282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Максим Кантор » » онлайн чтение - страница 62


  • Текст добавлен: 19 августа 2022, 09:40


Текущая страница: 62 (всего у книги 72 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Коррида, как ее обыкновенно трактуют, есть представление, сталкивающее варварство и цивилизацию. Зрители корриды наблюдают самый процесс истории: бык (см. традиции гладиаторских боев) символизирует варварство; матадор – суть символ цивилизации, вступающей в бой со зверем по правилам искусства. Можно считать, что картина «Герника» изображает цивилизацию, проигравшую в столкновении со стихией.

Впрочем, генерал Франко полагал себя именно представителем цивилизации, более того, развитие испанской истории это подтвердило: политика генерала вписала Испанию в общий процесс развития капиталистических стран, а неразумная деятельность республиканцев предполагала нечто менее убедительное – с точки зрения прогресса. Равно и образ быка не должен пугать: в иконографии Пикассо бык могуч, но не зол, он просто не различает добра и зла, он есть воплощенная мощь истории. Также и матадор – как его показывает Пикассо в своих рисунках – не вполне цивилизация, он выходит на бой не для победы – но принося себя в жертву. Пикассо часто изображал матадора в терновом венце, ассоциируя его жертву – с подвигом Спасителя. Выходя на арену, матадор пытается противостоять общему порядку вещей. Победить он может лишь чудом – бык гораздо сильнее. Чудо и происходит на арене – он побеждает снова и снова. Но вот однажды чуда не случилось, победила реальность.

Таким образом, перед нами изображение поверженного христианства, сбитого и смятого напором цивилизации, – слепой силы, что не различает хорошего и дурного, но служит только силе и славе.

Глава 43
Таран
I

– Я оденусь каталонской рыбачкой, – сказала Сара Малатеста из ванной комнаты, звякая флаконами и шурша платьем, – покрашу волосы в черный цвет и надену узкую жилетку с розами. Для ланча вполне уместно, ты не находишь?

– О, великолепно, – сказал Гриша, – очаровательная идея.

Каждое утро Сара Малатеста изобретала новый маскарадный костюм: она была попеременно андалузской танцовщицей, крестьянкой из Фриули, македонской охотницей, севильской цыганкой, флорентийской донной. Нужен был предлог для того, чтобы выкрасить седые пряди в жгучий черный цвет, затянуть рыхлое тело в экзотический наряд, предназначенный для женщины втрое худее и вдвое моложе. Из ванной комнаты выходила изуродованная маскарадом черноволосая дама, покрытая пудрой и румянами, и, покачиваясь на каблуках, говорила Грише низким голосом:

– Тебе нравится, дорогой?

И Гриша обычно отступал назад, ослепленный нарядом и прелестью.

Прежде, когда они жили в Европе, им случалось пару раз оказаться там, где жили люди, знакомые с оригиналом, те, кому приходилось видеть подлинных танцовщиц из Андалусии или рыбачек из Барселоны. Эти невоспитанные люди поворачивали к Саре изумленные лица, и Гриша говорил своей избраннице:

– Вот видишь, это, кажется, испанцы, они тебя принимают за свою.

И Сара смеялась, прикрываясь веером:

– Мы им не признаемся, нет!

Впрочем, здесь, в Америке, граждане насмотрелись всякого, удивить их было трудно – каждый был наряжен в особенный наряд: вчера с ними за столом сидел пожилой джентльмен в костюме ковбоя со Среднего Запада, марокканская принцесса из Лос-Анджелеса и джентльмен в элегантном костюме от Бриони, который еще вчера носил косоворотку. Пусть будет рыбачка, подумал Гриша с тоской, какая разница, рыбачка так рыбачка. Сара Малатеста вышла из ванной комнаты – и гостиничный номер заполнил раскаленный воздух Барселоны, в окно отеля ворвался ветер Средиземного моря, послышались крики мальчишек готического квартала, скороговорка торговцев улицы Рамбла. Впрочем, видение исчезло быстро – осталась толстая женщина с крашеными волосами, неестественно перетянутая красной лентой в области живота.

– Думаешь, рыбачки так одевались?

– Разумеется. Я бывала в Барселоне с мужем, у него был какой-то бизнес в порту. Мы провели пять ужасных дней – бумаги, жара, кондиционеров нет. Это повседневный костюм каталонской рыбачки. Ты еще не одет? Оскар обещал приехать в полдень.

Гриша стал одеваться к ланчу. Встреча с дорогим другом здесь, в отеле «Черри-Недерленд» на Парк-авеню, несомненно, была событием. За окном гудело нью-йоркское утро, Гриша поправлял перед зеркалом фуляр на шее и прикидывал: брать ли на встречу последнюю монографию? Издание нешуточное, обложка такая, что Пинкисевич бы сознание потерял от зависти. Серия «Классики современности» – и показать Оскару книгу необходимо. Однако подлинные классики современности не ходят со своими альбомами под мышкой, не суют их знакомым в нос. Классиков современности и так все знают в лицо, встречают в лобби отеля и говорят: вот пошел классик современности. Может быть, стоит положиться на марку отеля? В сущности, место встречи говорит само за себя: в отеле «Черри-Недерланд» не селятся все подряд – именно классики современности здесь и селятся: их сосед в ковбойских сапогах – классик, это официант ясно сказал. Только не уточнил официант, какого рода классик их сосед, что именно он делает – лошадей объезжает или играет на саксофоне. А значит, некоторые акценты расставить не мешает. Можно захватить с собой монографию как бы случайно, положить книгу на край стола, а потом случайно уронить ее на пол и сказать: «Ах да, вот тут кое-что из последних работ. Так, мелочь, не обращай внимания. Вот эту вещь, кажется, приобрел музей Гугенхайма. Или Метрополитен? Не помню точно. Дорогая, ведь “Пионеры на картошке” ушли в Метрополитен, я ничего не путаю? Ах, в Чикаго, вот оно что. Ну да, припоминаю». Впрочем, нет, так выйдет вульгарно. Разве станет классик современности себя рекламировать? Не сделать ли проще – после кофе они поднимутся в номер (ну, допустим, надо срочно позвонить в Чикаго), а здесь на журнальном столике лежат альбомы и газетные вырезки. Ничего нарочитого, все естественно и просто. Заодно Оскар оценит номер люкс в отеле «Черри-Недерленд».

– Ты готов? – спросила барселонская рыбачка. Сара совершенно освоилась в новом костюме, она крепко стояла на мраморном полу номера, отставив полную короткую ногу, уперев полную короткую руку в толстый бок, туго подпоясанный алой лентой. Все барселонские рыбачки так делают. – Не забудь напомнить нашему другу о моих деньгах, – сказала рыбачка.

– Но мы, – уточнил Гриша на всякий случай, – еще не перевели Струеву деньги?

– Как не перевели? – ахнула барселонская рыбачка. – Я послала ему триста тысяч! Ты понимаешь? Триста тысяч! И твердо пообещала отослать остальное.

Ее уверенный голос успокоил совесть Гузкина: то, что его подруга ведет счет деньгам, что она не транжирка, не склонна к финансовым авантюрам, – достойно уважения. В конце концов, и рыбачки в Барселоне знают цену своему улову – нелегкий труд должен быть оплачен.

– Ah, so, – Гриша успокоился, – тогда все в порядке. Непременно напомню. Оскар – человек чести.

II

Так начинался день Гузкина в Нью-Йорке, а в Москве сгустился мутный вечер, зажглись окна в доме на Малой Бронной, и Иван Михайлович Луговой принимал поздних гостей. Он объяснял им, как устроен мир.

– У каждого человека есть свой интерес, – сказал Луговой, – а значит, человека можно купить. У каждого есть слабое место – потаенное желание. Когда все начальники испугались перемен, я сказал: бояться нечего – просто угадайте новые потребности подчиненных, и все. Посмотрел внимательно – и увидел, что кому надо. Разобраться было легко. Вот барышня – хочет управлять газетой, ради этого готова на все. Удобно, не правда ли? Вот молодой человек с неполным образованием экономиста – хочет славы. Вот сын ответственного партработника, привык жить при посольствах, хочет красивой жизни. И я постарался учесть пожелания. Юлия Мерцалова хотела власти в газете, Баринов – больших денег, Тушинский – славы. Каждый хочет чего-нибудь простого, он только слова использует сложные. Надо понять человека, вникнуть, чего он хочет.

Баринова-отца я прекрасно знал, Васенька на моих глазах рос. Однажды мальчик пришел домой из школы – а его папа, Потап Баринов, посол в Канаде, кухарку на диване разложил. Папа дал сыну сто рублей, чтобы мальчик молчал. И что же? Васенька сто рублей взял, а маме все-таки рассказал. Он и газету так делал – расчет на два хода вперед. Сложилась у нас порода ловких мальчиков – мастеров двухходовок. И остроумие, и стратегия – у них все на два хода рассчитано. Какие заголовки придумывал! «Правительство велело мясу дешеветь. Мясо не хочет». Смешно? У отца сотню взял, а матери отца заложил. Тоже смешно. Словом, я знал, как себя вести с Васенькой: надо давать, но не сразу, понемногу, а то продаст. Я на два хода вперед думать не стану, я стараюсь всю игру видеть.

И Юленьку отлично знал. Ее мужа Маркина я сам в тюрьму и сажал, а она в зал суда ходила. Она тогда жила с красавцем Голенищевым, на процесс ходила и возмущалась произволом – искренняя, страстная натура. Только я видел, как она к прокурору, молодому парню, в машину садится. Тайком от мужа – к Маркину на процесс, а вечером к прокурору в постель. Потом она женой Маркина стала, из лагеря его ждала. И прокурор ей ждать помогал. Ей хотелось больше переживаний, она была так хороша, что одной заурядной судьбы ей было мало, ей три жизни хотелось прожить зараз. Вот я уже и знал, чем Мерцалову заинтересовать: дать ей пищу для сердца, пусть насытит биографию. Голодное сердце – отличный материал.

И про Тушинского я все знал. Интеллигентный юноша, признания хочет, а образования нет. Признания без знания кто ж не захочет? Это сколько учиться надо, чтобы профессором стать, а время перемен ученье вроде как отменяет. И сколько же у нас, в нищей нашей стране, было амбициозных мальчуганов с неполным высшим и умеренным средним – это и был наш средний класс, надежда демократии. На них и возложили надежды – пробивная, я вам скажу, сила. Социологи, культурологи – даже и спросить неловко: что вы, голубчики, изучали? Так, социологию. А что же это такое, голубчики? Какими знаниями вы овладели? А ведь именно этих знаний и оказалось достаточно на роль маленького вождя. И я помог ему, подтолкнул. А почему же не помочь, если и он мне подыграет где надо?

И Дупеля я тоже, представьте, знал отлично. Как же мне не знать его, героя, если я сам ему рекомендацию в партию писал. Из молодых выдвиженцев, активный, яркий. Сибирские стройки, комсомольские деньги, первые кооперативы. Горячий честолюбивый человек. И ему надо было знать, что он не прогадал. Знаете, есть такая порода везучих людей, которые обижаются на судьбу, если соседу везет чуть больше. Он очень хотел увериться, что действительно всех перехитрил, выбрал самую лучшую карту. Опасное тщеславие. Приведу сходный пример: моя соседка по даче, жадная тетка, продавала свой участок. И не продешевила, по максимуму взяла. Но через неделю после продажи цены взлетели вдвое. И это ее убило. Она поняла, что прогадала. Не выдержало сердце – инфаркт.

В отношении Дупеля было совсем просто: немного помочь его фортуне, когда надо – осторожно подменить судьбу. У него и так голова кружилась от везения, и моя задача в том состояла, чтобы голова не останавливалась.

Это очень удобно – что у людей есть желания. Удобно для управления. Надо понять, что кому надо, – и дать. Не сразу и не все, но дать. Нужна земля крестьянам – надо дать им немного земли, пусть возьмут. Много им все равно ни к чему. А немного – почему не дать? Свобода самовыражения нужна интеллигентам? Ну, дать им свободу самовыражения, разве жалко? Чуть-чуть, им больше-то и не проглотить.

Дал каждому по чуть-чуть – и всем хорошо. Они все сделают, как ты велишь, и разыграют твою партию как по нотам – надо только бедняжкам внимание оказать. Удобно устроено свободное общество: у каждого гражданина свое маленькое желание. Вот если бы все сразу захотели одного, чего-нибудь, оборони Создатель, величественного – тогда с ними управиться было бы трудно.

Три старика сидели в гостиной на Малой Бронной улице, и Луговой рассказывал, а Рихтер и Герилья слушали. Наступил вечер, страсти улеглись, порядок и покой воцарились в барской квартире. Старики пили чай, и Луговой говорил так:

– Неудобно с теми, у кого личных интересов нет. Есть такие категории людей – без интересов. И ухватить их не за что, неудобны они для созидательной работы. Таких неудобных я делю на две категории: таран истории и тормоз истории. Начну с первой.

Неудобно с революционерами и евреями, скверный материал. Дела с ними не сделаешь. Нет у них привязанности к земле, к теплому месту, к урожаю, к дому. Березу не сажали, водку на смородине не настаивали, елку с детьми не наряжали – как с ними жить? Им идея интересна, а жизнь – нет. Они не умеют радоваться – только страдать со значением. И других упрекают в том, что те недостаточно страдают. Приходит такой урод в компанию, к людям, которым весело, и пугает их мрачной рожей – мол, не живете вы для истории, недостаточно страдаете! Из таких вот бесполезных в жизни людей передовые отряды делают. Ущербные люди – таран истории. Им что ни дай – все будет плохо: ни жене, ни супу, ни отпуску на море они не рады. Нищие, рваные, злые революционеры – ты их накормишь, а еда впрок не пойдет: вкус чувствовать не умеют. И других отучить хотят. А евреи? Страну они не любят, благодарности за приют не чувствуют, близкого прошлого у них нет, других людей не уважают – им ничего не жалко.

А когда еврей и революционер соединяются в одном лице – жди беды. Тогда появляется на свет Маркс или другой фанатик, и он столько, подлец, напортит – потом поколения нужны, чтобы исправить. Но с ними в принципе можно работать, они – двигательная сила. Важно их подправить, скорректировать. И дело пойдет.

Хуже другая категория: бедные люди, которым ничего не надо, потому что им и так хорошо. Ну, что у вас хорошего, несчастные вы погорельцы? А все у нас хорошо, говорят. Чем их приманить? Они от жизни подачек не ждут. Сидят в дырявых носках в малогабаритной квартире – и счастливы. Обещаешь им достаток, сулишь прибыль, путешествия, хоромы – а им и так хорошо. Вот сидят они на помойке – а им уютно. Набились всемером в комнату – и улыбаются. Вот это счастье бедняка – самая большая помеха истории, я считаю. Эта неискоренимая радость нищего – я бы ее запретил, уничтожил! Так нет же, опять прорастает. Вот такие наши русские люди, это наш русский многострадальный народ. Отвратительный, неудобный в работе материал. Какой-то болван сказал, что с русскими легко работать, мол, одурачить их просто: наврал про светлое завтра – и вперед. А, чепуха все это! Чтоб их расшевелить, гением быть надо. Это ж сколько евреев и революционеров старалось, чтобы их раскачать! А они покачались, покачались да опять к своему разбитому корыту потянулись – на покой. Кажется, все у них отнимешь, налог такой поставишь, что на спички не хватит, свет отключишь, воду перекроешь, крышу у дома снесешь – а им неплохо. Муж спивается, сын в тюрьме, продуктов в сельпо нет. А, ничего, говорят, обойдется. И верно, выпустят сына, муж из больницы выйдет, они и посидят на кухне, чайку попьют – и счастливы. Говорю вам ответственно: тормоз истории – это счастье бедняка.

Вот, представьте, в такой ситуации приходится работать. Ведь кому-то все-таки работать надо, не так ли? Одно хорошо – интеллигенция у нас есть, продвинутые граждане с желаниями. Я на них сделал ставку.

Нет, не надо меня хвалить – я заранее знал, во что играю, комбинации изучил, фигуры на доске были известны. Я, можно сказать, сразу играл с обеих сторон доски – и за белых, и за черных. Расставил их как хотел и заранее знал, кем пожертвую, кого в ферзи проведу, кого на кого разменяю. И знал, когда и кому ставить мат, – все знал. И фигуры мне охотно подыгрывали. Я только чуть-чуть Розу Кранц подтолкнул, так, едва перспективы ей наметил. А барышня уж по своей воле вперед понеслась, я еле успевал. Я только намек подал: авангардом историю толкать – а они, голубчики, расстарались, не остановишь! Впрочем, я знал, где они остановятся. Я – хороший шахматист.

Васю Баринова я не обыгрывал: ждал, когда сам сдастся. Ему в голову пришла остроумная комбинация в два хода – создать свободную прессу, чтобы ее подороже продать, в этот самый момент он уже и проиграл. И все они – крикуны, горлопаны, демагоги – все в эту игру сыграли, комбинаторы. Им всем стратегия привиделась: мы, дескать, создаем объективную либеральную прессу, и она поднимается в рыночной цене. Красивая двухходовочка, а? И хоть бы кто подсказал тогда: не продается свобода – она в тот же самый момент перестает быть свободой. Это, голубчики, закон. Но разве законами интересовались? Интересовались, как их обходить.

История постоянно играет в большие шахматы – сама с собой. Играет она в страны и народы, в людей простых и в героев; это длинные и интересные партии – играет история сразу за обе стороны, так удобнее. Причем иногда проигрывает, это самое интересное. Проигрывает она, когда фигуры сходят с ума – например, евреи или революционеры. Тогда фигуры начинают двигаться как попало: им, дуракам, кажется, что они сами творят историю – и они мечутся по доске без плана. Или выдумывают какой-то нелепый план действий, называют его парадигмальным проектом, суетятся, падают. И бывает, история сама себе ставит мат – в такой неразберихе. Изредка, но случаются такие партии.

Приходится учитывать ошибку, в следующей партии история играет уже лучше, извлекает уроки. Это и есть то, что Гегель называл самопознанием духа, эволюцией высшего разума. По мере игры, от опыта, приходят простые и красивые решения. Например, евреев и революционеров удобнее держать при себе, рядом, далеко не отпускать. Это главный урок цивилизации. Пусть будут под боком, так надежнее. Пусть повстанцы больницы в провинции взрывают, а евреи вредные теории на кухне придумывают; это лучше, чем провокаторов из-под контроля выпускать. Деструктивный элемент надо включить в конструкцию – самый разумный план. Затем и придумали капиталисты государство Израиль, чтобы собрать вредную активность в одном месте, приручить и сделать планетарное гетто. И на виду, и в зависимости, и одновременно в подвешенном состоянии – разумно, а? Гениальный ход цивилизации: стравить евреев с революционерами. Это, я считаю, великая комбинация: пусть палестинские свободолюбцы и еврейские пророки друг друга в страхе держат. На время, на эту партию – такая комбинация сгодится, а потом посмотрим. Перемешаем фигуры, расставим заново и сыграем новую партию. И может быть, история выиграет – сама у себя.

Однако я отвлекся. Вернемся к нашей истории.

Кстати, когда я произношу слово «история», я имею в виду всю полноту философского смысла. Ровно то самое, что вы вкладываете в это слово, мой милый Соломон Моисеевич, вкладываю и я. История есть осмысление событий, придание им вектора, не так ли? Согласен. Именно это я всегда считал своей целью. История имеет своей конечной целью всеобщее благо – ну, допустим, свободу. Почему бы и не иметь такой цели? Возражений у меня нет. В вашем рассуждении о социокультурной эволюции и истории есть недоговоренность. Вы, голубчик, на самом деле боитесь истории: чуть доходит собственно до дела, как вы в кусты, сами своих идей пугаетесь. Социокультурная эволюция, она поспокойнее будет, она теплее. Вы тепло житейское не цените, но обходиться без него не приспособлены, вот в чем штука. Историю издалека любить легко, вблизи – затруднительно. А вы не бойтесь, вы ответственно к своим идеям относитесь. Постарайтесь, голубчик.

Посмотрите на меня. Вот я – и есть история. Да, именно я. А вы что думали, она как-то иначе выглядит? Три метра ростом, с клыками? Или наоборот – румяная, вся в цветах? Нет, вот она какая, простая, – посмотрите, пожалуйста. Я есть закон, я – сила вещей. Я – разум событий. Я осмысливаю явления и направляю их ход. Не думайте, я понимаю ваше значение тоже – каждый из нас нужен миру. Но подлинная история – это я.

Два старика – Соломон Рихтер и Марианна Герилья – глядели на третьего, а третий старик, улыбаясь, прихлебывал чай.

III

В то же время на холме, что возвышается над Москвой, в темноте стояли два мальчика и смотрели вниз, на ночной город. Уже не мальчики давно, но мужчины, молодые люди – они оставались мальчиками, потому что не разучились говорить искренне и страстно. Они глядели вниз, на город, который клубился дымом и низкими облаками, горел разноцветными лампами. Огни зажигались и гасли, и от этого казалось, что город дышит – шевелятся его бока, поднимается и опадает грудь. Город шевелился внизу, меж холмами, и напоминал дракона, сверкающего своей драгоценной чешуей. Дракон выдыхал дым из труб и ревел далекими магистралями.

– Давай поклянемся друг другу, – сказал один.

– В чем же? – спросил его товарищ. – И зачем нам с тобой клясться? Мы и так верим друг другу и все про себя знаем.

– Это такое волшебное место, – сказал Антон, – здесь давали клятву Герцен и Огарев, и – я знаю – сюда всегда будут приходить хорошие люди, чтобы дать клятву себе и этому городу.

– Пусть так, – сказал другой мальчик.

– Давай мы поклянемся с тобой в том, что мы не оставим этот город в беде и не предадим его.

– Давай мы поклянемся в том, что мы всегда будем возвращаться сюда, и, если мы не будем совершать хорошего, нам будет стыдно смотреть на этот город.

– И еще поклянемся в том, что будем защищать этот город от него самого – потому что он и дракон, и принцесса в одном лице. Он сам себя пожирает, а мы не дадим ему это сделать. Мы всегда будем рыцарями.

– Я не люблю рыцарей, – сказал другой мальчик, – они только в сказках хорошие, и то не во всех. Много зла сделали рыцари, давай поклянемся, что такого делать не станем.

– Мы будем добрыми рыцарями, – ответил Антон, – такими, про которых писали в хороших сказках и в добрых легендах. И мы никогда не предадим ни нашу честь, ни нашу веру.

– Хорошо, – сказал другой мальчик, – так я согласен.

– И вот что еще. Давай поклянемся, что будем всегда, каждый день работать. Так работать, чтобы те, другие, что когда-то давали клятву на этом месте и в других местах, чтобы они приняли нас к себе. И наша клятва станет частью большой клятвы всех добрых людей.

– Да, так хорошо, – сказал другой мальчик, – и я вот что должен тебе сказать. Всегда, что бы я в жизни ни делал, я буду помнить эту ночь и тебя рядом, и я буду достоин наших слов.

– И я, – сказал его друг Антон, – буду работать так, чтобы ты не стыдился моей дружбы, чтобы ты не стыдился того, что мы связаны клятвой. И вот еще что. Так однажды может случиться, что нам придется расстаться с тобой, но ты знай, что я всегда с тобой рядом.

– Я это знаю, – ответил ему Колобашкин. – Я уверен в тебе. Ведь если что случится, ты будешь рядом. И даже не рядом со мной – я храбрый, мне не нужна помощь – но рядом с ними всеми, – он указал вниз, на город, – с этими людьми, которые спят и которых надо защищать. Они не знают, что мы тут стоим на страже, но мы им нужны.

– Я тебя не подведу, – сказал ему Антон, – ты на меня положись. Если надо – а однажды это будет нужно, я уверен, – если надо, я сумею пойти до конца. Я буду как твой дед, как тот летчик, про которого ты говорил, я смогу пойти на таран.

– Это последнее средство, – сказал ему внук летчика Колобашкина.

– Не сомневайся во мне, я сумею, я тебя не подведу.

– И я тебя не подведу, – ответил ему товарищ, – я напишу такую книгу, что ты будешь мной гордится. Я пишу ее медленно, слово за словом, мысль за мыслью, – но я расскажу всем, как устроена наша жизнь и откуда идет беда. И тогда, когда я сумею это сказать, они увидят беду – и встанут на бой.

– И даже если они не встанут, – сказал ему товарищ, – то ведь есть мы с тобой. И нас двое, а это много.

И они стояли, держась за руки, над городом.

IV

Тем временем Иван Михайлович Луговой подошел к окну, плотнее задернул шторы. За окном сгустился мрак, мутная московская тьма.

Луговой говорил так:

– В новой партии, которую история играет сегодня, есть мои заслуги, мои комбинации. Кто-то полагает, что история – это бег наперегонки, прекраснодушные планы и клятвы. Нет, история – это шахматная партия, полюбуйтесь на мои находки!

Шахматист я хороший, продумываю далеко вперед. Например, с авангардом: просчитал на десять ходов вперед и действительно не ошибся. Рисковал, комбинация не простая: это надо же было, чтобы такое количество людей – и не полных дебилов, заметьте, – серьезно отнеслось к закорючкам. Зашевелились, стали передвигаться с клетки на клетку, выполнять команды. Шахматы – это не съедание фигур, но захват клеток. Зачем же их убивать, если они могут служить и работать. Израсходуются, тогда убьем, новую партию разыграем. А пока – надо творить историю. Авангардом займитесь, голубчики! Точки, кляксы, закорючки – вот она, свобода! Надо было захватить эту позицию – дальше уже проще. Я сделал гениальный ход – и выиграл. Это была сложная многоходовая комбинация, я рисковал! Я ведь не мог буквально каждого обмануть. Они должны были все делать сами – а статистам это непросто! Могло сорваться, могло. Но я знал свои фигуры, я знал человеческий материал, знал, сколько амбиций, зависти, подлости, ревности влито в этот дрянной авангард. И крепче клея – в истории нет.

Мне надо было добиться послушания, единства, раболепия – и провести фигуры к этой позиции, начав с отправной клетки – свободы. Кажется, непросто? Цель истории – свобода, я цель не отменяю, но веду фигуры к послушанию и порядку. Трудно совместить? А я сыграл и выиграл. И раньше я тоже выигрывал, и впредь буду.

Помехи могли возникнуть только случайно. Только на уровне технических неполадок. Революцию, евреев, искусство – я все деструктивные факторы учел. Но всегда может найтись одна неуправляемая пешка в игре – решит играть по своим правилам. Победить не может, но дело напортит. Такой пешкой был у меня на доске Струев. И он ведь, негодяй, тоже воображал, что видит всю партию – на много ходов вперед. Тогда, с террористами, он меня, можно сказать, шаховал. Неплохая комбинация, одобряю. Еще немного – и разыграл бы партию по-своему. Старый способ народовольцев, большевиков, кустарное производство – но иногда срабатывает. От бессилия, от невозможности управлять историческим процессом – кидались в эти любительские авантюры. Но материал, материал! Фигуры на доске все мои – ему играть было нечем.

Я любительскими авантюрами не увлекаюсь. Эта страна сделана для меня, она сделана мною. И я ею пользовался и пользоваться буду. Всегда. По праву истории, по тому праву, какое дает самопознание мирового духа. Понятно?

– Значит, вы все продумали заранее, – сказал Рихтер растерянно.

– Ну, не буквально все, голубчик. То, что вы, старый больной еврей, вступите в игру и пожелаете участвовать в заговоре, – этого я в расчет, сознаюсь, не брал. И когда понял – изумился, не скрою. Но потом принял эту логику и увидел своеобразную красоту замысла. Почему, собственно, старику не участвовать в игре? Вот вам живой пример – Марианна Карловна. Я ее при себе специально держу: революцию удобно иметь под боком.

Старуха Герилья, не мигая, глядела на Лугового, ее змеиные глаза были неподвижны, точно она старалась загипнотизировать Ивана Михайловича. Впрочем, загипнотизировать историю вряд ли возможно.

– Если говорить о буквально продуманном, – с удовольствием рассказывал Луговой, – то у меня были две отправные точки для комбинации. Амбиции авангарда, та идеология, которую он представляет, – вот первая. Я видел, как рекрутируется новая власть. Я видел гибель Европы, видел становление новой силы. Я видел, что они уже много лет выстраивают эту партию. И дурак был бы тот, кто не учел бы возможностей. Но нужен и конкретный материал.

Личные страсти – вот моя вторая отправная точка. Я знал, что единственная доступная пониманию Баринова цель – переиграть тщеславного комбинатора Дупеля. Большего счастья для сынка аппаратчика не будет, как однажды прижать нувориша к стенке и забрать у него акции и заводы с пароходами. Однажды Баринов прибежал ко мне, и я его выслушал. И отложил эту комбинацию на время, но держал ее в памяти. И я видел его любовницу – страстную бессовестную натуру, которая одна играет против всех любовников, за себя, за свою самодостаточную страсть. Я видел, что она не служит никому – а это благодатный материал для работы: значит, она будет служить силе вещей. И это я тоже держал под контролем. Я видел новых богачей – хитрых, но глупых. И я знал, кого с кем стравить. Я видел Голенищева – и его руками рушил то, что мне могло мешать. Что же мне могло помешать, спросите вы? Чепуха, так называемые моральные ценности. Нельзя было допустить, чтобы в обществе заговорили о морали – это внесло бы ужасную путаницу в новое строительство – и, слава богу, никто не пытался об этом говорить. Остатки искусства – за них можно было зацепиться ногой – значит, надо было их ликвидировать. Надо было, чтобы страну хорошенько подмели, вычистили стройплощадку от так называемого гуманизма. И я прикормил дворников, нанял уборщиц, поддержал тех, кто готов чистить и ломать – дал им мировые контакты, научил пить коктейли и закусывать оливками. О, как они разыгрались! Я им облегчил дело: внедрил всю эту муть и слякоть: новейшую философию, брошюрки по деструкции – читайте, учитесь, ломайте! Они для меня играли роль тракторов и бульдозеров – все эти труффальдино, шайзенштейны, свистоплясовы, голенищевы. Они славно поработали – и за небольшую плату. Конечно, я предполагал, что, войдя во вкус, они однажды и меня сломать захотят – но я был начеку. Дикое предположение, но все же: вы, Соломон Моисеевич, на моем месте вели бы себя точно так же – сначала ломали, а строили только потом. Как еще строить?

– Ни в коем случае, – сказал растерянно Рихтер, – у меня совершенно иная программа.

– Неужели? У вас и программа была! Какая же?

– Моя программа, – сказал Рихтер, – основывалась на гуманизме.

– Что вы говорите? И никакой деструкции? А как же, позвольте спросить, вы со мной обойтись думали? Или не думали об этом вовсе? – Луговой своей единственной рукой накрыл ладонь Рихтера, подержал, словно успокаивая старика. – Это рабочий вопрос, признаю. Он к великим идеям отношения не имеет, но все же любопытно. Шкурный, простите, интерес. Вы, когда шли сюда, разве думали застать меня в живых?

– Я вас не понимаю, – искренне сказал Соломон Моисеевич.

– Спрошу иначе. К политическим убийствам как относитесь?

– Отрицательно, – сказал Рихтер. Смысл разговора ускользал от него.

– Ну что вы, голубчик, скромничаете. К лицу ли карбонарию? Когда шли сюда, готовились увидеть пепелище, не так ли? Вас Марианна Карловна пригласила мой хладный труп осмотреть? – Луговой веселился, глядя на лицо Рихтера. – Верю! Верю! Не знали ничего! Но понимать должны были! Или вы думаете, что власть лежит безхозная, пылится скипетр – приходи, бери? Думали, зовут на царство, а трон стоит пустой? Вы ведь не ребенок, в самом деле.


  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации