282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Максим Кантор » » онлайн чтение - страница 67


  • Текст добавлен: 19 августа 2022, 09:40


Текущая страница: 67 (всего у книги 72 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ситуация, при которой весь мир оказывается в неоплатном долгу у западной цивилизации, признается прогрессивной, однако не дай бог, чтобы все новые клиенты банка потребовали обналичить свои расписки. Ни милосердия, ни сострадания, ни величия, ни ясности цели, ни значения отдельной личности (того, что было провозглашено уставным капиталом культуры) выдать им не собираются, да и не могут. В условиях постоянной финансовой интервенции допечатано безмерное количество банкнот и роздано неимоверное количество кредитов – но покрыть этот кредит решительно нечем. Собственно банковское дело от такой политики страдает. Банк, который не в состоянии покрыть свои обязательства, либо должен объявить себя банкротом, либо перейти под государственное покрытие – тем самым ликвидировав непосредственную ответственность перед вкладчиком. Так теряется основная константа западной культуры: интимное отношение человека к традиции, персональный долг культуры по отношению к каждому. Вкладчик не может снять свои средства в банке, но он должен поверить в государственную политику необеспеченных кредитов, иначе говоря, он должен доверять отныне не самой культуре, но цивилизации, культуру представляющей. Этот процесс передачи полномочий культуры – цивилизации и есть то, что в экономических терминах описывается как государственный контроль над банковским делом. Такие кризисы уже случались неоднократно (любое имперское развитие их провоцирует), они могут завершиться как революцией (т. е. ситуацией, когда вкладчики требуют обналичить кредит), так и признанием государством несостоятельности банковских гарантий. Государство может принять на себя долги банка (как оно поступает в случаях дефолта) и выдавать гражданам сбережения по иным, самим государством обозначенным стандартам, но это уже не будет иметь отношения к банковской деятельности. Уже не культура и ее ценности (музеи, библиотеки, принципы морали и т. п.), а закон выживания цивилизации диктует условия обществу. Иными словами, экстенсивный характер развития цивилизации ведет к внутренним изменениям самой культуры, так же как усиление интервенции государства на рынках заставляет государство встать над банком и лимитировать развитие банковской системы.

Выражаясь проще и короче, противоречие развития состоит в следующем. Банк существует одновременно и как финансовый институт государства, и как место доверительных отношений банкира с вкладчиком. Культура существует одновременно и как мотор цивилизации, и как сфера накопленных общечеловеческих ценностей, принадлежащих каждому. Ради движения вперед одна из ипостасей приносится в жертву. Государство заинтересовано в использовании банка как финансового института, цивилизация заинтересована в использовании культуры как мотора. И в том, и в другом случае интимный характер отношений с вкладчиком (то есть то, что служило главной характеристикой западного общества) утрачивается.

В ходе экстенсивного развития теряется гарантия того, что общество воспроизводит себя в виде, тождественном первоначальному замыслу. Кредит, выданный одним обществом другому, по замыслу, сулил увеличение территорий того общества, которое давало кредит. Однако если в ходе операции и по причине этой операции само это общество перестало быть собой – то ради чего афера была затеяна?

V

Хроника подошла к концу, осталось рассказать немногое.

В частности, следует рассказать о представлении, данном, как и было обещано, в Большом театре – знаменитом бенефисе Сыча и хорька.

Представление действительно состоялось через месяц после мрачных событий, описанных выше. Сыч к тому времени вышел из больницы, и даже хорошее настроение будто бы вернулось к нему. Он радостно жал руку Ситному, обнимался с Леонидом Голенищевым, доставившим к Большому театру грузовик коллекционного бордо, троекратно расцеловался с Ростроповичем и, по обычаю маэстро, тут же выпил с ним на брудершафт и перешел на «ты». Ростропович привез с собой именитых друзей, которые тут же и были представлены Сычу: герцог Кентский – пьяный человек с растрепанной бородой, который назвался Мишей и, достав из кармана бутылку, сделал добрый глоток; музыкант Элтон Джон – полный пожилой мужчина, одетый в розовое трико, обшитое рубинами; президент торгового дома «Гермес» – старик, распространяющий вокруг себя тяжелый запах духов; и генеральный секретарь ООН Кофи Аннан – его обязанности в качестве главы Организации Объединенных Наций свелись до минимума, но открывать концерты еще позволяли.

Иными словами, Сыч вышел на мировой уровень – какие еще нужны доказательства? И тут нельзя не отметить, что именно бескомпромиссная позиция в искусстве и сделала ему имя. И сэр Элтон Джон с его нетрадиционной сексуальной ориентацией, и президент Кофи Аннан, борец за права человечества, – разумеется, они были привлечены именно теми проблемами, которые поднял Сыч в своем творчестве. А то, что Сыч пережил личную трагедию, так это, как заметил Петр Труффальдино, лишь свидетельствует об истинности его творчества, о его сингулярной партикулярности, или, если точнее, сингулярной парадигмальности.

Аркадий Владленович Ситный взволнованно бегал от гостя к гостю, с энтузиазмом жал руки, целовался со всеми и сиял. Пробегая мимо Сыча, он всякий раз шептал ему в ухо жаркими полными губами: вот видишь! И Сыч кивал в ответ. Он и сам был возбужден, улыбался и отвечал на шутки. Но временами точно от боли искажалось лицо его и мрачный огонь вспыхивал в его глазах.

Наконец расселись. Кофи Аннан в ложе с герцогом Кентским, напротив, в другой ложе, старик Гермес с министром Ситным; напомаженные дамы Тахта Аминьхасанова и Белла Левкоева – в партере; сэр Элтон Джон в оркестровой яме – он хоть и не играл, но уселся средь музыкантов подле молоденького гобоиста и тискал ему колено. Конферансье объявил знаменитый перформанс и неожиданно для всех даже дал ему название: «Естественный отбор». Гости переглянулись. Почему естественный отбор? Кто придумал название? Зачем? А впрочем, что-то в этом есть, если подумать. Бархатный занавес (покрытый затейливой вышивкой по эскизам Гузкина) раздвинулся. Зал замер.

В качестве музыкальной темы, сопровождавшей представление, была избрана вещь неожиданная – известное сочинение великого композитора Прокофьева «Петя и Волк».

Мстислав Леопольдович царственным движением поднял смычок, тронул струны, и пронзительная прокофьевская нота зазвучала в зале. Вы знаете этот момент, когда зал замирает, а великий маэстро только лишь прикасается к струне? Эта первая летящая нота – как щемит она сердце! Кофи Аннан откинулся на спинку кресла и вытер белым платком фиолетовое лицо. Герцог Кентский спрятал бутылку – искусство не терпит суеты. Вот уже полилась мелодия, вот пришла в движение рука маэстро, вот уже качнулся завороженно зрительный зал, следя за волшебным смычком. И тут, собственно, и произошло само представление.

На сцену вышел хорек. Зрители увидели не политического деятеля, не искрометного телеведущего, не законодателя мод – но просто животное: хорек вышел не в обычном своем напудренном виде, в костюме от Ямамото, но голый, шерстяной, с оскаленной пастью. Хорек остановился на авансцене, глядя в зал маленькими красными глазками, которые неожиданно показались толпе опасными и хищными, и некоторым зрителям стало не по себе под этим взглядом. Не похож был этот взгляд на тот, коим популярный политик смотрел с экрана. И глазки не были подведены французской тушью, и остроумный блеск их куда-то подевался. Недоброе красное мерцание исходило из этих маленьких глаз, а мелкие острые зубы пощелкивали, а проворный язык облизывал приоткрытую пасть. Шерсть хорька стояла дыбом, когтистые лапки скребли паркет. Где же Сыч? Сыч медлил, на сцену не выходил. Вместо Сыча на сцену выскочила маленькая белая мышка и принялась бегать возле хорька. Зверь, подчиняясь инстинкту, кинулся на нее и растерзал. Зрители наблюдали, как хорек перекусил мышиный хребет, как задние лапки мыши судорожно дернулись, исчезая в кровавой пасти. Хорек чавкал, пережевывая мышиное мясо, и, усиленное акустикой зала, далеко по рядам разносилось чавканье – а под сурдинку, нежнейшими переходами оттеняла его волшебная виолончель Ростроповича. И тут-то на сцену вылетел Сыч. Причем вылетел почти в буквальном смысле слова, так как он был обряжен в сыча, то есть в ночную птицу, охотницу на хорьков. Его костюм был оклеен перьями, в волосах тоже торчали перья, а вместо когтей в руках художника сверкали длинные кухонные ножи. Почувствовав приближение возлюбленного, хорек оставил свою кровавую трапезу и повернулся задом, завиляв попой. Сыч, пританцовывая в каком-то неизъяснимом шаманском экстазе, устремился к нему. Как тут было не вспомнить сатурналии Нерона, когда император, наряженный сатиром, выбегал на сцену и совокуплялся с молодыми гладиаторами? Зрители, затаив дыхание, следили за этой откровенной сценой. Известный политик предстал перед ними в неожиданной звериной ипостаси; беззастенчивость, с какой участники представления демонстрировали свои инстинкты, шокировала. Но что есть искусство, как не срывание масок – в том числе масок культуры и ханжеской морали? Да, любовь – это и кровь, и животная страсть, и похоть, и не надо этого стесняться, наоборот. На сцену, на всеобщее обозрение решили вынести Сыч и хорек свою роковую, испепеляющую страсть. Однако акту любви не суждено было состояться. Сыч с характерным совиным уханьем напал на своего сожителя и страшными ударами ножей буквально искромсал хорька. Кто же мог ожидать такого? Менее всех – хорек. Клочья шерсти и кровавого мяса полетели в зал. Зверь хрипел и скрежетал зубами, скрюченными лапами норовил достать убийцу, Сыч ухал и с каждым уханьем наносил удар. Летал смычок в руке Ростроповича, летали ножи в руках Сыча, хлестала кровь со сцены в партер, музыка, пронзительная музыка эмигранта Прокофьева проникала в сердца зрителям. Люди повскакали с мест, чтобы не пропустить ничего из происходящего. Когда Ростропович опустил смычок, а Сыч – ножи, в зале воцарилась такая тишина, какая бывает лишь в церкви да на кладбище. Мышь была растерзана хорьком, хорек был убит сычом – в этом, видимо, и состоял замысел перформанса, потому и названо представление «естественный отбор»; здесь было над чем поразмыслить; и тут случилось самое страшное, то, чего никто не мог предвидеть. На сцену вышел гомельский мастер дефекаций, обряженный в костюм сказочного охотника – он как раз приехал с гастролей в Баварии: на нем были баварские кожаные шорты, гетры, замшевая курточка с вышивкой, тирольская шапочка с перышком, через плечо ягдташ, в руках двустволка. Сказав «хенде хох!» и тщательно прицелившись в человека-сыча, охотник выпалил из обоих стволов, и художник Сыч рухнул на пол. Заряд волчьей дроби, коим были набиты патроны двустволки, выпущенный практически в упор, выбил Сычу оба глаза, пробил лобные доли и оторвал левое ухо. Кровь художника смешалась с кровью хорька.

Бездыханный, он лежал на сцене Большого театра. Там, где умирала Кармен, где погибал Спартак, где чахла Виолетта – на этом месте теперь лежал Сыч, и кровь его – капля за каплей – стекала в оркестровую яму. Кинулись вязать гомельца; тот, обезумевший от содеянного, лепетал бессвязно, но предъявил бумагу, подписанную Сычем. Оказалось, Сыч самолично вызвал мастера из Баварии, наказал обрядиться охотником, сам вручил двустволку при свидетелях три минуты назад, при свидетелях же и уверил, что заряды холостые. То есть, называя вещи своими именами, художник Сыч решил покончить с собой, да еще таким, мягко говоря, неординарным образом.

Газета «Бизнесмен» вышла с траурной рамкой, «Европейский вестник» назвал Сыча человеком столетия, «Колокол» объявил об учреждении гуманитарного фонда имени Сыча, Элтон Джон посвятил Сычу песню Candle on the Wind, ту самую, которую он раньше посвящал принцессе Диане, а Кофи Аннан предложил учредить международную премию Сыча – и действительно учредили. Появилась впоследствии и медаль: на лицевой стороне портрет художника, на обороте – хорька; это очень красивая вещь, дизайн медали разрабатывали в Лондоне, поговаривали, что Дольче и Габбано лично изготовили ее.

Однако резонанс, вызванный смертью Сыча, не шел ни в какое сравнение с паникой, охватившей страну при известии о смерти видного политического деятеля, либерала и прогрессиста – то есть хорька. Протяжным нескончаемым гудком почтили фабрики (те, что по случайности продолжали еще работать), заводы (те, что не стояли), автомобили, поезда и пароходы гибель надежды русской цивилизации. Десятки законопроектов, соглашений и концессий оказались под вопросом. Западные инвесторы, узнав о случившемся, поспешили вывести капиталы из страны, отечественные воротилы ринулись в эмиграцию. Выяснилось, что экономика страны, ее политическое реноме во многом зависели от личности, так нелепо и страшно окончившей свои дни в Большом театре. Называя вещи своими именами, следует сказать, что процесс вестернизации (иначе выражаясь, процесс реформ, как любили говорить государственные деятели) целиком и полностью связал свое существование с персоной хорька, воплотился в него. Теперь, когда хорька не стало, русские люди увидели перед собой бесхозный пустырь, отчаянное непонятное будущее открылось им. И кто защитит их от неизвестности? Где та мудрая шерстяная лапка, что укажет путь от небытия к бытию? Нашлись журналисты, которые провели параллель между убийством хорька и убийством премьер-министра Столыпина, случившимся, как известно, тоже в театре.

Тут бы объявить покойного Сыча врагом народа, свалить на него одного бедствия страны и смуту – однако все понимали: здесь перед нами не заурядное убийство, но из ряда вон выступающая любовная драма. Да, убит видный политический деятель, но и убийца его – крупный художник. А причиной всему – любовь.

VI

Похороны потрясли город. Случившееся настолько шокировало общественность, что, не сговариваясь, постановили: не откладывать похороны, но напротив – произвести их прямо сейчас, пока не разъехались гости, прибывшие на представление в Большой. Таким образом, представление будет как бы продолжено, плавно перейдет от бренного к вечному. И это вполне в духе самого мастера – театрально обыграть даже самый свой уход. Гроб мастера, выполненный из карельской березы (его прислал спецрейсом знаток антиквариата Плещеев прямо из Лондона), несли на руках через весь город – от Пушкинской площади и вплоть до места, где был уготован Сычу вечный покой, а за гробом нескончаемым потоком шли люди. Мэр города сперва предложил везти гроб на орудийном лафете – но художественная общественность отвергла этот излишне помпезный жест. В конце концов, Сыч был гуманистом, проповедовал сугубо частные и даже программно не государственные ценности, как заметила Свистоплясова в телеинтервью. Всей своей жизнью, всем творчеством он показал, что его приоритетами являются личная независимость, свободное развитие личности, разрушение общественных барьеров, отрицание доктринерства. Не государственник, не славянофил, не евразиец – Сыч явился уникальным примером свободного, неангажированного художника, взрастившего свой талант в казарменной стране. Борис Кузин в некрологе, опубликованном «Актуальной мыслью», назвал его «русским европейцем». Как верно, как точно сказано. Было бы кощунством превращать похороны русского европейца в нечто не соответствующее всему пафосу творчества, в парад государственной машины. При чем здесь орудийные лафеты – и, сменяя друг друга, несли гроб на руках самые радикальные, самые последовательные прогрессисты. Вот подвел плечо под карельскую березу Яков Шайзенштейн, а затем его сменил Леонид Голенищев, вот и Дмитрий Кротов, вот и Петр Труффальдино – один за другим подходили к гробу деятели культуры, дабы пройти свои тридцать шагов со скорбной ношей. Следом за гробом Сыча несли небольшой гробик, изготовленный из красного дерева с малахитовыми инкрустациями, – в нем лежали останки хорька. Так дошла процессия до Донского монастыря.

Надобно сказать, что с местом и временем упокоения чуть было не вышли проблемы. Хоронить можно только спустя два дня после кончины – душа лишь на третий день отлетает, если придерживаться православной веры. «Ну не могу я отпевать нынче, раньше срока по закону не положено», – ныл настоятель Донского, тряся бородой. Напрасно протоиерей Николай Павлинов убеждал его отступить от формальностей – настоятель лишь испуганно смотрел на экумениста, наряженного в полосатые брюки и малиновые штиблеты, что выступали из-под рясы, и отрицательно мотал головой. Положение спас г-н Левкоев, старинный спонсор перформансов Сыча. Приехав вместе с отцом Николаем в Донской, дабы решить финансовую часть вопроса, он не остался безучастным в споре. «Ах ты, борода, что ж ты мне мозги компостируешь! На третий день, говоришь, – сказал Тофик Левкоев, свирепея, – ну подожди у меня, трясун-пятидесятник. Подержите его, ребята. Порешаем сейчас этот вопросик. Нет, по голове бить не надо, так, прислоните куда-нибудь попика, пусть постоит, подождет». Сам же предприниматель, достав из кармана мобильный телефон, принялся названивать по разным номерам.

Через четверть часа грянул ответный звонок из администрации патриарха всея Руси. Звонили непосредственно в Донской и непосредственно настоятелю. Голос медово-сладчайший, но с металлическим привкусом, сказал: «Разрешаем отпевать, хоронить можно сегодня – и не мелочись, отец: выбирай место получше, выбрасывай оттуда всякий мусор, если кости там или еще какая дрянь залежались». – «Так нельзя же, – гнул свое настоятель, – душа ведь не отлетит». – «Отлетит, если надо, душа отлетит и в первый день». – «Как так?» – ахнул настоятель. «А вот так. Сказано тебе – отлетит душа, значит, отлетит. Есть такое мнение, что отлетит. Понял? Не твоего разумения дело. Нашелся тут блюститель веры, понимаешь. Писание читать надо, отец. Ибо сказано Господом: не человек для субботы, а суббота для человека, фарисей ты поганый. И не очень-то тут нос задирай. Отлетит душа, не волнуйся. Надо будет, и твоя тоже отлетит. Уразумел? Отпевай давай. Не задерживай занятых людей».

А Тофик, проходя мимо настоятеля, несильно подергал его за бороду и сказал тихо: «Повезло тебе, отец, такие вещи у нас в принципе не прощают. Надо было тебя, козла, тоже в склеп законопатить. Повезло тебе, дураку, что у всей страны горе, не до тебя».

Итак, преодолев бюрократические препоны, внесен был гроб с телом Сыча в пределы Донского монастыря. Место на кладбище нашлось само собой: где же, как не подле Петра Яковлевича Чаадаева, должен был найти свое последнее пристанище одинокий борец с российской косностью? Подняли черную плиту с именем государственного сумасшедшего, подвинули в сторону кости отшельника с Басманной, расчистили от мусора могилу. Пел хор; обнажив головы, застыли соратники художника. Вдруг от толпы отделилась одинокая фигура и тихим шагом приблизилась к гробу. То был гомельский мастер – невинный убийца Сыча или, если угодно, невинная жертва обстоятельств. Все понимали, что именно от него и следует ждать некоего специального поступка – а то, что нечто необычное обязано случиться, было ясно: все-таки похороны художника такого масштаба дело незаурядное. Здесь была бы уместна «пушкинская речь» Достоевского, лермонтовский реквием Пушкину. Сотни глаз неотрывно следили за гомельским мастером. Поднявшись на возвышение, на котором установлен был гроб, тот сделал еще один шаг и поднялся на самую крышку. Теперь художник стоял на крышке гроба, лицом к толпе. Ангельскими голосами тянул хор свое обычное «Алилуйя!», тяжким басом славил дьякон Бога, а гомельский мастер, двигаясь тихо и скорбно, расстегнул ремень, спустил штаны и медленно присел на корточки. И все поняли значение происходящего: именно искусством своим и хотел художник почтить другого художника. Да, то был необычный памятник, но разве Аристид Майоль, отдавая дань Сезанну и ставя у него на могиле статую обнаженной женщины, повел себя заурядным образом? Разве искусство – и особенно в столь горькие минуты – ищет общих мест? Толпа затаила дыханье, гомельский мастер напрягся, лицо его потемнело в усилии. Вот пронзительным криком «Алилуйя!» зашелся хор, и тут наконец лицо мастера разгладилось, облегченно вздохнула толпа: на крышке карельской березы появилась аккуратная бурая кучка кала.

Толпа мертво стояла на стылом ветру – ждали, что в соседней могиле найдет покой и хорек. Но решение – государственное решение, – где именно будет погребен хорек, еще не созрело. Тянули, тянули власти с решением, как всегда растерянные и не готовые к нестандартным ситуациям. Участники процессии наблюдали, как один за другим выскакивали из толпы порученцы – брякали звонки мобильных телефонов, и торопились молодцы в черных костюмах согласовать вопрос: так куда же? куда гроб нести? Вот головорез в черном костюме ответил на звонок мобильного телефона, кинулся, выпучив глаза, к машине, сел за руль и умчался прочь за бумагой или печатью. Вот подкатил лимузин Басманова, вот вышел Герман Федорович с траурной лентой на рукаве, вот сверкнул он золотыми зубами – что-то сказал главе процессии. И вот снова потянулось шествие, обрастая все новыми и новыми людьми, потянулось прочь от Донского монастыря, снова через весь город. Шли и шли, нескончаемой вереницей шли скорбные люди через Москву к Кремлю. «Кого, кого хоронят? – спрашивали старушки, крестили гробик и плакали. – А маленький-то какой, не дали дитятке пожить, сгубили! Сгубили!» И полетело над толпой брошенное нищенкой слово – сгубили! Опять не дали России подняться с колен, едва сыскался спаситель – так и убили спасителя. «А как убили-то?» – «А знамо как: подкараулили – и убили. Сгубили, зарезали». – «Зарезали? Зарезали?!» И плакали нищенки, и целовали гробик. «А он-то добра хотел, добра нам хотел. Да разве ж такому махонькому с этими иродами справиться? Разве дадут? Зарезали!! Как царевича Димитрия – вот так же зарезали! Дайте, дайте к гробику подойти, дайте потрогать, не мешайте, пустите к гробику, к святому гробику!»

Если про похороны Сыча можно сказать, что его хоронила русская интеллигенция, то хорька хоронила вся Россия. Долгий путь от Донского до Кремля занял целый день до вечера, и толпа все росла. Когда подошли к кремлевской стене, к той самой, где покоился прах правителей этой несчастной и обделенной удачей земли, толпа разрослась уже настолько, что глазу было не охватить ее. Те, что стояли далеко, поднимали над головой детей, чтобы дети могли видеть, запомнили и рассказали своим детям. Дети плакали. Голосили старушки. Играл похоронный марш, но звуки его тонули в шуме людского моря.

Хорька решено было не кремировать, но, ввиду того, что гроб с его останками невелик, поместить гроб в нишу, сооруженную подле тех ниш, в которых стояли урны с прахом государственных деятелей. И когда наконец гвардейцы подняли гробик к нише, поместили его внутрь кремлевской стены, когда молчание – рвущее душу молчание – сковало толпу, тогда ударил прощальный орудийный салют. Били орудия с лафетов, установленных непосредственно на Красной площади, и отвечали залпами тяжкие пушки московского гарнизона, бухали разрывы за Каменным мостом. Так прощалась страна со своим героем, так прощалось правительство с личностью, возглавившей борьбу за реформы, так прощался народ со своим заступником – а многие в толпе шептали, что так прощается Россия со своим будущим.


  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации