополнительную вину на себя или – вот уж совсем несложная задача! – повесить еще одно обвинение на бородатого ублюдка Маркса, то на это был готов любой и рассматривал это как свой интеллектуальный долг.