282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Максим Кантор » » онлайн чтение - страница 29


  • Текст добавлен: 19 августа 2022, 09:40


Текущая страница: 29 (всего у книги 72 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Мы здесь, в Британии, не говорим “бриемя”, – счел нужным поправить собеседника Пайпс-Чимни. – Возможно, так говорят там, откуда вы приехали. Но не здесь, нет. Мы говорим “бремя”, видите, как просто. Обратите внимание на звуки». – «Прошу меня извинить, – сбиваясь и путаясь, сказал Шухман, – простите мой английский». – «Ничего, – успокоил его Чарльз Пайпс-Чимни. – It is not a criticism, just observation. Будьте внимательнее к звукам, и у вас получится. Мы, британцы, например, никогда не говорим: “отвятствяность”, нет, в Британии так не говорят. Где угодно, только не у нас. Мы говорим просто: ответственность. Постарайтесь запомнить, это не очень сложно». – «Я постараюсь», – смутился Шухман.

«Что же, по-вашему, значит этот рассказ?» – спросил Пайпс-Чимни. И Шухман сказал ему заготовленную заранее фразу: «Полагаю, цивилизация англо-саксов (высшее достижение человечества, об этом и пишет Борхес) должна взять на себя сегодня ответственность за мир, который немцы и русские привели в беспорядок. В этом я вижу задачу демократии и свободы. Ваши книги, – сказал Шухман, – не просто объяснили русским (а я прожил в этой стране несколько лет и знаю, как тамошнему населению трудно что-либо втолковать), в чем их задача, ваши книги дали им надежду участвовать в историческом процессе». – «Разумно, – сказал Чарльз Пайпс-Чимни, – весьма разумно. Зайдите как-нибудь ко мне в офис. Где вы живете?» – «В Париже, к сожалению, в Париже». – «Что ж, и то хорошо уже, что не в Германии». – «Да, остается радоваться, что не в Германии. Тем более не в России». – «Впрочем, – сказал Пайпс-Чимни, – мир сейчас решает глобальные вопросы. Париж, Лондон, Нью-Йорк – мы все заняты одним делом». – «I am proud to be involved in the mutual deal of democratic reforms, – сказал Шухман, и Чарльз Пайпс-Чимни счел возможным ободрить Ефима Шухмана улыбкой. В конце концов, приподнять левый край губы для того, чтобы этот суетливый горбоносый человечек был счастлив, – не слишком обременительно. Чарльз Пайпс-Чимни приподнял край губы, поглядел водянистыми глазами сквозь Шухмана и отхлебнул портвейн. Он думал уже о другом. Вечером его звали в галерею Анжелы Флауэрс на очередное открытие – а хотелось вернуться в Дорсет, спокойно заняться садом, садовник высадил левкои крайне неудачно. Не ходить к Флауэрс? Но жена Пайпса-Чимни, приверженная всему новому и оригинальному, мечтала посмотреть работы прогрессивного китайского художника, который рисует оригинальные зеленые квадраты. Испорчен вечер, абсолютно испорчен. Он поднес к губам рюмку и заметил, что портвейн кончился. Все одно к одному, ну и день.

X

День у сэра Чарльза действительно не задался, но в целом происходящее в мире – не в масштабе дня, но в масштабе более основательном – было, скорее, удовлетворительно. Та самая языческая империя, о которой мечтали Юлиус Эвола и Ван ден Брук, тот самый вечный рейх, который хотел воплотить Гитлер, та самая империя, о которой грезил Муссолини, – одним словом, великая западная империя нового типа с успехом строилась. Строилась она менее кровавыми и более прогрессивными методами, нежели предлагали рьяные модернизаторы ушедшего столетия. И зачем теперь проливать столько крови? Некоторое количество крови – то там, то здесь – проливать по необходимости приходится, но, будем справедливы, далеко не в таких количествах, как прежде. И то сказать: на ошибках учатся. И то сказать: технологический прогресс упрощает многие вещи, в том числе управление. Зачем, например, современному промышленнику заставлять детей работать по восемнадцать часов в день? Можно обойтись и шестичасовым трудом взрослых мужчин – разве от этого изменится общий принцип раздела прибыли? Если можно построить искомую империю с меньшими затратами, но столь же эффективно, почему же этого не сделать? Тем более что строительство новой империи не прерывалось ни на миг – с тех самых пор, как ее необходимость была осознана.

Оба эти движения возникли оттого, что старый мир (прежде всего старая Европа, то есть старый порядок устройства власти и управления) более не годился для управления, стал неэффективен. Он пришел в негодность, как приходит в негодность рано или поздно человеческий организм, привыкший управлять своими членами. Старый порядок признавать это обстоятельство своей биографии не желал. Старый порядок был воодушевлен и гальванизирован успешным колониализмом, развитием капитализма и переходом капитализма в финансовую, т. е. символически-бумажную стадию. Ничего невероятного в том, чтобы получить в числе прочих акцию на здоровье и долгожительство, старый порядок не видел. Акцию выдали, но здоровья не прибавилось. Надо ли меня хоронить, восклицал старый мир в сердце своем, если я еще так хочу жить, если мои рантье настроены на получение дивидендов, а винные погреба полны? О, я еще поживу! О, я еще попользуюсь благами этого плодоносящего сада! Ему не раз и не два предрекали кончину, показывали бюллетень о здоровье и кривую температуры, но он – уже было забывшийся на одре болезни пожилой джентльмен – сызнова возвращался к жизни и вновь появлялся на людях: с лихорадочным румянцем во всю щеку, с блестящими от возбуждения глазами. Стоило возвестить о закате Европы, как Европа собиралась с силами и рвалась вперед – с энергией умирающего, который изо всех сил не хочет умирать. Едва заходила речь о том, что дни прежней Европы сочтены, как гордые европейские мыслители восклицали: «Вот еще! Ишь, чего вздумали – хоронить нас собрались! Не дождетесь! Вот нисколечко наши дни не сочтены! Или не нашими европейскими усилиями колонизирован мир? Или не мы внедрили пенициллин? Азбуку Маркони кто изобрел? Ха-ха! Вы не обойдетесь без нас – без нашей культуры, наших соборов и площадей. Сейчас мы соберемся с силами и что-нибудь этакое изобразим. Вот потерпите, мы сейчас такое скажем!» И впрямь порой казалось, что старый европейский порядок еще себя покажет – он, этот пожилой джентльмен, еще хоть куда, даром что ногу подволакивает и страдает склерозом. Так бывает подчас, что доживающий свой век щеголь еще хорохорится, и красит волосы, и выпячивает хилую грудь, и гордо переставляет подагрические ноги – посмотришь издалека, да и примешь это полудохлое существо за бодрого молодца. Кому-то померещится, что старому щеголю еще жить да жить – но это обман зрения. Санаторные условия, ежедневные инъекции и витамины – старик мучается, никак не может умереть, а мир принимает долгую агонию за доказательство вечной жизни. «Нам бы такое всепобеждающее здоровье, как у этого старика», – твердили прогрессисты из России, норовившие привить своему унылому Отечеству повадки старого либерального мира, и пялили восторженные глаза на подагрического джентльмена. «Ах, преждевременно его хоронить, – восклицали мыслители третьего мира, наблюдая за агонией Старого Света, – ах, поглядите, корабль Европы уверенно плывет, и плаванье его лишь начато! Поглядите на грациозную осанку его бортов! Поглядите на бравую команду! Полюбуйтесь этим подагрическим склеротическим джентльменом – вот ведь молодец!» Так, вслед за фанатическим близоруким мыслителем, сосланным в Вилюйск, неустанно твердил Борис Кириллович Кузин. И дела никому не было, что подагрический джентльмен ходит под себя и путает право и лево, что в борту прекрасного корабля дыры, что днище судна съедено крысами, а капитан проворовался и сбежал. Стоило какому-нибудь окаянному невежде усомниться в вечной жизни старого джентльмена, как либералы со всего света напускались на кощунника. «Они, – говорил Кузин по адресу своих вечных врагов, славянофилов, – они тщатся показать, что дни Европы сочтены. О завистники! О безумцы! Поглядите, ведь старый мир меняется, он реагирует на шум времени, он еще себя покажет! И если какие-то институты и ослабели в старом мире, то попрошу обратить внимание на то, что старый мир успешно воспитал мир новый! Вот возник на том берегу Атлантики Новый Свет – и лучи его всепобеждающе ярки. Да, Оксфорд и Кембридж уже не те, что прежде, однако поднялись Стэнфорд и Беркли! Нет былых фондов благотворительности у англичан, а зато как расцвели Мак Артуры и Соросы, а Открытое общество чего стоит?! Что же, не свидетельство ли это здоровья и развития, если они (те, кого мы, варвары, в тупой гордыне своей хороним) выделяют нам субсидии, дотации и поощрительные премии?»

И в замечании Бориса Кирилловича Кузина было много правды. Он действительно менялся, этот милый старый мир, но перемены показывали, как он хил, как очевидно он нуждается в защите. Старый мир ратовал за социальный прогресс, за нововведения в области национальных отношений, но пуще всего боялся, что его затопит волна цветных. Стогны европейских градов наполнились уроженцами третьего мира, улицы Парижа побурели от арабов, улицы Лондона пожелтели от индусов, а улицы Берлина запахли турецкими кебабами; осторожные европейцы стали говорить о необходимости остановить иммиграцию, европейцы ответственные возражали, что Европа-де расплачивается за колониальное прошлое. И повторяли прекрасную фразу: «Ты навсегда в ответе за тех, кого приручил», и гордились своей отзывчивостью, и убеждали себя, что мирволят тем, кто недавно был под пятой, и вся эта прекраснодушная ахинея выдавалась за правду: будто бы вне колониальной политики Европа могла существовать. Европа веками приучалась жить за чужой счет – и переучиваться было поздно. Платила Европа не за бывшие колонии, а за изменение стратегии колониализма. Рабы стали не нужны – много ли раб наработает (наколет угля, накопает земли)? Теперь присваивались недра земель, а не сами земли – аргентинские потроха были раскуплены, а сама земля формально свободна; чилийские рудники принадлежали не чилийцам, но чилийцы числились независимыми, и так далее, – и вот никому не нужные латиноамериканцы, африканцы, индусы вышли на площади Европы, томясь невостребованностью. Придумать им занятия Европа не могла, отказаться от содержимого их земель тоже не могла и только растерянно спрашивала гостей: вы же свободные, мы вам независимость дали, почему вам дома не сидится, в ваших свободных странах? Займитесь рыбалкой или спортом. И действительно, больше заниматься аборигенам было нечем – все остальные виды деятельности, приносящие прибыль, давно были присвоены цивилизацией. Как сказал некогда император Коммод в ответ на жалобы на непомерные налоги: вы жалуетесь, что платите за воду и огонь, а я желал бы получать деньги и за воздух. Его потомки брали деньги и за воздух – однако удивлялись, что коренные жители безвоздушных пространств, объявленных свободными, едут и едут в Европу. К цивилизации тянутся, говорили про иммигрантов, соборы им подавай, культуру! Но иммигранты тянулись к работе – к любой, но работе. Они мели, стирали, сторожили, сидели с детьми, и постепенно статус европейского рантье приобрел глобальный характер: теперь рантье получал доход не только с отцовских фабрик, не только с транснациональных корпораций, но и с самого мироустройства: и нужда в иных планах и перспективах отпала. Дальновидные пессимисты пугали, говоря, что еще пара поколений – и этнический состав Европы изменится: те, что стирают, рожают вчетверо против тех, что пачкают белье. Изменить ситуацию можно было только одним способом – отпустить цветных домой, дать свободным людям на свободной земле немного возможности пользоваться свободой. Но старый мир привык к свободе рантье – и так поступить не мог. Требовались глобальные перемены, а не просто парламентские дебаты. Надо было вдохнуть в старый мир его прежнюю удаль, ту силу, что склоняла перед ним страны и континенты, что вела некогда средневековых рыцарей в африканские походы, бесшабашную силу конкистадоров. Где такую силу сегодня взять? И мыслители и политики старого мира с надеждой и опаской одновременно глядели на мир новый, на ту новую силу, которая распрямлялась во весь рост, и думали: а найдется ли там для нас место? Не объявит ли Новый порядок, что нас больше не существует? Забегая вперед, следует сказать, что страхи были не напрасны и старый порядок действительно умер. Требовалось найти такую концепцию общего мироустройства, которая на фундаменте порядка умирающего могла бы возвести новое долговечное строение. Более того, надо было внедрить такой порядок, чтобы он с убедительностью подменил старый и даже выдал себя за новое издание старого порядка. Нужен был план переустройства мира, план, рожденный на основе имевшегося опыта, – но исполненный жизненных сил и властности. Как никогда ранее миру требовался авангард.

XI

Осип Эмильевич Стремовский (великий новатор) говорил, что он слышит шум времени, он имел в виду именно это – смутное, но властное томление, которое охватило мир, некий гул, который переводился на человеческий язык так: дайте новые основания для управления, дайте необременительную идеологию, дайте нам чувствовать себя свободными и ведомыми одновременно.

Прислушиваясь к шуму времени, сформировались и новое искусство, и новая экономика, и новая политика. Характерной чертой новых имперских дисциплин стали внепартийность и универсальность.

Уникальная политическая стратегия вызвана простым соображением: надо всегда оставаться у власти, вне зависимости от того, какая именно партия у власти сегодня. Власть сама по себе нужнее, нежели смехотворное деление на партии. Ergo: следует партии отменить. Это наиболее здравое для политики решение. Когда-то к этому методу прибегали уже большевики и фашисты, и метод этот завистники забраковали как неспортивный. Однако методы можно браковать, но и править необходимо – вопрос открыт: как в условиях плюрализма приходить к однозначным решениям? И недреманная политическая мысль изыскала способы. Британцы предложили свой вариант: сороказубый премьер-лейборист выполнял программу консерваторов лучше, чем консерваторы, успешно смешав карты обеих программ. И нечего было противопоставить его политическим конкурентам: ни один консерватор не смотрелся достаточно консервативно на фоне лейбориста. Наконец нашлось решение: лидер консерваторов объявил, что идет программой лейбористов, – это был сильный ход. Новая система власти нашла действенный метод борьбы с политической оппозицией: чтобы не иметь конкурентов, надо самому выполнять то, что сделали бы твои противники, только под другим флагом. Нечего и говорить, как дезорганизует это врага. Как разобраться, кто прав – Кротов или Тушинский? Право общее направление, то есть то, что ведет к власти. А направление общественной мысли, которое к власти не ведет, со всей очевидностью, неправо. Ведь власть в демократическом государстве символизирует свободу, не так ли? Стало быть, тот, кто у власти, тот и есть самый свободный.

Так человечество, гордое пестротой выбора, добровольно пришло к тому, что кровавые диктаторы тридцатых годов вводили насильно. Формировалась безальтернативная политика на тех же принципах, что и безальтернативное искусство: разве можно быть свободнее свободы? Собственно говоря, та форма политики, что сделалась универсальной, и была своего рода современным искусством: Contemporary Art of Politics.

Беседа министра культуры Аркадия Ситного со своим заместителем Леонидом Голенищевым, беседа, посвященная выбору кандидата на венецианскую биеннале (а мы уже знаем, каков оказался выбор), как нельзя лучше иллюстрирует этот вопрос.

– В конце концов, это нестерпимо, – сказал румяный Аркадий Владленович Ситный в частной беседе своему заместителю Леониду Голенищеву, когда расположились они в кулуарах Министерства культуры и наполнили рюмки ароматным грузинским коньяком (Георгий Багратион поставлял такой коньяк в министерство бочками). – Мы говорим: свободный выбор! А где она, свобода? Попробуй, выбери достойного – инфаркт заработаешь.

– Есть общепризнанные интернациональные ценности, – заметил Голенищев.

– Знаю, – Ситный наморщился, что было затруднительно ввиду полноты щек, – сам так говорю! Симулякр, парадигма, прямо этими самыми словами и говорю. И все-таки парадигма парадигмой, а жить надо. По логике вещей, надо послать Георгия Константиновича.

– Багратиона – в Венецию? Невозможно.

– Видишь, и ты туда же. Багратион портреты отцов нашей письменности – Кирилла и Мефодия – слепил. Статуя скверная? А зачем мы статую на главной площади водрузили? Как же мне трудно! Знаю отлично, что нельзя пускать Багратиона – надо посылать Гузкина из Парижа или Снустикова-Гарбо.

– Разумеется, одного из них.

– А Георгий Константинович переживает. И думаешь, тихо переживает? Думаешь, он с президентом не делится?

– Не будем путать политику, – сказал Голенищев с достоинством, – и культуру, – он сидел, перекинув ноги через подлокотник кресла, позой являл свободомыслие.

– Путать политику с культурой нам по должности положено. Рассуждать надо просто: кому приятно от того, что пошлем Гузкина и Снустикова, а кому приятно от того, что пошлем Багратиона. Если пошлем Снустикова, обрадуем его обожателя Рейли, т. е. «Бритиш Петролеум». Обрадуем тех, кто включил Снустикова в современный дискурс и под существование этого дискурса взял деньги в банках. А если не пошлем Снустикова, это все равно что сказать, что такого дискурса нет, – мы огорчим и кураторов, и банки, и вкладчиков. Пошлем Гузкина – приятно сделаем Майзелю, а он тут столько всего купил, что в глазах темно.

– Правильно мыслишь, Аркаша, – сказал Голенищев, – самодеятельности не требуется. Достаточно было самодеятельности в советские времена.

– Тот, кто на нашем месте сидел, не церемонился. Мало ли, что мир думал, а выходил на трибуну Громыко или Герман Федорович Басманов – мир кривился, а слушал. Надо было в Венеции представить социалистический реализм – и представляли. Как сегодня быть? Я бюрократ, – Аркадий Ситный, смакуя, выговорил это слово. Выговаривая слово «бюрократ» беззастенчиво, он давал понять, что интеллигентный человек должен быть настолько умен, чтобы не отождествлять себя с общественной ролью, – и как бюрократ обязан взвесить риски. На какой срок у нас планы? Войдем в интернациональный дискурс, повезем выставку в Чикаго, Московскую прогрессивную биеннале откроем. А дальше?

– И форум культурных инициатив запустим! И фабрику звезд устроим – на хозрасчетной основе. Бюджет позволяет.

– Говорят, нефть в цене подпрыгнет. Так что миллиона три мы под это дело возьмем.

– Больше возьмем.

– И продажи авангарда движутся, с материальной стороны все складывается неплохо. Потрошилов запустил очередную порцию на рынок, ты в курсе? Как думаешь, это надолго?

– Взаимопонимание с партнерами есть. Авангард берут. Вот ты, министр, все взвесь и реши.

– Значит, зависим от Майзеля. А если Майзеля завтра не будет, что тогда? Если «Бритиш Петролеум» уйдет? Они-то к себе домой уйдут. А я-то с Багратионом останусь.

– Откуда такие настроения? – удивился Голенищев. – Барон Майзель к нам навсегда пришел. С Дупелем у него дружба, с Левкоевым – любовь, Казахстан они поделили, Тюмень с Щукиным и с Рейли разделят. Ну, куда он уйдет?

– А я почем знаю? – спросил осторожный Ситный. – Может, разорится, – Голенищев хохотнул при этих словах, но Ситный был серьезен. – Сейчас все спокойно, а ну как рванет? В культуре как на минном поле – не знаешь, куда наступить! Уже писали на меня доносы – дескать, трофейное искусство вернул в Германию! – с сердцем сказал Аркадий Владленович, допекла его проблема. – Лежит в подвале – никому не нужно, а тронь – растерзают! Патриоты! Подумаешь, трофейное искусство продал! А что Дупель гектары нефтяных полей продает – ему можно, да? Левкоев весь алюминий захапал и половину западным партнерам отдал – это в порядке вещей, да? Съездили на Сардинию с премьером, сделку обмыли – и порядок. А паршивую бумажонку передашь немецкому канцлеру – кричат: грабеж!

– Аккуратнее надо быть, – посоветовал Голенищев.

– Серьезные люди просят: отдай! Ты сам советовал.

– Я советовал? – искренне удивился Леонид Голенищев. – Не припомню.

– А сидели мы с фон Майзелем в «Ностальжи», не помнишь? Еще Дупель с ним казахскую концессию подмахнул, не помнишь? Белугу подавали, не помнишь?

– Не было этого, Аркаша.

– Как не было? Майзель еще сказал: надо бы, говорит, бундестаг обрадовать. Что-нибудь символическое, говорит, нужно.

– Не было меня там.

– Чуть что – один останусь. Опять взятки нести. Тому дай, этому дай. Депутаты у нас чужое добро за версту чуют.

– Умеют, да.

– Посылай Снустикова! Поставец открытое письмо в газету написал, прогрессист! Требует признания таланта! А скажут мне, что я национальное искусство топлю, где этот Поставец будет? На Красную площадь с плакатом выйдет?

– Вряд ли, – согласился Голенищев, – Поставец виллу в Одинцовском районе строит, ему с плакатами ходить некогда.

– И Майзель уйдет, и ты спрячешься, и Поставец на даче будет сидеть – а спросят с меня! Рыбоволк, – полные губы Ситного с усмешкой выговорили прозвище президента, которое отражало впечатление от президентской физиономии: сочетание скользкой рыбы и длинноротого хищника, – рассердится. Знаешь, как рыбоволк сердится? Не хочешь посмотреть? Враз закроют проект чикагской выставки. И продажи авангарда закроют. А я в это дело много чего вложил. Мы в интернациональном дискурсе живем, ты прав; но и в своей стране тоже прописаны. России послужить надо, – закончил спич министр.

– Да, менталитет в нашей стране сложился определенный, – сказал Голенищев, чтобы сказать что-нибудь.

– Меру знать надо. Вот Шура Потрошилов, – речь шла о втором заместителе министра культуры, – от маршала Потрошилова набрался безнаказанности – тащит все подряд, как на войне. Это его папа, между прочим, наши подвалы трофеями забил. И Шурик в музее как на фронте. Немецкие партнеры картину Кранаха привезли нам на выставку, так Потрошилов ее со стены снял и Ефрему Балабосу продал. Ситуация возникла критическая.

Голенищев не стал обсуждать ту роль, которую, по рассказам второго зама, играл в сделке Аркадий Владленович Ситный. Он сказал:

– Дело прошлое! Обошлось. И сейчас обойдется. Подумай на три хода вперед.

– На три не умею, – честно сказал Ситный.

– В Европе, Аркаша, процесс идет вяло. Георгий Константинович присматривается к Штатам. Надо подключить Тушинского, они с Дупелем каждую неделю в Вашингтон летают. А Дупелю с Тушинским всегда хочется сделать приятное Майзелю. Вот они и похлопочут за Багратиона. Багратиону понравится, если американский сенат закажет ему антивоенную статую, пусть старик поборется за мир. И останется простой выбор: Рейли – или Майзель? Снустиков – или Гузкин? На то и свобода, чтобы выбрать достойного.

– Пошлем Гузкина, это справедливо. А Снустикова пристроим на телевидение: физиономия потешная, пусть люди смотрят. Кто хозяин третьего канала? Балабос?

– Работай, Аркаша, ты у нас министр. Служи прогрессу.

– Устал я, Леня.

– А ты думаешь, культура – это в бане с девками париться?

И государственные деятели засмеялись, вспоминая недолговечного министра культуры советских времен Александрова, который поставлял девушек членам политбюро и получил прозвище «министр культуры и отдыха».

XII

Спору нет, со времен ленивой и блаженной советской эпохи роль министра культуры усложнилась – но усложнилась и роль государства, которому он служил. Как выглядит чудище государственности? Левиафан – он какой: бегемот или крокодил? Да какая же разница, скажет иной перепуганный интеллигент, если тебя схватили и тащат на дно? Разница есть для средневековых иллюстраторов, монахов-миниатюристов – вот они как раз и оттачивают воображение, изображая чудище то так, то этак, – а для жертвы нет разницы никакой. Если бы при создании американского герба вняли предложению Линкольна и поместили на герб индюшку, а не орлана, что же – возникло бы иное государство? Так скажет интеллигент и будет неправ.

И Ситный и Голенищев, строя культурную политику самым рациональнейшим путем, как бы снимали с себя ответственность за конкретные судьбы конкретных творцов. До чего же легко забраковали они кандидатуру Снустикова-Гарбо! С неописуемым равнодушием они рассмотрели его кандидатуру, вознесли в разговоре на пьедестал – и тут же низринули. Нехорош им Снустиков! И посмеялись над ним, назвали трансвеститом и дураком. Справедливо ли?

Разве Снустиков-Гарбо, несчастный трансвестит, называемый в обществе художником, – разве он виноват в том, что он получился такой? Куда ему, болезному, еще было деваться, как не в трансвеститы? Его с младых ногтей приучили, что такого рода экстравагантные поступки – в меру эпатажные, в меру развратные – и есть культура. И когда он, неразвитый и необразованный мальчуган, принялся красить губы, напяливать парик и ходить на каблуках, ему не сказали: не делай этого, Снустиков! Получишь ремнем по попе за такое глупое проведение времени! Это дурно и неумно, Снустиков! Ты рискуешь вырасти дурачком, Снустиков! Иди читай книжки в библиотеке, или пойди обучись на ветеринара, или стань спортсменом – но только не занимайся дрянью, Снустиков! Но никто ему этого не сказал. Напротив, все Розы Кранц и Яши Шайзенштайны в один голос принялись говорить, что выходки Снустикова – это проявления контркультуры, и стали укреплять Снустикова в убеждении, что он не просто распущенный дебил, но художник. И вот Снустиков вырос, он полюбил марихуану и перформансы, он называется деятелем культуры и ходит важный, его приглашают вести конкурсы красоты и пиар-кампании молодых прогрессивных политиков – и кто виноват в том, что это растленное существо вознесено в общественной иерархии? Виноваты Розы Кранц и Яши Шайзенштайны. И когда Снустиков-Гарбо окончательно выйдет в тираж и станет непригоден ни на какие другие формы разврата, общество сделает его популярным телеведущим – общество поручит ему вести культурную программу, и Снустиков-Гарбо, умудренный мэтр, посеребренный сединами, будет рассказывать о контркультуре, о дерзаниях Ворхола и Бойса. Этот вялый неумный мальчик, отличившийся тем, что переодевался в девочку и ничему не учился, станет символом свободной мысли и будет учить других мальчиков совершать такие же пустые и порочные поступки. И все это вместе будет называться культурой и дискурсом свободной мысли. И разве виноват в этом Снустиков?

Кто-то виноват другой в судьбе несчастного трансвестита и также в судьбе интеллектуалов, перешептывающихся о ювенильных ценностях и достоинствах контркультуры; виноват кто-то, кого мы, может быть, и в лицо даже не знаем. Сидит этот неизвестный нам человек и занимается совсем не художественными делами: подсчитывает прибыль от сети отелей или проводит операцию по поглощению соседской концессии – и пусть себе занимается своими делами; вопрос в том, зачем ему потребовалось делать дегенерата из Снустикова и всех тех, кто Снустикова хвалит? Для чего ему это?

Можно ли по искусству судить о социальном строе? До какой степени справедливым будет суждение о Флорентийской республике пятнадцатого века, основанное на анализе фресок того времени? Исследователи сегодняшнего социального порядка должны спросить себя: о каком устройстве общества говорят полоски и кляксы, телеэкраны с мелькающими фрагментами тел, перформансы и хеппенинги, которые не создают образ, но являются спонтанным выражением эмоции? Что за люди производят эти знаки и для каких людей их производят? Например, очевидно, что искусство девятнадцатого века создавалось для нужд среднего класса. Мелкий торговец, вместо того чтобы в чужом дворце любоваться на чужое искусство, захотел видеть себя самого запечатленным на яхте среди кувшинок и лилий. Когда он уверился в мысли, что портрет его персоны с бокалом пива в руке столь же значим для истории, как образ Муция Сцеволы, сжигающего правую руку, – тогда искусство мещан (а с ним и социальный строй) состоялось. Потрясения, выпавшие на долю личности с бокалом пива, определили динамику стилей – от благостного импрессионизма до бурного, но безопасного фовизма. Видимо, покой среднего класса был непрочен, коль скоро однажды этот эстетический и социальный порядок был сметен новым явлением (как эстетическим, так и социальным).

Нельзя сказать, что художественный авангард создавался пролетариями, как нельзя сказать, что идеологи его были пролетариями. Они апеллировали к интересам пролетариата – но пролетариями, т. е. тем рабочим классом, о котором писал Маркс, они не были и быть не собирались. Малевич и Родченко были не в большей степени пролетариями, чем Гитлер и Сталин. Мондриан и Маринетти, Тцара и Дюшан были не в большей степени пролетариями, чем Муссолини и Квислинг, Риббентроп и Дзержинский. Все вышеперечисленные субъекты представляли тот слой общества, который социологами определяется как люмпен-пролетариат. Недоучившиеся, неприспособленные к труду субъекты (а именно такими были Дюшан, Малевич и Мондриан) – именно они оказались апостолами искусства нового типа и посчитали себя вправе отменить искусство прежнее. Но более того: общество согласилось, что именно они – эти люди неглубокого ума и неширокой души – имеют на это право. И общество наблюдало, как созданное трудом поколений христианское антропоморфное искусство подвергается поношению. Именно эти заурядных качеств личности отменят сейчас тысячелетнюю историю искусств, перечеркнут произведения, созданные людьми несравненно более достойными, и объявят, что теперь надо делать только так, как делают они, – а именно: ляпать, плюхать, брякать. Не заслуживает ли подобный факт вопроса: а зачем это обществу нужно? И ответ на вопрос прост: это сделано ради того, чтобы защитить от возможных оценок класс мещан, утвердить его превосходство на века.

XIII

Так или примерно так говорил Павел с Леонидом Голенищевым и пожилыми девушками – Розой Кранц и Голдой Стерн.

– Мне кажется, – сказал Павел, – что историки искусств не ошибаются: авангард действительно органично вытекает из искусства девятнадцатого века. Я вообще думаю, что историю надо изучать по истории искусств. Авангард точно вышел из мещанского искусства – это именно тот случай, когда мещанин испугался, что его позиции непрочны, и решил их укрепить, вот и все. Авангард есть искусство победившего класса мещан, это искусство портфельных инвесторов, искусство периода финансового капитализма.

Едва он употребил слово «классы», как Роза Кранц насмешливо произнесла (Голда же Стерн полыхнула подведенными синей тушью очами):

– Вот наконец мы и договорились до классового подхода к искусству! Поздравляю! Вот и долгожданный результат – обыкновенная ленинская социология искусства. Как мило! До лучшего вы и не додумались! Искусство угнетенных и искусство угнетателей, не так ли? А краткий курс ВКП(б) читать не будем? Знакомый, до головной боли знакомый подход к проблеме, – и Роза Кранц засмеялась, пуча глаза.


  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации