Читать книгу "Учебник рисования. Том 2"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Искусство не принадлежит классам и классовых интересов не выражает, – сказала Голда Стерн, правозащитница со стажем, – искусство принадлежит культуре, но не классу.
– Павел считает, – смеялась Кранц, и выпуклые глаза ее блестели, – что искусство принадлежит народу.
– Именно этот подход и называют – вульгарная социология.
– Но чьи-то интересы искусство выражает, – растерянно сказал Павел, – если не классовые, то чьи тогда, скажите?
– Ничьи, – сказал Леонид Голенищев; он только что вернулся с министерского заседания; прошло заседание не так плохо, как ожидалось: Ситный повел себя достаточно разумно, – ничьи интересы искусство не выражает. Оно может быть использовано в пропагандистских или коммерческих интересах, но это привнесено извне. Само же искусство находится над партийными интересами – оно пребывает, вот и все. В этом смысле искусство нейтрально.
– Тогда объясните мне, пожалуйста: как так получилось, что искусство в течение очень долгого времени (скажем, тысячи лет) выражало такие чувства и мысли, которые воспитывали людей, а потом перестало? Я имею в виду, – сказал Павел и, говоря, он неожиданно испытал неловкость, – я имею в виду вещь крайне простую. Много веков подряд искусство иллюстрировало Библию или рыцарские подвиги либо показывало жизнь так, чтобы смотрящий мог сделать выводы, – то есть искусство учило. Оно показывало такое и так, что зритель мог извлечь уроки. И очень важно вот что: искусство не учило злу. Вы можете сказать, что искусство не обязано учить добру, но вы никогда не произнесете: искусство учит злу. И до тех пор, пока вы впрямую не скажете, что искусство должно учить злу, остается верным утверждение, что искусство дает урок добродетели. Потому что, если искусство будет нейтральным, оно сможет быть истолковано как злое. Искусство не говорит: смотрите, вот так Ирод убивает младенцев, а так Мартин отдает половину плаща нищему. Искусство говорит: так поступать – плохо, а так – хорошо. Искусство дает урок добродетели, – и, произнося слово «добродетель», Павел испытал неловкость. Не ему бы говорить эти слова. А, впрочем, почему же не говорить, если он так думает. Как это всегда бывало с ним, когда он увлекался, он почувствовал, что призван сказать эти слова и никто, кроме него, не сможет так убедительно их сказать. Роза Кранц хотела перебить его, но Павел быстро продолжил: – Искусство призвано выражать мысли и чувства – не правда ли? А зачем еще искусство нужно? И вот что я хочу спросить у вас: отчего на протяжении долгих веков искусство выражало добродетельные чувства, а потом перестало? С чем это связано? Подождите, дайте договорить, прошу вас! Я не утверждаю, что искусство выражает интересы такого или другого класса – наверное, я неудачно выразился, – но искусство выражало интересы добродетели, а вот добродетель трактовалась разными классами общества. Но искусство стоит выше, чем эти классовые трактовки, – согласен, оно никому ничего не должно! Пусть искусство стоит над классами, пусть так! – но искусство не стоит над понятиями добра и зла и не пребывает вне этих понятий. Так высоко оно не забирается, иначе перестанет быть собой. Отчего же получилось так, что современное искусство существует вне дидактики? Про что говорит Малевич? Про плохое или хорошее? Про что говорит Мондриан? Про добро или зло? Или – про яркое и прямоугольное? Про что говорит Сулаж – это тот, который холст в черную краску красит? Про что рассказывает Снустиков-Гарбо или Ле Жикизду? Ну, скажите мне! Пожалуйста, я согласен с вами – искусство должно стоять над классами, так же как религия, и добро, и совесть. Оно никому не принадлежит, как никому не принадлежит понятие правды. Но у меня подозрение – вы меня разуверьте в нем, пожалуйста, – мне кажется, что когда искусство делается нейтральным и хвастается тем, что не выражает добра и добродетели, – именно в этот момент искусство становится инструментом какого-то класса. И я подозреваю, что так с искусством делают нарочно, ради какого-нибудь несимпатичного дела. Ведь кому-то должно быть выгодно, что у общества пропадают оценки. Я спрашиваю: какому классу нового общества выгодно, что современное искусство лишено моральных критериев?
– Искусство и моральные критерии, – пуча глаза, сказала Роза Кранц, – разве их сочетание даст хорошие результаты? Какие нравственные критерии у Праксителя? Ах, Павел, вы такой требовательный, обычным людям трудно соответствовать вашим стандартам, я не завидую вашей жене. – Все засмеялись, и Павел засмеялся вместе с другими.
XIV
Существуют семьи, в которых мужья не врут, а жены не изменяют, в которых не требуется скрывать прошлое и стыдиться настоящего, и Павлу казалось, что происходящее с ним – болезнь и надо ждать, пока болезнь пройдет и вернется здоровье. Так не может продолжаться вечно, что-то изменится – Лиза простит и перестанет плакать, он поверит Юлии Мерцаловой и забудет ее прошлое, он сможет полюбить чужих, не особенно приятных ему детей и быть им отцом – что-нибудь обязательно произойдет. Он будет когда-нибудь говорить одну только правду, не прятать взгляд, не вздрагивать от телефонных звонков. Ему было счастливо слушать шепот Юлии и верить, что она беззаветно любит его, так, как никого не любила. Он почти верил ей, были минуты, когда верил совершенно, и только здравый смысл мешал; она, наверное, всем своим мужьям одно и то же говорила, думал Павел, и это сознание мешало быть совсем счастливым. Мешало быть счастливым и несчастье Лизы; не получалось привыкнуть – а следовало. «Я не обязан всю жизнь печься о ее счастье, – говорил себе Павел, – она должна позаботиться о своем счастье сама. Ну да, я полюбил другую женщину, что за грех такой – полюбить? Я же не кур воровал». Так сказала ему однажды Юлия Мерцалова. «Опомнись, – сказала она ему, – ты крупный художник, почему ты должен страдать из-за нас, дур. Наплюй ты на этих глупых баб, чего тебе стесняться – ты же не кур воровал, откуда такое стеснение?» Как верно сказала она, подумал Павел, и с каким самоотречением: наплюй на нас, на дур. Я же не кур воровал, повторял про себя Павел, я просто полюбил, а это не стыдно. И однако ему было стыдно, и ничего поделать с этим стыдом он не мог. Лиза знала, что он уходит к Юлии, к женщине, которую Лиза считала подлой. Чтобы сделать Лизу менее несчастной, Павел уверял, что видит Юлию Мерцалову редко, просто ему надо быть одному, так лучше для творчества. Художнику тяжело находиться в семье, говорил Павел, лучше жить одному, и Лиза кивала, изображала понимание заплаканным лицом. «Ты так много работаешь – разумеется, семья тебя тяготит», – говорила она. Ежедневное вранье, вопросы, которые он хотел задать Юлии о ее прошлой жизни и стеснялся спросить, но все-таки спрашивал, невозможность выбрать между двумя образами жизни, – все это не давало права пользоваться словами «мораль» и «добродетель». Образ жизни Павла был неудобен и дурен, однако выхода он не видел и утешался удачной фразой: я же не кур воровал, я полюбил.
И Павел закрывался в мастерской, стоял перед холстом, и, когда работа захватывала его, он переставал думать о своем стыдном положении, но думал исключительно о той роли, что – он был уверен – ему предстоит играть в искусстве. Огромные холсты, которые он писал в те дни, должны были показать всю структуру общества – и показать детально, до самого потаенного угла. Так, он писал большую картину «Государство», где в центре правили бал властители мира, рвали куски друг у друга из глотки, душили конкурентов; хозяев окружали кольцом преданные стражи и холопы, далее размещались ряды обслуги – интеллигентов, поваров, официантов, проституток. В ряды обслуги он включил и себя: он подробно рассказал, как его обман вписан в структуру обмана большого. Он написал Лизу и Юлию, себя, стоящего между ними, он показал, как эта лживая история вписана в большую конструкцию лжи. Пока он писал эту картину, он испытал облегчение – картина была правдива, в ней он не кривил душой: именно так все и было устроено. В такие минуты ему казалось, что упорного усилия будет достаточно, чтобы вернуть смысл в мир – тогда получится так, что смысл вернется и в его собственную жизнь. Ежедневная работа совершит чудо и обратит много маленьких жалких неправд – в единственную правду. Он подготовит свои великие холсты к выставке, к той единственной и страстной – на которой он не скрываясь, не пряча лица расскажет обо всем – и о том, как любит, и о том, как живет мир. Он не пощадит никого, прежде всего – себя. Предельная откровенность – единственное спасение. Сейчас он соучастник общей лжи; случилось так, что он принял участие во лжи мира – но он сумеет оправдаться. Ложь, предательство, авангард – все это не навсегда. Он победит ложь работой. Он работал каждый день, но стыд ни на день не оставлял его.
XV
Авангард возник вновь (при всем безумии термина «второй авангард» следует признать, что между первым авангардом и вторым действительно существует различие), и существование авангарда свидетельствует о существовании той общественной структуры, которую авангард обслуживает, – с этим элементарным фактом ничего не поделаешь. Если крысы появляются на улицах города, то, как бы ни хотелось муниципальным властям приписать этот факт чему-то еще, приход крыс – свидетельство чумы. Впрочем, для чего же непременно употреблять эти горькие пугающие слова – чума и т. п. Все, что требуется, – это взглянуть беспристрастно и найти причину перемен. Не бывает дыма без пламени, не бывает летящей стрелы без наличия лучника и лука, и те зрители, что завороженно наблюдают за полетом стрелы, должны спросить себя: а куда же эта стрела летит и чего же хочет неведомый лучник?
Тот, первый авангард (если уж мы употребляем эту причудливую терминологию) пришел в мир для того, чтобы способствовать организации фашистского общества. Ради создания управляемого и неуязвимого общества (неуязвимого для немощной морали) рисовали свои квадратики Малевич и Мондриан, ради победителя и разрушителя, наделенного правом на власть, творили Родченко и Маринетти, ради прославления дионисийского человека создавали опусы Кандинский, Стравинский, Д’Аннунцио и Рильке. Разве ради чего-то еще? Полноте. Потребности во втором авангарде никогда бы в мире и не возникло, если бы цели, поставленные первым авангардом, были достигнуты, если бы молодая здоровая империя, прокламирующая ценности «прекрасной жертвы», «царства Волка и Орла», «бушующей жизни», «ювенильной чистоты» и пр., была уже окончательно построена. Возникли бы, разумеется, иные проблемы: оградить прекрасное здание от порчи и разрушения, избежать иудео-христианской диверсии (как это случилось с могучим Римом), но это были бы уже иные проблемы. Следует признать, что первый авангард свои задачи не выполнил, новый порядок мышления не сделался всеобщим. Тот факт, что заново пришлось рисовать тотемы и знаки, опять выражать себя посредством языческих обрядов и шаманских заклинаний, говорить о свободе избранных как цели развития всех, – свидетельствует об одном: западному обществу действительно необходимо построение могучей языческой империи, оно возвращается к этой модели снова и снова. Знаки и беспредметные символы существуют в подлунном мире для утверждения фашистских ценностей – больше решительно ни для чего они не нужны, а если были иллюзии по поводу их предназначения, то пора от этих иллюзий избавиться. Однако нет, невозможно отказаться от пленительной романтики авангарда – вот и говорит иная особа, пылкая сердцем: ах, до чего дороги мне Малевич, Маринетти, Д’Аннунцио и прочие деятели (те самые, которые – будь их воля – с радостью свернули бы этой пылкой сердцем особе ее шейку).
То, что в современном мире фашизм действительно существует, подтверждается фактом существования авангарда. Если искусство выражает общественные идеалы, то надо согласиться с несложным обобщением, что данному обществу портрет (рассказ об отдельной судьбе) менее потребен, чем знак (т. е. декларация общего порядка). Очевидно и то, что знак существует как произведение лишь тогда, когда он принят в качестве идеологии: не для анализа, а на веру. Невозможно же, в самом деле, вчитаться в квадрат и получить на другой день больше знаний о нем, нежели при первой встрече. Очевидно, таким образом, что искусство современного мира выполняет роль шаманского заклинания – действий бессмысленных, но обладающих эффектом энергетического воздействия. Сила энергетического воздействия принята обществом за эстетическую и этическую категории.
Если это произошло с искусством, то по одной причине и с единственной целью – для удобства управления.
Не стоит негодовать и пугаться при таком утверждении, оно лишь позволяет взглянуть на феномен авангарда иначе, чем мы приучены смотреть. Авангард не есть прорыв в неведомое, а наиболее стабильное состояние общества. Состояние это, даже если его на время потеснят, регенерирует с могучим упорством – по тому необоримому праву, что оно первично. Не икона правит миром, не антропоморфный образ – но знак, черный квадрат. Малевич вовсе не «закрывал» прежнее искусство своим квадратом (отчего-то это заблуждение властно присутствует в рассуждениях искусствоведов-романтиков); он всего лишь закрыл христианское антропоморфное искусство – вернув искусству его природную безликую мощь. Посмотрите на язычество и авангард непредвзято, в этих явлениях много привлекательного. Знаки, созданные языческим искусством, ярче, активнее, напористее, нежели образы иконописные.
Для того чтобы в полной мере осознать это обстоятельство, надо вдруг увидеть, что странно и необычно совсем не то, что все общество вдруг начинает рисовать бессмысленные квадратики и видит в плясках шамана большее, нежели прыжки и ужимки немолодого мужчины, – странно вовсе не это, странно другое. Странно то, что однажды потребовалось изобразить вместо неодушевленных статуй победителей – уязвленные тела и беззащитные лики. Странно то, что культ силы сменился на самопожертвование, что гуманистическое искусство появилось там, где раньше царил культ Орла и Волка, что шаман однажды был понят как всего-навсего немолодой мужчина, который скачет козлом и не имеет отношения к добру и справедливости. Эта диверсия, совершенная христианством, не могла получить прощения от динамично развивающегося мира – она прощения и не получила. И как можно такое – лишающее природной силы явление – простить?
Нестабилен как раз не авангард, но то нежелательное явление, которое авангарду приходится сметать со своего пути, а именно христианское искусство. Для того чтобы рассуждение это сделалось внятным, надо осознать, что мы в настоящее время живем внутри общества, где употребляется фразеология христианской цивилизации, но которое – в целях упрочения конструкции – перестроило непрочную христианскую цивилизацию по законам идеологии авангарда, то есть язычества. Внутри язычества противоречий нет.
Тоталитаризм (фашизм или большевизм) призвал на службу антропоморфное искусство, которое потеснило формально-символические поиски, но противоречия здесь нет. Выше я уже говорил о том, что этот антагонизм соответствует системе отношений внутри языческой иерархии, стадиям развития языческого общества. Есть и другое объяснение – исходящее не из исторического движения, но из восприятия культуры как цельного организма: предметы соседствуют с абстракциями, поскольку внутри единого организма выполняют различные функции; полоски и кляксы воплощают дух белокурых бестий, и только. Применимо к культуре сегодняшнего дня это положение выглядит так: если кто-то в неизреченной любознательности своей заинтересуется, что же находится внутри у героя голливудского кинематографа, пусть обратит он свой взор к полотнам Джулиана Шнабеля и Сая Твомбли и немедля получит ответ. В голове у героя Шварценеггера – полоски и загогулины, больше ничего. Хотите знать, как устроено сознание спортсмена, изображенного Дейнекой? Посмотрите на полотна Малевича – именно эти квадратики и находятся в голове у румяного детины. И не только у спортсменов: те же квадратики находились в головах тех чекистов и нацистов, которые порой принимались жечь полотна с квадратиками. Все в целом есть общая пляска шаманов. Только тот, кто носит в душе хаос, может родить танцующую звезду, говорил Ницше; и, судя по обилию танцующих звезд, в мировой душе присутствовало хаоса с избытком. Если в сознании Парцифаля с большой вероятностью можно было отыскать средневековые шпалеры и строфы лангедокских трубадуров; если в сознании героев Хемингуэя жили картины Пикассо, то современный ландскнехт стер с таблицы памяти ненужное и оставил пару свободолюбивых клякс – они выражают его дух. Далее возникает вопрос: надо ли называть сегодняшнее состояние либерального общества, в котором языческое начало доминирует, фашизмом? Справедливо ли это по отношению к термину «фашизм», имеющему ясную историческую коннотацию, и к либерально-демократическому обществу, которое ставит превыше всего идеал свободы?
XVI
Либеральное западное общество впало в состояние фашизма не по наивности и романтизму, не в результате соблазна, не вследствие экономического упадка, не в знак протеста против коммунистических утопий, не одураченное небольшой группой зловредных гипнотизеров, и не по тому роковому историческому недосмотру, который подчас делает цивилизацию уязвимой для варварства. Либеральное западное общество впало в состояние фашизма также не потому, что предложения, высказанные идеологами фашизма в прошлом веке, были привлекательны и одобрены большинством. Либеральное западное общество впало в состояние фашизма также не потому, что одновременно с певцами фашизма не нашлось никого столь же страстного, чтобы предложить нечто более захватывающее. Либеральное западное общество впало в состояние фашизма не оттого, что пришла пора проверить степень гуманизации общества, испытать его на прочность. Наконец, либеральное западное общество впало в состояние фашизма не в качестве возврата к милым языческим традициям, то есть к юности старого мира, к воспоминаниям, которые утешают в период дряхления. Любое из вышеперечисленного до известной степени верно; в той или иной степени, но все эти причины присутствовали; ни одна из них, однако, не была решающей, поскольку западное общество впало в состояние фашизма не случайно, но обдуманно и нарочно.
И произошло так оттого, что состояние фашизма не просто было желательно западному обществу в роковые тридцатые годы, оно, это состояние, присуще западному обществу, оно западному обществу имманентно. Либеральное общество Запада впало в состояние фашизма, подчиняясь внутренним законам своего развития, следуя логике капиталистических отношений, фанатичной вере в прогресс и зависимости своего прогресса от экстенсивной формы хозяйства.
Для того чтобы понять столицу, следует изучить провинцию. Общество, которое по западным рецептам и с необоримым желанием соответствовать мировым стандартам было возведено в России, – достаточно внятная для изучения модель. Общество, в котором производятся рекордные в истории добычи топлива, общество, которое плавает в нефти, и экспортирует ее миллионами тонн (благо цена взлетела до пятидесяти долларов за баррель), и одновременно дает населению своих северных и восточных районов в буквальном смысле слова замерзать и нищенствовать, – такое общество безусловно заслуживает того, чтобы ему дали оценку. Общество, в котором управленческий аппарат живет по стандартам, превышающим в сотни раз стандарты жизни населения, общество, в котором потоки ворованных денег стимулируют развитие ограниченных центров и делают прочие пространства нежизнеспособными, – такое общество по всем человеческим законам должно быть осуждено. Общество, превратившее народ в обслугу коррумпированного аппарата власти, общество, сделавшее цинизм идеологией, а силу – моралью, общество, которое учит детей пресмыкаться перед богатыми и готовит стариков к тому, что о них никто не позаботится, – такое общество есть только слепок с большой модели.
Если кто-либо решит, что сказанное относится исключительно к немытой России, плохо усвоившей уроки демократии, это будет несправедливое заключение.
Именно общество либерального Запада создало условия, в которых производство войны выгоднее, нежели мирное строительство. Сотни миллиардов, истраченные на бомбардировку чужих территорий, вместо того чтобы быть направленными на строительство больниц, школ и заводов, есть абсолютное и окончательное свидетельство нравственного статуса либерального общества. Именно общество либерального Запада приучило само себя и весь мир к мысли, что основная цель планеты – выживание этого уголка, а прочие пространства созданы в качестве черновых набросков, резервных ресурсов для нужд элиты. Именно либеральное общество Запада ввело в обращение феномен свободы – субститут силы и права, дающийся по признакам принадлежности к касте избранных.
Современный западный художник, оплата труда которого исчисляется миллионами, не создал в своей жизни ничего осмысленного – ничего, кроме полосок и пятен или пошлой песенки, и однако этот гражданин верит, что его труд оплачен по заслугам; он убежден, что его труд нужен человечеству более, нежели жизни неумных дикарей, которые не рисуют полосок и пятен, он легко примиряется с фактом существования миллионов нищих; такой персонаж не заслуживает названия художника-гуманиста. Порожденный либеральным нео-языческим обществом, рекрутированный на роль шамана, этот персонаж истории должен быть рассмотрен именно как языческий шаман, поскольку подвергни мы его нравственной оценке, диагноз был бы только один: этот человек – ублюдок.
Если детей с рождения учат делить человечество на bad guys и good guys; если на экранах кинотеатров герои убивают недочеловеков, не понимающих, что такое свобода; если искусство становится декоративно-монументальной пропагандой; если принципами эстетического воспитания делаются языческие ритуалы (инсталляции, рок-концерты, хеппенинги, перформансы); если первым в социуме объявляется не справедливый, но властный; если образ жизни богатых и циничных стал предметом восхищения и мечты; если коррупция оправдывается тем, что выковывает касту верных; если общество не хочет видеть свое лицо и убирает антропоморфный образ из искусства и образ замещается тотемом; если сильнейшая армия мира приведена в постоянную боевую готовность и содержание ее стоит многих миллиардов; если расходы на вооружение многократно превышают расходы на социальные нужды; если граждане находятся в перманентном долгу у правительства и не в силах отделить частную жизнь от нужд общества по причине невозможности отдать долг (кредиты, акции, деньги); если общество говорит о своих жизненных интересах в иных странах и без колебаний вторгается в эти страны, убивая людей, не объявлявших этому обществу войны; если убеждение в том, что твое общество является вершиной развития человечества и ничего лучшего не существовало в природе, становится массовым убеждением; если идея расширения собственного общества до масштабов мира как безальтернативная концепция истории делается привычной для слуха и усвоена толпой как истина, – это значит, что общество находится во власти определенной идеологии, и идеология, организующая людей таким образом, называется фашизмом.
Тот факт, что сегодняшний вид фашизма именуется демократией и оперирует либеральной терминологией, не меняет в принципе ничего. Люди произносят слово «демократия», и им кажется, будто им дадут самостоятельно принимать решения. Так не будет никогда; решения принимаются, исходя из общей конструкции, и рядовой обыватель, вознесенный к власти (и незаметного выделят из массы за его верность), примет точно то же решение, что принимал его предшественник. Люди произносят слово «либерализм», и им кажется, что в данном слове содержится гарантия гуманности и милосердия. На деле же первым условием либерализации сделалась либерализация движения капитала, то есть выход финансовых потоков за границы проблемных государств и лишение их тем самым самостоятельного развития. Понятия «либерализм» и «демократия» в условиях тотальной империи стали бессмыслицей: они были введены в обращение для нужд ограниченных сообществ, а не всего человечества; безразмерной демократии не может существовать, неограниченного либерализма по определению быть не может.
Коррумпированные политики, управляющие мафиозными правительствами и поддержанные люмпен-интеллигенцией и компрадорской интеллигенцией оккупированных стран, – это и есть тип управления, который сегодня обозначен как демократия. В той мере, в какой данный режим управления навязывается всему миру и осуществляется за счет всего мира, данный режим является фашистским.
XVII
Примерно так говорил Павел своей возлюбленной, Юлии Мерцаловой.
– Скажи, ты действительно думаешь, что либерализм – это плохо? – спросила Юлия Мерцалова у Павла.
Как обычно, Павел начинал ругать правительство, увлекался, переходил на мировой порядок и сам понимал, что запутался: сначала ругал правых, потом бранил левых, ему не нравились так называемые реформаторы-западники, и славянофилы тоже не нравились. И тех и других он именовал одинаковыми эпитетами, и слушатель – чаще всего таковым оказывалась Юлия – не вполне понимал, что Павел имеет в виду.
– А сам ты на чьей стороне? – спрашивала Юлия.
И Павел ответил:
– Я на стороне живописи.
Павел давно уже не говорил со своим дедом, полагая того слишком старым, чтобы внимательно следить за происходящим в стране. Если бы он тем не менее спросил Соломона Рихтера, тот бы ответил внуку примерно так. Разница между авангардом и революцией проста. Оба движения выражали потребность глобальных изменений, но видели изменения по-разному. Выражаясь в терминологии учения Соломона Рихтера, авангард искал перемен в контексте социокультурной эволюции, революция искала перемен в контексте истории. Иными словами, авангард черпал двигательную энергию в природной языческой мощи, революция – в духовных абстракциях, прежде всего в монотеистических религиях. Авангард, как явление языческое, оказался более секуляризованным и жизнеспособным; авангард опирался на светскую науку, технологический и промышленный прогресс. Революция, как движение религиозное, оказалась зависима от кружков и сект посвященных; она апеллировала прежде всего к проектам, уже потом – к материальным феноменам бытия. Воплотилась революция в авангарде – больше ей воплотиться было не во что, – и этот печальный парадокс оказался решающим.
Впрочем, так бы ответил ученый или нет, мы никогда не узнаем, поскольку Павел его не спрашивал. Так что стоит ли об этом говорить? Существует много вещей, так и не состоявшихся и предметом обсуждения потому не являющихся. Говорить о мировом порядке, провозглашенном самой революцией, трудно, поскольку воплощен он не был, а спекуляции по поводу того, каким бы он мог стать, выяснению сути не помогают. Революция хотела христианской утопии, коммунистической утопии, авангард же стремился к созданию прочной языческой империи, т. е. глобального торжества империализма. Этот порядок осуществлен, мы живем во время тотальной победы авангарда. Вся практика социальных перемен, что вела к созданию новой империи, была практикой авангардистской. Иными словами, и фашизм, и нацизм, и большевизм суть стадии движения авангарда, путь реструктуризации языческого прошлого и построения на его основе глобального дисциплинарного общества. Такое общество претендует быть абсолютно неуязвимым и вечным и само характеризует себя как конец истории.
Но не будем, не будем столь ригористичными – сама жизнь показывает, что не бывает истории, которая не могла бы возродиться вновь. Зачем далеко ходить, история страсти и любви художника Сыча – яркий тому пример.
XVIII
Как сложится дальнейшая жизнь хорька с Сычом? Вот вопрос, волновавший столичные круги. Тахта Аминьхасанова задала этот вопрос Пьеру Бриошу, тот поинтересовался у Якова Шайзенштайна, тот, в свою очередь, у Лаванды Балабос. В самом деле, как они там устроились? Понятно, что столь яркая личность, как хорек (а применимо к хорьку все употребляли именно эпитет «личность» – не хорьком же его называть, в самом деле?), нуждается в особом подходе. Это раньше – о тех временах и вспомнить неловко – мог он ютиться где попало, принимать чужой образ жизни. Понятно, что возврата в бывшую квартиру, к тому же самому безобразному быту, от которого и бежал хорек, быть не может. Хорек слишком заслуженная персона, чтобы влачить такую двусмысленную жизнь, обитать в одной квартире с чужой женой и т. д., пристало ли это личности, что является символом современного общественного процесса? Да и, вообще говоря, как государственному деятелю ему положены определенные жилищные привилегии – и, разумеется, парламент выделил хорьку квартиру. Первые месяцы влюбленные провели в депутатской квартире хорька, затем Сыч, как мужчина ответственный, настоял на том, чтобы казенную квартиру выкупить и не зависеть от государства. Поговаривали, что цену за жилплощадь определили льготную, но как бы то ни было, а деньги Сыч внес и наконец обзавелся роскошной квартирой в центре города, с видом на Кремль, с огромной гостиной и т. п. В конце концов, интернационально признанный художник может себе позволить устроить свою частную жизнь. Для чего же и нужны тогда гонорары, слава, деньги, как не для того, чтобы создать тот образ жизни, который соответствует твоим взглядам? Влюбленные жили открытым домом, собирали в своей гостиной всю модную Москву, и Сыч впервые понял, что значит жить рядом с личностью – не с малоинтересной женщиной, среднеарифметической теткой без идей, с коей соединил его районный загс, а с товарищем, единомышленником, неординарным и остроумным собеседником. Нередко засиживались они с хорьком за полночь, рассуждая о радикальном искусстве, путях авангарда, политике. Сыч научился понимать хорьковый язык – впрочем, к тому времени язык этот освоила вся мыслящая Москва. Урчание и причмокивание означало согласие, милое повизгивание – восторг, мяуканье – сомнение, а отрывистое тявканье – отрицание. Широкий диапазон звуков, неожиданное их сочетание вполне передавали любую мысль, и взгляды, коими хорек счел возможным поделиться с Сычом, отличались зрелостью, взвешенностью, умудренностью. Редкой привилегией считал Сыч возможность делиться сомнениями с хорьком: почти всегда мнение хорька оказывалось решающим – он знал жизнь, умел найти решение, ясно видел суть вещей.