Читать книгу "Учебник рисования. Том 2"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Что произошло дальше, никто никогда не узнает, а со слов Рихтера рассказать затруднительно. Усатый мужчина толкнул Татьяну Ивановну в грудь, и Татьяна Ивановна пошатнулась. Однако не упала, выпрямилась, и, примерившись, ударила раскрытой ладонью мужчину по лицу. Соломон Моисеевич почувствовал, что его руку отпустили. Он примерно представлял себе, что так и будет. Сейчас Таня стукнет второго, потом третьего, и они испугаются. И как не испугаться? Соломон Моисеевич видел, как Татьяна Ивановна дала пощечину мужчине по прозвищу Сникерс, как она угрожала вошедшим, как сцепилась с усатым мужчиной. Ее ударили в ответ, и она села на стул. Два раза она вставала, а потом, когда ее ударили очень сильно, повалилась на стул боком – и уже не шевелилась.
Она была еще жива – и в то, что она умрет, Рихтер поверить не мог, он себе этого не мог представить. Жена была для него столь же неотъемлемым явлением природы, как ветер, солнце или дождь. Когда он представлял ее возможное поведение, то не ошибался – на тех же основаниях, на каких не ошибаемся мы, предполагая, что дождь – мокрый. Жена вела себя ровно так, как он и думал: кинулась к нему, встала между ними и бандитами, огрела главного негодяя по щеке. Татьяну Ивановну оторвали от него, стукнули спиной о стену, посадили на стул. Рихтер растерялся – он был уверен, что его жена сильнее всех.
Рихтера отодвинули в сторону, и он теперь видел жену через спины и бока чужих мужчин, возившихся в комнате. Жена глядела на него, на Рихтера, своими теплыми синими глазами и ничего не говорила. Может быть, хотела сказать, но не сказала. Потом глаза ее закрылись. Она сидела на стуле, боком привалившись к стене.
Рихтера потащили прочь из комнаты, а он смотрел на оставленную Татьяну Ивановну, и что-то сказало ему, что он должен смотреть на жену внимательно. Он упирался, вглядывался, видел все подробности ее лица, морщины и трещины кожи, тонкие губы, сжатые в линию, складку кожи на переносице, чистый лоб, седые волосы, прилипшие к вискам, – и слезы неостановимо катились из его глаз. Он упирался в дверях и не давал себя увести.
– Танечка, – сказал он жалобно, – Танечка.
И Сникерс шлепнул его по губам: молчи, дед.
– Танечка, – снова сказал Соломон Моисеевич. Тихо-тихо сказал, почти неслышно.
Люди вокруг него говорили громко: «Ну вот, теперь что делать прикажешь? Сюда уже перевозку не вызовешь». – «Почему это?» – «Спросил! А бабку куда деть?»– «Да хоть под кровать». – «Сам под кровать лезь! Дурак, раньше думать надо, руки распустил». – «А я – что? Я – что? Крайнего нашел? Значит, прямо в больницу, с рук на руки». – «А так делают?» – «Почему нет? Если свихнулся». – «Надо, чтобы родня сдала. Подписывают бумажку, согласие родных, чтоб деда лечили». – «Врешь». – «Я соседа хотел в дурку сдать – не приняли. Говорят, пусть его мать нас попросит. Формальности, везде формальности. В сортир без справки не пойдешь, довели страну бюрократы». – «А если, допустим, нет у человека родни. Что, в больницу уже не возьмут? Скажут: помирай на улице, так получается?» – «У нас вообще до людей никому дела нет, бумажку давай – а человек не нужен. В галерею отвезем – туда машину вызовем». – «В какую галерею?» – «А к Поставцу, нормальный мужик. И перевозку пригласим. Скажем – свихнулся старик от искусства. Насмотрелся – и крыша поехала. А что, запросто может быть. У меня у самого там глюки начинаются». – «Глупости». – «Почему – глупости? Отвезли в галерею, перевозку вызвали – и порядок».
– Пошел, гад, – сказал Сникерс, – пошел, жидяра. – Он толкнул Рихтера в спину, пропихивая старика в дверной проем.
И Рихтер последним жалким взглядом поглядел на Татьяну Ивановну, но видел ее плохо, слезы заливали глаза. Танечка! Не слышит Танечка.
Вышли на лестницу, повлекли Рихтера вниз, причем сетовали на состояние лестничной клетки. Темно, тесно, кафель расколот. «А еще интеллигенция. Лампочку вкрутить – вас нет. Что люди шею себе сломают, наплевать. Ну вот – как живут люди? Чисто свиньи, ей-богу! Пусть не себя – хоть бы других уважали. Хоть бы на Запад посмотрели, небось, по командировкам-то ездят. Поучились бы – и где люди живут, и как люди живут».
И вытащили Рихтера к машине, отогнали пинками дворовых псов – и откуда только берутся? Ловят их, ловят, а не переводятся по Москве паршивые дворняги. Пинка ей, суке, да прикрикнуть, да камнем вдогонку. Тварь шелудивая! Пошла! Пошла! Старика впихнули в машину, зажглись фары, вырвало лучом света из угла двора перевернутый мусорный бак – убирать научимся когда-нибудь? «Эх, русский мужик! Чай, свое, не чужое, а все равно: так засрут – не наступишь. Я у себя во дворе объявление повесил: не сорить! Сорвали, алкаши! А, что без толку говорить, рули давай. Такие у нас люди, что поделаешь».
Когда машина тронулась, ситуацию обсудили снова.
«Какая галерея? Глупости не говори. Зачем галерея нужна? Художник ты, что ли? А если нет, что про галерею гонишь? Довезем до клиники, забашляем – и бумаг не надо. Дед, лечиться будешь?» – «Ну, думал, в галерею заедем, посидим. Почему не поехать?» – «Можно. Но уже потом: отдохнуть, погреться. Музыку включить?» – «А ты чего слушаешь?» – «Как что? “Эхо Москвы”, конечно». – «Валяй».
Зажатый на заднем сиденье меж крепких потных тел, Рихтер впал в забытье – перестал следить за происходящим.
Так развивались события, и Струев не поспевал за их ходом. История (даже если то была не история в высшем смысле этого слова, а всего лишь цепь случайных неосознанных явлений) шла своим чередом – и вовсе не так, как это представлялось Семену Струеву, художнику-концептуалисту. Струев подъехал к жилищу Рихтеров уже тогда, когда Соломона Моисеевича Рихтера давно доставили в клинику, водворили в приемный покой, сунули дежурному врачу деньги, посмотрели на врача внимательно. Понимает ли врач? Или объяснить? Кажется, понимает.
III
Струев вошел в подъезд, поднялся в квартиру Рихтеров. Дверь была не заперта – он увидел беспорядок, поднял с пола окурок, потом прошел в кухню. Татьяна Ивановна была еще жива.
Татьяна Ивановна съехала со стула на руки Струеву. Он не удержал ее, тело стекло у него по рукам, и Татьяна Ивановна поползла на пол, мягко свернулась, ноги подогнулись к животу, и лицо ее сделалось вялым, белым и слабым. Струев смотрел, как она дышит; дышала она, едва приоткрывая серые тонкие губы. Серые губы одеревенели, почти не шевеля ими, она выговаривала слова. Иногда меж губ появлялся розовый пузырек – от внутреннего кровоизлияния. Пузырек покачивался на губах, потом лопался. Струев наклонился, чтобы слышать.
– Я ножик взяла, – сказала Татьяна Ивановна, – с розовой ручкой перламутровой. Паша подарил. Колбаску резать. Я хорошей колбаски купила. По два двадцать. Раньше по два двадцать была. Теперь по двести восемьдесят. Пугнуть хотела. Он моим же ножиком меня и пырнул. А я сама наточила. Как шило острый. А мне их пугнуть было надо. Их вон сколько. Ну, я ножиком.
– Понятно, – сказал Струев.
– Всегда сама. Все сама. Какой с него прок. Он и спорить не стал. Сказали ему: иди – он и пошел.
– Куда пошел?
– А куда велели. Привезли, потом увезли. Пришли, наследили. Соломон, он только со мной храбрый. У меня полы мытые. Я говорю, нечего грязь разводить. Ходят, пачкают.
Струев молчал, смотрел, как пузырится кровь на губах Татьяны Ивановны. Вздулся пузырек, лопнул.
– Я им говорю, пошли вон. А не идут. Наглые. Пошел, говорю, вон, дурак.
– Правильно, – сказал Струев.
– Соломон – он себя защитить не может.
– Его увезли?
– Я сейчас. Поеду за ним. Больно. Заболела вот. Ты съезди за ним, Сенечка.
– Хорошо, – сказал Струев.
– В галерею повезли. К художникам. Он любит. Я говорю, гадость это. А он норовит к молодым.
– В галерею? – спросил Струев.
– К Сосковцу этому поганому.
– К Поставцу? – спросил Струев.
– Вот, к Сосковцу как раз повезли. Мало он украл. Теперь еще за мазню берет.
– Понятно, – сказал Струев.
– Есть такие. Им все – мало.
– Да, – подтвердил Струев, – есть такие.
– Нехорошо так. Без пальто, без беретки. Ты ему беретку отвези.
– Хорошо.
– Я говорю: как не совестно. На старика. И пугнуть хотела.
– Кто ударил? – спросил Струев из интереса.
– Усатый такой. Как сом усатый. Ударил меня, как Ласика. Мою лошадку так же запороли. В животик ножом – и запороли. Больно, Сенечка. Заболела я.
– А сколько их? – спросил Струев.
– Пятеро.
– Хорошо, – сказал Струев.
– И ботинок никто не снял. И ноги не вытер. Натоптали. Пять человек. Опять все мыть. А силы уже нет. В живот, как лошадку.
– Пятеро – это пустяки, – сказал Струев.
– Ты справишься, Сенечка?
– Ну конечно, – сказал Струев.
– Ты только себя побереги, Сенечка. Ты рисковый. Ты береги себя.
– Пятеро – это пустяки, – повторил Струев и улыбнулся, не разжимая губ, чтобы не пугать умирающую своим оскалом.
– Я тебе сейчас борщ согрею, – вдруг сказала Татьяна Ивановна, – в холодильнике осталась колбаска, ты съешь, вкусная, – и Струев понял, что она сейчас умрет.
– Хорошо, – сказал он.
– Боль легко терпеть, – говорила Татьяна Ивановна, – но, если очень больно, можно не выдержать. – Она замолчала, и Струев еще ближе наклонился к ней и увидел, что она умерла. Глаза закрылись, и легкое блаженное выражение растеклось по ее лицу. Рот ее улыбался.
Струев не испытал ни жалости, ни волнения. Как всегда, когда приходило время действовать, он не чувствовал ничего, что отвлекло бы внимание и не дало бы делать то, что надо сделать. Он выпрямился, подошел к столу, взял книгу, оторвал титульный лист. Это была «Философия истории» Гегеля, настольная книга старика Рихтера, опровергнутая им много раз. Струев написал поперек заглавия: «Галерея Поставца», написал адрес, положил лист посередине стола. Он заставил себя не торопиться, чтобы ничего не забыть. Вернулся к записке, дописал слово «подвал». Именно там, в подвале галереи, и проходят собрания либеральных деятелей. Струев понял, куда ехать. Проверил адрес – правильно ли написал. Правильно.
Вряд ли записку найдут, но на всякий случай. Оставлю дверь открытой, если придут – найдут. Павел, может быть, он? Струев подумал секунду про Павла. Прок с них, интеллигентов, небольшой. Похоронили бы по-человечески. Достал из внутреннего кармана пачку долларов, из тех, что уцелели от депутата Середавкина, не считая, отделил четверть, положил рядом с запиской. На записке добавил «на похороны» и нарисовал стрелку в сторону денег. Осмотрелся, не забыл ли чего. Подошел к Татьяне Ивановне, потрогал ей шею. Там, где должно биться, не билось. Холодная. Хорошо, значит, умерла.
Струев вернулся к столу, придавил записку книгой. Проверил деньги во внутреннем кармане, застегнул карман на пуговицу. Не торопиться, никогда нельзя торопиться, если впереди бой. Из другого кармана он достал свинчатку на цепи, продел руку в цепь и дважды обмотал цепь вокруг запястья. Потом застегнул пальто, сунул руки в карманы и спустился по лестнице. Он шел ровно и легко, как в Ростове, тридцать лет назад, когда шел поквитаться с барачными. Не надо спешить, догоняющий не догонит. Надо просто приходить вовремя. А лучшее время – это когда тебя не ждут. Поднял руку, остановил такси, сел в машину, сказал адрес.
– Думаешь, ждет? – спросил игривый шофер. Кепка надвинута на глаз, острый парень.
– Думаю, не ждет, – сказал Струев, и шофер больше ничего не спросил. Смотреть на Струева ему уже не хотелось.
Струев стал глядеть в окно на дома, отмечая новостройки, вспоминая знакомых архитекторов, строивших дома новым богачам. Надо было не думать о том, куда едешь, не торопиться. Проигрывает тот, кто спешит. Не торопиться. Это что же за дом такой? Ах, это небоскреб под названием «Патриарх», квартиры по триста метров, с бассейном и камином. Интересная работа. Говорят, витражи из Парижа выписывали. Сколько здесь квадратный метр стоит? Тысяч десять, не меньше. Успею, подумал Струев. Машина обогнула элитный особняк, помедлила на развороте, ожидая зеленого света. Ничего, что медленно. Так надежнее. Успею. На крыше дома «Патриарх» архитектор построил реплику знаменитой Башни авангардиста Татлина. Такой вот актуальный проект – памятник авангарду венчает дом богачей. Хотел Татлин построить башню, чтобы в ней собирались советы народных депутатов – и неподкупные люди решали судьбы республики. А его башенку на крышу дворца поставили – в виде беседки. Интересно, депутат Середавкин не здесь живет? Он человек обеспеченный. А вот другой дворец – это что за дом? А вот это что такое? Про этот дом рассказывал Осип Стремовский, он здесь проектировал фойе с цинковой барной стойкой, как в голливудских фильмах. Не всех гостей принимают в квартирах – некоторых просят обождать в фойе, наливают по стаканчику. Должна быть у жильцов покойная частная жизнь. Добротно сделано, со вкусом. Дом сотрудников КГБ, вот что это такое. Успею, подумал Струев, не надо спешить, успею. Еще он подумал, что в драке с пятерыми надо сразу убивать. Эта мысль показалась ему здравой. Их всего-навсего много, повторил он свою обычную присловку, а я – целый один.
Машина остановилась у галереи Поставца.
IV
Не торопиться. Все надо делать не суетясь и точно. Он вылез из машины, левой рукой достал мелкие купюры; в правой руке была свинчатка, он держал правую руку в кармане, не вынимая. Расплатился. Шофер уехал. Струев подождал, чтобы машина ушла далеко.
Подошел к железной двери в галерею, позвонил. Железную дверь заказали давно, в те времена, когда цены на второй авангард только начали подниматься. Должен же я позаботиться об инсталляциях, говорил Поставец. Мои инсталляции, говорил Поставец и облизывался. Мои прогрессивные инсталляции. Наши прогрессивные перформансы, и галерист облизывался. И когда Струев подумал про инсталляции и перформансы, он улыбнулся в дверной глазок своей желтой клыкастой улыбкой.
Дверь открыл Поставец, поглядел на Струева, удивился, облизнулся. Розовый язык Поставца обошел губы справа налево, потом слева направо. Глаза Поставца прошлись по всей фигуре Струева, помигали, потом успокоились, остановились на лице. Поставец посторонился, пропуская Струева внутрь.
Струев ударил его левой рукой, правую держал в кармане. Потом вошел в галерею.
Поставец не упал, но отскочил в глубь комнаты, потянулся к столу – к телефону. Струев вынул из кармана правую руку со свинчаткой, и Поставец опустил телефонную трубку. Никто из них не произнес ни слова. Струев подошел ближе к Поставцу, взялся за картину Пинкисевича, что висела над столом, – серые кружочки поверх розовых треугольников. Снял картину со стены, ударил Поставца по голове, бил сильно, порвал холст с первого раза. Поставец выглянул из серых кружочков, облизнулся, но ничего не спросил. И Струев тоже ничего не сказал, ударил по лицу открытой ладонью. Поставец сел на пол, рама пробитой картины висела на плечах.
Струев взял его под мышки и поставил на ноги, снял рваную картину Пинкисевича с шеи, потом схватил галериста двумя руками за волосы и стал бить лицом об инсталляцию Лили Шиздяпиной – ночной горшок, приклеенный к швейной машинке. Инсталляция сломалась с третьего удара, распорола щеку Поставцу. Струев, не отпуская волос галериста, перешел к следующей работе. То была шелкография Энди Ворхола – портрет Мерилин Монро. Струев вырвал Монро из рамы, скомкал и стал запихивать Поставцу в рот, пока тот не захрипел. Слюна лезла изо рта Поставца, потом его стало рвать недавно съеденной бараниной, и плохо переваренная баранина вместе с винегретом вывалились на скомканное лицо розовой Монро. Тогда Струев вынул изо рта галериста жеваную шелкографию, бросил ее на пол и перешел к следующей работе.
То была вещь раннего Стремовского, опыт концептуальной скульптуры: серпы и молоты (символы подлой власти) были замотаны в катетеры и клизмы (символы старческого маразма вождей). Струев бил Поставца лбом об инсталляцию, пока инсталляция не сломалась совсем, и обломки произведения Струев отшвырнул ногой. Баранина с винегретом продолжали спазмами вылезать изо рта Поставца, но теперь лицо его было перемазано кровью и непонятно было, где кровь, где блевота. Они перешли к следующей инсталляции. То была снова вещь импортная, образчик творчества Франко Стеллы – молнии и загогулины, выпиленные из фанеры и покрашенные пестрыми красками. Инсталляция сломалась быстро. Поставец задохся блевотой и стал хрипеть. Тогда Струев подвел его к аквариуму, где вуалехвосты гонялись за хлебными крошками, и сунул головой в воду. Поставец хрипеть перестал и начал булькать. Струев вынул его из аквариума, подержал на воздухе, потом сунул в воду опять. Он зажег в аквариуме свет и одновременно со светом в аквариуме возник голый пляшущий человечек, Филипп Преображенский. Человечек тряс гениталиями, делал танцевальные па и помахивал рукой Поставцу. Сквозь зеленую толщу воды Поставец видел его безумный танец. Проплыл мимо выпученных глаз вуалехвост, махнул плавниками. Струев вынул галериста из аквариума, потом засунул снова. И опять голый Преображенский скакал подле синего лица галериста, приветственно махал ему ручкой. Струев расколол аквариум, вода хлынула на пол, человечек исчез, и обреченные вуалехвосты задергались на полу. Одного из них Поставец раздавил ногой, когда Струев тащил его к следующему экспонату.
Они перешли к следующему произведению.
Гордость галереи, почти подлинный Малевич, едва не проданный за миллион и совершенно неотличимый от настоящего, – холст с черным квадратом треснул вкось, потом расползся на лоскуты, и стали видны нитки холста и синенькая красочка, поверх которой был черный квадрат намалеван.
Уничтожив этот холст, Струев посадил галериста в кресло.
– Где? – спросил он.
– В подвале, – сказал Поставец.
– Хорошо, – сказал Струев.
Дикие глаза Поставца смотрели не на Струева – на обломки искусства.
– Я убью тебя, – сказал Поставец. – Я убью тебя.
– Не сегодня, – сказал Струев.
– Искусство, – сказал Поставец, и винегрет потек из его рта.
– А, ты об этом.
И Струев пошел вдоль галереи, ломая то, что еще не сломал. Он бил свинчаткой – раз, и два, и три, пока не разбивал произведение, и только тогда переходил к следующему. Он пробивал холсты, рвал рисунки, крошил инсталляции. Вот шедевр Веденяпина: кирпич с надписью «хуй». Струев разбил кирпич пополам, потом раскрошил. Вот доска, в которую авангардист Гюнтер Юккер вбил гвозди, – знаменитое произведение. Струев стал молотить свинчаткой по доске – часть гвоздей погнул, доску расколол. Вот вещь немца Бойса: заячьи уши и шляпа – все запаковано в картонную коробку. Сплющил, ударил кистенем еще и еще, сломал коробку, порвал шляпу. Вот Ив Кляйн: хлост с дыркой посередине. Порвал совсем. Бросил на пол. Сломал раму. Он шел дальше – ломал и ломал.
Струев спросил, где лестница, но Поставец ничего не ответил – смотрел перед собой: на то, что было Шиздяпиной, Франком Стеллой, ранним Стремовским, великим Бойсом. Галерея была покрыта обломками и трухой, в центре помещения сидел на стуле галерист с дикими глазами, изо рта его тонкой струйкой стекал винегрет.
Струев перешел к опусам Дутова – кляксы и брызги по грязному холсту, дискурс свободы. Порвал холст Дутова и двинулся дальше. Японский мастер Кавара – листочки бумаги, на них через трафарет набиты бессмысленные слова. Струев порвал листочки. Телевизор – и в нем крутится видеопрограмма Билла Виолы – человеческое лицо то удлиняется, то расширяется. Струев разбил телевизор. Небольшая вещица Ле Жикизду – он сломал и ее.
Струев прошел по галерее из конца в конец, сломал последнее, обнаружил дверь, за ней еще одну, за дверьми – лестницу.
Не спешить, никогда не спешить. Он огляделся, не осталось ли чего, заметил уцелевший холст с квадратиками, порвал. Вот за дверью еще кружочки и закорючки. Порвал и этот холст. А это что за дрянь? Может, от ремонта ящик с мусором остался – а вдруг произведение искусства? Сегодня не поймешь. Он разбил ящик с мусором, разбросал мусор по полу.
V
Внизу кто-то был, он услышал движение. Струев шел вниз, медленно спускался по ступеням и улыбался своей обычной, волчьей улыбкой. Он немного устал, пока ломал произведения искусства, и поэтому спускался медленно, чтобы успеть отдышаться. Он вобрал в себя воздух, вдохнул его через сжатые зубы. Один вдох, второй. Он так делал всегда, когда хотел собрать силы.
Пятеро? Их всего-навсего много. Пятеро – это пустяки.
Он нащупал ногой пол подвала и двинулся вперед – к человеку, который ждал его в темном подвальном коридоре. За спиной первого человека Струев увидел другую тень, потом и вторая тень приблизилась. Струев шел им навстречу ровным легким шагом, улыбаясь, как привык улыбаться опасности.
Струев не умел драться, но он обладал иным качеством, которое знал за собой и которое всегда выручало его, – непобедимостью. Он не умел проигрывать. Его упорство и желание выиграть любой ценой жили в нем всегда, просто без надобности он не вспоминал о них. Но стоило подумать о поражении, о том, что он не сумеет, не дойдет, не сделает, – как внутри все налилось знакомой злой силой. Она существовала в нем сама по себе, эта злая сила, и когда она вырастала в нем, то ничего, кроме нее, не оставалось, ни памяти, ни страха – организм лишь подчинялся и выполнял команды. Он давно понял, что стоит позвать внутри себя эту силу, и с ним невозможно будет справиться. Струев шагнул вперед, зная, что победит.
– Не тогопись, товагищ, – сказал первый, пародируя ленинский акцент, и даже руки в проймы жилета заложил и ножку вперед отставил, как на памятнике. Второй, усатый, в это время достал из кармана нож с розовой перламутровой рукояткой. – Попгошу пгитогмозить! – прокаркал человек-памятник. Не останавливаясь, не сбавляя шага, Струев махнул свинчаткой. Свистнула цепь, и свинчатка легла на бритую голову. Струев перекрутил цепь в руке и ударил снова, с силой всадил свинчатку в бритый лоб. Памятник не закричал, не покачнулся, только вцепился обеими руками в цепь, вырывая свинчатку, и, едва Струев отпустил свой конец, как он повалился на пол, и кровь потекла у него из уха. Струев дал цепочке сорваться с запястья, и та свернулась медной змейкой подле расколотой бритой головы. Струев не поглядел на него – он продолжал идти вперед, на другого, того, который держал нож.
Струев увидел, как человек размахнулся и как нож летит ему в грудь. Он не умел уворачиваться и не стал бы, если бы умел. Злое, упорное сознание удачи, которое всегда говорило ему, что он все сумеет и все стерпит, сказало это и сейчас. Пусть ударит, пусть сделает что может, он сможет немного – и потом я отвечу, так сказал себе Струев. Он не стал уворачиваться, но только напряг свое длинное волчье тело, ожидая удара и зная, что выдержит удар. Он будто видел себя со стороны – желтые глаза и оскаленный рот, он знал, что тому, с ножом, страшно, и даже страшнее, чем ему самому. Удар пришелся в середину груди, нож вошел в него, и жар прошел по его телу. Он почувствовал, как нож уперся в кость, и перестал думать о ноже. Видимо, нож не задел ни сердца, ни печени, а про прочие органы Струев не знал. Нож торчал в его теле, но тело продолжало стоять и было способно к движению. Струев посмотрел на усатого человека, державшего нож за розовую рукоятку, и растянул губы в обычной своей щербатой ухмылке. Его дыханье сделалось ровным, желтые глаза превратились в щели. Он отвел руку для удара и ударил; бил наотмашь, метя в висок и зная, что убьет. Его худая, как плеть, жесткая, как палка, рука хлестнула справа налево, и весь неизрасходованный запас злости, желчи, нерастраченной энергии вошел в этот удар. Он увидел, как попал в висок человеку, услышал хруст удара, и человек еще не начал падать, как Струев понял, что проломил ему голову и убил его.
Он перешагнул через тело и едва не упал, споткнувшись. Вдруг все внутри обмякло, закружилась голова. Он подержался руками за сырую стену подвала и выплюнул кровь, которая отчего-то набралась во рту. Он выплюнул ее с силой, но сил хватило только на то, чтобы протолкнуть кровавый сгусток сквозь губы, и кровь потекла вниз по подбородку, по шее. Струев почувствовал, что сейчас упадет и противиться этому не может. Тогда он с силой втянул воздух сквозь кривые желтые зубы и снова сделался сильным. Он повторил этот прием дважды, втягивая тухлый подвальный воздух сквозь сжатые зубы. Он выпрямился, и злая упрямая сила привычно влилась в него. Он не шатался больше, он стоял крепко, зная, что все сможет, что он один сильнее всех.
Он улыбнулся темноте своей страшной улыбкой. Машина, которую он из себя делал годами, снова работала, и шестеренки снова сцепились зубьями. Теперь машина работала ровно, и Струев чувствовал, как надежно и гулко стучит внутри него мотор. Теперь порядок, подумал он. Что же я время теряю, сказал он. Он, никогда не забывающий деталей, хотел нагнуться за свинчаткой, но побоялся упасть, если нагнется. Ничего, подумал он, обойдусь. Пока я на ногах, я могу все, подумал Струев. Он шел подвальным коридором, битый кафель лязгал под ногами. Стало темнее.
Струев прошел вперед, и тогда навстречу ему шагнули сразу трое, три тени закачались перед ним; они двигались неторопливо, охватывая его с боков. Струев не остановился, не стал присматриваться к новым врагам. Он только сказал себе: их всего трое, низко же они меня ценят. Могли бы послать пятерых. Кураж не проходил, но сквозь кураж подступала дурнота, и дурнота пересиливала кураж. Струев продолжал идти вперед и руку опять отвел для удара; он скалился в улыбке, но тени совсем не боялись его. Он теперь сам понимал, что его уже никто не боится. Кончилась его великая минута. Кинутся сразу со всех сторон, теперь пропал, подумал Струев. Неправда, ничего не кончилось, ответил он себе. Машина работает, и шестеренки крутятся. Давай. Надо идти вперед и бить среднего. Не успею. Хотя уже близко. Еще бы немного, еще бы три шага. Плохо, что ничего не видно. Совсем не видно.
Он сделал еще шаг вперед. Плохо, что один. А когда я был не один? Никогда. Смогу и один. Всегда мог. И сейчас могу. И он повторил про себя свою любимую присказку: их всего-навсего много, а я – целый один. Справлюсь.
Он шатнулся от слабости, решимость вместе с силами вдруг стала выплывать из него, сделалось жарко и слабо; его мутило. И тогда он снова проделал над собой этот трюк: сквозь кривые зубы втянул воздух и сжал внутри себя свое естество, подчинил его воле и злости. Он не приказывал себе, он просто сжимал в себе себя самого, зная, что, пока он владеет собой, он непобедим. Он возвращал себе кураж, втягивал его внутрь себя, сквозь кривые зубы. Что они могут против меня? Ничего не могут. Я сильнее. Никто ничего не может. Я один могу. Вперед.
Его ударили по затылку, он упал вперед на чей-то кулак, и удар в лицо распрямил его. Он махнул кулаком в ответ и никуда не попал. Он махнул другим кулаком, бил что есть сил – и не попал. Опять ударили сбоку по шее, он не видел, откуда пришел удар. Он ударил в ответ, в пустоту, туда, где за его плечом стоял враг. Он знал, что попал, но не видел в кого. Его развернуло в сторону от второго удара по шее, и сразу же опять ударили по затылку. Струев повалился ничком, и человек, стоявший перед ним, поймал его за плечи у самого пола, придержал и коленом снизу ударил в лицо: раз, потом еще раз, потом еще. Он перехватил Струева за волосы, чтобы было ловчее бить, и, держа струевскую голову как отдельный предмет, бил ею себя об колено, пока не устал. Потом разжал руку, державшую волосы, и Струев упал.
Три человека, стоявшие над Струевым, смотрели, как он ворочается на полу, подтягивает колени к животу, встает на четвереньки. Он вставал очень долго. Давай, сказал себе Струев, вставай. Давай, сказал он себе снова, и люди, стоявшие над ним, услышали, как человек внизу шепчет: давай. Струев стоял на четвереньках, задрав голову. Тот, что стоял напротив, поднял ногу и, упершись подошвой ему в лицо, вытер об лицо подошву. Этого несильного толчка хватило, чтобы Струев опять повалился на бок. И снова он сказал себе: давай. вставай. Он некоторое время полежал на боку и опять подтянул колени к животу, встал на четвереньки. В сумраке подвала он не различал людей, не знал, где они, только чувствовал подошву на разбитом лице. Он опять завалился на бок и лежал, втягивая воздух сквозь сломанные кривые зубы. Вместе с воздухом он втягивал кураж и знал, что сейчас соберется и встанет. Сейчас. Вот сейчас он встанет. Я все смогу, сказал он себе. Три тени раскачивались над ним, делаясь все больше, все черней.
Расчетливый ум Семена Струева, который продолжал работать, даже когда тело умирало, сказал ему, что еще можно победить. Нет такой ситуации, которую нельзя было бы изменить. Случайностей нет. Нельзя проиграть случайно. Любой случай можно вывернуть наизнанку и переиначить. Любую неудачу можно выправить до правильной истории. Судьбу можно изнасиловать. Подумаешь, упал. Встану. Кровь толчками выходила у него изо рта: накапливалась в гортани и выплескивалась через разломанные зубы. Гордость и сознание избранности всегда обманывали Струева; обманули они его и на этот раз. Ему все еще казалось, что достаточно неколебимой уверенности в победе – и можно победить. Ничего, сказал он себе, это пустяки. Сейчас я встану. Лежа ничком, сломанный и раздавленный, он по-прежнему считал себя победителем, то есть тем, кто распоряжается ситуацией и может повернуть ее так, как захочет. Если кто-нибудь придет сюда, думал Струев, ему будет трудно справиться сразу с тремя. Значит, одного я должен еще свалить. Вот этого, с ребристой подошвой. Еще немного терпенья. Еще немного. Они не ждут удара. А я могу все. Давай, поднимайся. Он медленно подтягивал колени к животу.
Человек, стоявший над Струевым, тот, что бил струевской головой о свое колено, а потом пинал его в лицо, крупный мужчина с висячими усами, по кличке Сникерс, смотрел сверху вниз на то, что еще оставалось от Семена Струева. Он наблюдал, как полуживой человек копошится у его ног, как медленно подбирает колени к животу, как шарит по полу рукой, ища опору. Он решил позволить Струеву встать на колени и уже потом бить ногой по голове, и, приготовившись к хорошему удару, к настоящему, окончательному удару, отставив немного назад ногу, Сникерс терпеливо ждал.
И сам Струев понимал, что его сейчас ударят, дадут встать на колени – и ударят. Я выдержу, подумал он. Пусть бьет, этот удар я пропущу. Я всегда пропускаю первый удар – мне не жалко. Что мне его удар? Пустяки. Если ты по-настоящему силен, ты можешь пропустить удар. Он всегда давал другим этот совет, посоветовал так и себе. Я выдержу этот удар, думал он, а потом прыгну, не дам ему опомниться. Я успею, думал он, я всегда был быстрее всех. Они не знают, сказал он себе, что я все могу. Они не ждут, что во мне остались силы. Никто не знает, сколько во мне сил. Тело не слушалось его, но он терпеливо собирал свое тело по частям: подтягивал ногу, сгибал руку. Ничего, что медленно, думал он, в последний момент я прыгну. Он упирался щекой в пол подвала и втягивал воздух сквозь сломанные зубы. Все решается последним рывком. Вот сейчас я прыгну, думал он, еще немного. Кровь выливалась у него изо рта, и жизнь выходила из него. И одновременно с тем, как жизнь толчками, сгустками выливалась из Струева, как силы безвозвратно выходили из его тела, сознание его прояснилось совершенно, и он отчетливо видел свою задачу, и план действий был ясен. Теперь пора. Как обычно стремительный, он подтянул левую ногу к животу, а тот человек, что стоял сверху, видел, как медленно и жалко тащится по полу сломанная нога. Пора, сказал себе Струев. Он еще раз втянул в легкие соленый от крови воздух. Привычное чувство победы собралось в нем, он сжал кулак. Пора.