Читать книгу "Учебник рисования. Том 2"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 42
Процесс
I
Даже в молодости Борис Кириллович не склонен был к авантюрам – что же говорить о годах зрелых? Полный мужчина, он был не приспособлен природой для активных действий. Даже амурные приключения (когда таковые еще случались) у Бориса Кирилловича проходили степенно, без ущерба для бытового комфорта. Однажды он объяснил свою позицию Розе Кранц (в те непростые для всякого мужчины мгновения, когда он подводил итог их короткому роману и объявлял о своем уходе) такими словами. «Я, – сказал Борис Кириллович, – думаю прежде всего о том, чтобы остаться во всем – интеллигентом». Кузин хотел было сказать: зададимся вопросом, что такое интеллигентность? – но удержался, все же не на трибуне. Не задавая риторического вопроса, Борис Кириллович дал разъяснения сам. «Интеллигентность, – сказал Кузин, – это прежде всего моральность и порядочность. Я связан моральными обязательствами со своей семьей и не могу причинить боль Ирине. – Одновременно Кузин завязывал шнурки на ботинках и подтягивал резинки нейлоновых носков. – Никогда, – говорил он, поправляя подтяжки, – никогда не смогу я примириться с мыслью, что ранил любимое существо. По моему глубочайшему убеждению, интеллигентный человек не может причинить боль другому». – «А я как же?» – хотела крикнуть Роза Кранц, но промолчала и молча наблюдала, как Борис Кириллович застегивает рубашку на объемистом животе, просовывает пуговицу в тугую петлю. Пуговица упиралась, края рубахи не сходились на животе. «Помимо прочего, – заметил Кузин, борясь с пуговицей, – наша семья не ограничивается Ириной и мной. Есть родители, мы с Ириной по возможности стараемся им помочь. Времена такие, что старикам тяжело. Питание в доме для престарелых отвратительное! Да, социальный сектор в чудовищном положении. Что говорить о стариках, – отвлекся Борис Кириллович, вспомнив о своей доле, – что говорить о стариках, если даже я, известный профессор, получаю гроши? – Он совладал с пуговицей и снял со спинки стула пиджак. – Могу ли я допустить, – продолжал Кузин, – чтобы привычный уклад жизни был разрушен по моей прихоти? Воображаю, как расстроится отец, если я объявлю о своем уходе из семьи. Это может убить старика. – Кузин облачился в пиджак, проверил авторучку в нагрудном кармане. – В конце концов, – завершил он свою речь, – жизненную задачу я вижу в интеллектуальной работе. Для творчества мне необходим тот стабильный уклад жизни, который был характерен для профессорских семей России и который разрушили большевики. Это не прихоть, это условие для труда. Семья – это моя крепость». Такова была позиция Бориса Кирилловича, и позиция эта (столь недвусмысленно изложенная Розе) исключала авантюры, случайности и – уж подавно – преступления.
Тем более необычно смотрелся Борис Кириллович в квартире на Малой Бронной улице, куда он проник тайком и с намерениями преступными. Настолько это поведение было не похоже на привычного Бориса Кирилловича, что многие из его коллег в разнообразных комитетах и редакциях не узнали бы профессора. Разве что в редкие минуты, когда профессора язвили профессиональные заботы (низкий гонорар, успех коллеги, задержка публикации), Кузин бывал столь же угрюм и решителен; если случалось такое, он упирал подбородок в широкую грудь, бурел и шел боком вперед. Таким он был и сегодня: двигался боком вперед по квартире Лугового, и лицо его было багряным. В интеллигентном лице Кузина обозначились черты, прямо указывающие на волю и решимость. Рот сжался в узкую полоску, глаза сосредоточенно смотрели исподлобья.
Он прошел прихожую, миновал анфиладу высоких комнат; он шел и думал: и я бы мог. Повернись жизнь иначе, и я жил бы в этом доме. Вот так и я ходил бы по огромным комнатам, глядел бы сквозь огромные окна эркера на пруд; недурная здесь жизнь, право, недурная. Он осматривал апартаменты Лугового, поражаясь старинной мебели, гобеленам, картинам старых мастеров. Устройство старых московских квартир (то есть комнаты, расположенные анфиладой, и широкий коридор, идущий вдоль комнат) позволяет идти коридором и заглядывать в комнаты из коридора (так некогда путешествовал по квартире Лугового художник Струев) или же идти непосредственно сквозь комнаты, распахивая внутренние двустворчатые двери. Этот путь и выбрал Борис Кириллович: он хотел застать Лугового врасплох. Он распахивал одну двустворчатую дверь за другой и попадал в новые комнаты; каждая поражала. Борис Кириллович шел сквозь квартиру по навощенному узорному паркету, по афганским коврам, по мраморным плиткам, которыми были отделаны полы в иных помещениях. Когда Борис Кириллович шел по ковру, шагов его не было слышно, когда же он шел по мраморному полу, шаги гулко разносились по всей квартире, и звук их пугал самого Бориса Кирилловича. Он прошел приемную и гардеробную, прошел через спальню Алины Багратион, мимо ее широкого ложа, известного многим в столице, он прошел через гостиную, освещенную фонарями с улицы. Фонари светили в комнату через широкие окна, можно было не зажигать электричества. В гостиной он задержался возле коллекции африканских скульптур и оружия. Вот скульптуры деревянных слонов, вот туземные маски, вот копья и топоры дикарей. Кузин снял со стены туземный топор с топорищем из черного дерева и двинулся дальше. Гладкое, отполированное временем топорище ладно легло в ладонь. Кузин взвесил в руке оружие – надежно ли. Да, подойдет. Он усмехнулся этому классическому русскому оружию, архетипу восстания. Пусть так, что ж, и эта деталь не случайна. Кузин двинулся дальше – вот еще одна дверь, ну-ка, посмотрим, не здесь ли прячется эта крыса. Он распахнул дверь в кабинет Лугового и увидел Ивана Михайловича, сидящего за столом. Должно быть, Луговой слышал шаги и ждал гостя: он сидел прямо, откинувшись на спинку рабочего кресла, и глядел на дверь. При появлении Бориса Кирилловича Луговой встал, но не пошел Борису Кирилловичу навстречу; стоял и ждал. Быстрыми шагами Борис Кириллович пересек комнату, и рука его поднялась для удара.
Иван Михайлович не сделал попытки уклониться. Он посмотрел на Кузина совершенно спокойно, даже с улыбкой, причем с улыбкой презрительной. Он посмотрел Кузину прямо в глаза, а вовсе не на его руку с топором, как сделал бы тот, кто боится удара. И этот прямой взгляд, и эта презрительная улыбка остановили Кузина, и повисла в воздухе его рука с топором. Борису Кирилловичу никогда не приходилось прежде бить людей. Кузин сделал шаг влево, потом вправо, опустил руку, снова поднял ее, словно примериваясь, как лучше подступиться к Луговому, а тот стоял и с улыбкой наблюдал перемещения Кузина. Кузин испытал неловкость, сродни той, что испытывает актер на сцене, забывший реплику. Надо было подойти к мерзавцу резкими шагами, рубануть сплеча, а он не сумел. Кузин топтался посреди кабинета, понимая, что с каждой упущенной секундой делается все более нелеп.
– Вот, значит, чем наше знакомство кончается, Борис Кириллович? – спросил Луговой презрительно. – Хорошо, вы не видите себя со стороны: на редкость несимпатичное зрелище. Вы, простите за любопытство, воровать пришли – или же на мокрое дело нацелены? Ежели воровать – то вот секретер, наличность в правом ящике. Но топор прямо указывает на брутальность намерений. Чем не угодил? Я как будто зла вам не делал – напротив, поддерживал, чем мог. Что ж, обычно так и бывает: количество оказанных благодеяний достигает критической массы и порождает ненависть. Закономерно. Когда я протянул вам руку, я догадывался, что толку не будет, но попробовать хотел. Видел, что материал жидок, но понадеялся, что лепить можно. Забавно обернулось. Голем какой-то у меня получился.
Лицо Кузина передернулось от оскорбления.
– Голем? – переспросил он. – А себя числите мудрым раввином?
– Помните, как я лепил из перепуганного интеллигента – идеолога? Забыли? Кем вы были до встречи со мной? Опальным журналистом? Помните, тогда, в былые годы, на первом вернисаже отечественных мазил, я позвал вас работать с собой – и я дал вам работу. Ну-ну, не краснейте. Вы, наверное, читали где-то, что работа делает мужчину – мужчиной. Так вот, это я вас мужчиной сделал. И теперь вы пришли грозить мне топором? Это проще, чем сказать спасибо.
– Я не грозить вам пришел, – сказал Кузин в ответ, – я как раз пришел платить по счету. Только счет вырос. Большой оказался счет. Я пришел убить вас.
– Это вы называете справедливостью? Голем или Франкенштейн, они нравственными исканиями не занимались. Но вы, Борис Кириллович!
– В другой раз с удовольствием подискутировал бы с вами, – сказал Кузин, – о том, что такое справедливость. Вы, полагаю, почитатель Платона. Но времени для споров нет.
– Правильно, Борис Кириллович, – сказал Луговой, – медлить в вашем положении глупо. Упустишь момент – кураж пройдет. Легко ли головы старикам рубить? Это вам не пособия в прогрессивных институциях получать, это вам не врать либеральную чушь с трибуны – здесь работка потруднее. Да и опасно медлить, кстати. Замешкаетесь, тут и моя охрана придет.
Кузин невольно оглянулся. Никого сзади не было.
– Охрана, – подтвердил Луговой. – Я, как вам известно, человек государственный, охрана мне по штату положена. Люди они малообразованные, но безусловно решительные. Не вам чета.
– Я свою решительность, Иван Михайлович, вам докажу, – сказал Кузин резко.
– Торопитесь! Вот охрана медлить не станет, увидите. Мигом вам яйца оторвут, извините за физиологическую подробность. Так что поспешите, Борис Кириллович. Как говорится в популярном произведении: то, что делаешь, делай быстрее. Если вы должны убить меня и освободить Родину – не медлите, ради бога. А то ведь Родина и другого освободителя найдет. Она у нас дама капризная, ей одного рыцаря мало. Тянуть не советую: решили освободить принцессу – действуйте, – и Луговой хохотнул, отрывисто, как лисы тявкают; Луговой рассуждал, а Кузин топтался перед ним с топором в руке. – Я по причине возраста и физического увечья сопротивления оказать не в состоянии. Руку потерял на фронте, защищая Россию. Если теперь для ее же блага надо, чтобы мне проломил голову либеральный интеллигент, – извольте, я готов. Приступайте. Ну же!
Луговой стоял не шевелясь, глядел, не моргая, в глаза Кузину, а тот, несколько изменив замах, чтобы ловчее ударить сбоку, снова отвел руку с топором. Кузину самому показался этот жест театральным. Некоторое время было слышно только прерывистое дыхание профессора. Он сам слышал свое дыхание точно некий посторонний шум и, словно зритель, наблюдающий представление, подивился, до чего взволнован человек с топором. Никудышный актер, освищут его. И правильно сделают, что освищут. Я смешон, подумал Кузин, я смешон ему, он уверен, что я не смогу его ударить. Он слышит, как я тяжело дышу, и понимает, до чего я взволнован. Бессердечный старик, он уверен, что всегда будет сильнее меня. Сейчас я ударю его, думал он, я должен его ударить, и сцена, пожалуй, переменится. Какой в точности эффект произойдет от удара топором по голове, он, разумеется, не знал. Он никогда прежде не бил людей топором по голове и вообразить последствий не мог, не знал, как прорубается череп и как расходится теменной шов, как из прорехи в голове валится серая каша мозгов, но из читанных в юности книг выплывали пугающие картины. Сейчас я сделаю это, сказал он себе. Пот тек по топорищу, пот вытекал между его крепких пальцев, и топорище скользило в ладони. Он сжимал топорище крепче и все отводил и отводил руку назад. С размаху ударить, рубануть наотмашь. Кузин был добрый человек, причинить боль сознательно не умел. Пауза длилась, Кузин все стоял с занесенным оружием, а Луговой перед ним – с улыбкой.
– Вы, кстати, должны продумать свой уход, Борис Кириллович, – сказал Луговой спокойно; он не отводил взгляда от глаз Кузина. – Проблема серьезней, чем вам кажется. Вы, полагаю, не собираетесь идти в милицию каяться и проводить остаток дней в колонии строгого режима не расположены. Сколько вам лет, кстати говоря?
Как ни взволнован был Борис Кириллович, он усмехнулся, не удержался.
– Время тянете? – спросил он. – Заговорить меня хотите? Не выйдет.
– Шестой десяток, полагаю? – продолжал Луговой. – Деятельных лет осталось от силы десять-двенадцать, не так ли? Будьте уверены, за государственного мужа вам такой срок навесят и в такой зоне, что и вообразить вам, Борис Кириллович, трудно. Вы об этом даже и в книжках не читали, и по телевизору вам такое не показывали. Вас, полагаю, никогда прежде не насиловали уголовники, вас не совали головой в парашу? А именно это вам придется многократно и ежедневно переживать. Вряд ли человек с вашей нежной душевной конституцией такое выдержит. Следовательно, выход один – удариться в бега. Бегать умеете?
Он заговаривает меня, думал Кузин, он специально так много говорит, чтобы я растерялся и упустил момент. Или правда охрану ждет. Надо остановить его, да, надо бить, да, надо ударить его прямо сейчас. Сейчас я его стукну.
– Вы продумайте хорошенько, как уходить. И смотрите, это опять-таки практический совет, не наследите. Вы мне сейчас голову разрубите – и тут такая грязь будет, столько крови натечет – поневоле запачкаетесь. Не угадаешь, под каким углом и куда брызнет. Да еще мозги, такая липкая субстанция. В крови запачкаетесь, в мозгах перемажетесь, из дому вас консьерж не выпустит, а если выпустит, так прохожие на улице остановят. Вы будете, как в фильмах ужасов, оставлять на тротуаре кровавые следы. Вы же интеллигент, прогрессист, западник, а никак не вампир – к чему вам такие спецэффекты, а? Подумали вы об этом, Борис Кириллович? Я бы на вашем месте потом – если время позволит – принял бы ванну. Можете воспользоваться эвкалиптовым мылом – прекрасная вещь, привожу с Лазурного Берега; мыло найдете в бамбуковом шкапчике. Освежитесь – и потом можете переодеться в мое, загляните в гардеробную, там довольно сносный выбор костюмов; предпочитаю Армани; подойдет ли вам мой размер, не уверен, вы мужчина представительный. В любом случае для экзекуции, думаю, лучше перейти в ванную комнату: с точки зрения последующей уборки – практичнее.
– Прекратите паясничать, – сказал на это Кузин.
– Да что вы, Борис Кириллович, я и не думал даже. Решил вам облегчить задачу – и только. Несколько практических советов, вот и все. Одежду свою кровавую здесь не бросайте – вас по одежде быстрее отыщут. Конечно, – сокрушенно заметил Луговой, – отыщут все равно. Но день-два можете выгадать. Эмиграция? Бегство? Решение ответственное. Все шаги продумали?
– Замолчите.
– Да ради бога. Бейте, чего тянете. Бейте – я и замолчу. Давайте, давайте.
Он еще будет командовать, когда мне его ударить. Он и здесь останется моим начальником. Борис Кириллович вспомнил истории об отчаянных красных комиссарах, командовавших собственным расстрелом. Некстати всплыла в памяти и книга, популярная в его юности книга «Овод», в которой герой на собственной казни командовал взводом и приказывал солдатам: «Пли!»
– Если уходить, то через Украину, – заметил Луговой, – ни в коем случае не берите билет в Париж или Берлин, вас с рейса снимут. Я вам ответственно говорю. Первым делом они перекроют для вас отход на Запад – это естественно. И носу не показывайте в Шереметьево. Аэропорты для вас – верная смерть. На автобусе до Калужской области, через Малоярославец (помните кампанию двенадцатого года?), а оттуда – пересадками, на попутках – к хохлам. Бывали на Украине?
– Да, – машинально ответил Кузин.
– Теперь Украина уже не та. Прошляпили Украину. Отдали – в обмен на демократию, разменяли, как три рубля. Была Украина – и на тебе, вся вышла. Хохлов жалко, неплохие, в сущности, люди. Однако это к делу не относится. Для вас состояние дел на Украине, скорее, выгодно. Легче скрыться. Сначала – в Житомир, оттуда к польской границе, а оттуда уже на Берлин. Впрочем, может быть, у вас визы нет. Вот ведь незадача.
– Визы нет, – машинально сказал Борис Кириллович, но тут же поправился, – но дело не в этом. Ни к чему мне виза. И вам визы теперь тоже не помогут.
– Это верно, – согласился Луговой.
Он замолчал и молчал долго, и Борис Кириллович почувствовал, что ему недостает голоса Лугового. Пока длилась театральная беседа, его собственное положение – немолодой, полный мужчина стоит посреди гостиной с занесенным для удара африканским топориком – не казалось таким нелепым. Луговой каждой фразой словно находил оправдание для этой несуразной сцены. Стоило наступить тишине, и Борис Кириллович вновь увидел себя со стороны: смешное выходило зрелище, несолидное. Бить его надо, бить – и бежать отсюда. Через Украину? Самые близкие соседи, те же славяне, но уже другие, западные славяне, они примут и поймут. Кто там сейчас премьером? Мысли скакали, и фамилия прогрессивного премьера не всплывала в памяти. Хороший какой-то человек к власти пришел, прогрессивный. К ним, туда, к освободившимся братьям – они знают, что такое свобода. Совет хорош. Да, именно так, как всегда и бежали из этой проклятой страны, к вольнице, к запорожцам. Один отсюда путь, из этой чертовой России – на Запад, через хохляцкие степи. Можно, впрочем, и срезать угол – до литовской границы. Так бежал Курбский, первый русский диссидент. До Пскова на автобусе доберусь, а там попутками, на грузовиках до литовской границы. Ни с какой машиной не ехать больше пятидесяти километров, петлять, сбивать со следа. И пойду к литовской границе, не к польской. Может, в Литве и остаться, зачем нужен Берлин? Литва свободная теперь, гордая, Литва не выдаст. Может быть, и работать получится в Литве, книгу написать. Глядишь, и кафедру в университете дадут. Расскажу студентам о броске в цивилизацию. Можно было бы неплохую историософскую книгу сочинить в Литве. И заголовок сам напрашивается: «Литва – будущее России». Недурно можно завернуть. Борис Кириллович по обыкновению несколько увлекся прожектированием, но суховатое покашливание Лугового вернуло его к реальности.
– Маршрут разрабатываете? – поинтересовался Луговой. – Увлеклись, я вижу. Не забудьте жену захватить. Нравы теперь в Московии суровые: вас не достанут – жене солоно придется.
А Ирина-то, Ирина моя. С собой брать? А дочка? К бабушке? Всю жизнь без папы и мамы? Девочки мои милые, беззащитные мои девочки – оставить их страшно, с собой брать еще страшнее. А ну как выдаст Литва? Выдаст, выдаст. Припугнут их – они и выдадут. Или так – по дружбе. Станут какую-нибудь общую скважину копать, совместный порт строить, протокол о намерениях подпишут, и скажет один премьер за ужином другому премьеру: а ну-ка, брат, выдай нам Кузина, сукиного сына. Ну что тебе стоит – выдай! Даром, что ли, мы алюминиевый карьер вместе осваиваем? И выдадут! Враз выдадут – на убой. Девочки мои, бедные прекрасные девочки. Для чего вам было рождаться в этой бесправной, беспощадной стране. Некуда деться. Некуда бежать. Везде – болото.
– Или бегите через Литву, – будто бы подслушав его мысли, сказал Луговой, – а что? Вариант неплох. Так, кстати сказать, Шагал из России уходил. Напрямую в Париж его бы не отпустили: так он, голубь, по приглашению посла Бальтрушайтиса – был такой поэт, средней руки поэтишка – сначала в Вильну шмыгнул, а уж оттуда – в Париж. Путь наезженный. Все Отрепьевы так-то и драпают. Бегите и вы, Борис Кириллович. Литва для вас – самое место.
Помолчали. В тишине тяжкое дыхание Кузина было особенно слышно.
– Только выдадут, – сказал, помолчав, Луговой. – Народец так себе, паршивенький. «Лесные братья», те всегда евреев выдавали. Вы еврей?
– Нет, – сказал Кузин, – я русский.
– Извините, – сказал Луговой, – ошибся. Суетитесь вы как-то по-еврейски, вот и спросил. Русский человек меня бы уже давно зарубил. Понимаю, интеллигент, ударить не можете.
Опять помолчали.
– Если вам будет легче, Боря, – нарушил молчание Луговой, и Кузин отметил, что он называет его Боря, а не Борис Кириллович, но отметил он также, что обрадовался голосу Лугового, – вы можете сказать мне, в чем я виноват. Скажите речь, если душа просит. Я лично не сторонник мелодекламации, но вам станет легче.
– Сказать вам?
– Сделайте милость, говорите, обвиняйте, аргументируйте. Я готов выслушать, если это не слишком длинно, конечно.
– Я убью вас, – сказал Кузин. Слова эти прозвучали просто и потому страшно. – Я сейчас убью вас.
– Сильно сказано. Я принял к сведению. А еще что? Для речи, согласитесь, маловато. Напористо, но неинтересно. Это генеральная посылка, порыв. Вы же не художник-авангардист. Это художнику позволено: ляпнул глупость – я, мол, так вижу. Я, пока работал инструктором по культуре, на такие заявления отвечал: нет, мой милый, ты так не видишь. Видишь-то ты, голубчик, как все нормальные люди видят, а если нет, то очки купи. Это ты прыть показываешь. И на здоровье, только скажи мне: для чего? Девушкам понравиться? Или сообщить что важное? И терялись, не могли ответить. Но вам-то промолчать нельзя. Даже боевики моего соседа Левкоева выражаются более внятно. Даже художник Снустиков (это юноша с накладными сиськами, на шпильках ходит) – и тот говорит речи длиннее. Вы же лектор, оратор. Ну же, валяйте!
Кузин молчал, каменел скулами. Он посмотрел на свою руку, посмотрел на топор, перевел взгляд на Лугового. Сказать? Говорить было привычнее, чем бить топором по голове. Сказать можно резко, можно прожечь словом насквозь.
– Последнее желание приговоренного – хорошая беседа, – сказал Луговой. – Я мог бы об этом просить. Как по-вашему? Мы, два образованных гражданина, – Луговой снова хохотнул, – поболтали бы перед казнью. Но я не прошу. Мне с вами говорить неинтересно. Это ваше собственное желание, не мое – выговориться. Потому что вы, Боря, – интеллигент. Вы – трепло. Вы – базарная бабка. Так не стесняйтесь, мелите языком, все равно больше ничего не умеете. Знаете, как Владимир Ильич Ленин однажды сказал? Интеллигенция не мозг нации, – а говно нации. Это про вас, Борис Кириллович, сказано. Вы и есть говно. Вы можете только вонять и булькать. Ну, слушаю вас.
– Я вас убью, – стоило Луговому произнести презрительные слова об интеллигенции, как решимость вернулась к Борису Кирилловичу.
– Повторяетесь. Это уже было. Дальше, дальше, – подбодрил его Луговой, – вы не мне говорите, если я вам неприятен. Обращайтесь к народу. Скажите речь, а народ будет безмолвствовать и внимать.
– Вы должны умереть.
– Умру, куда денусь? Уверяю, я готов к смерти и не боюсь ее, в отличие от вас, интеллигентов. Отношение к смерти у меня сократовское. Я всегда считал себя философом. Быть философом – естественная потребность начальства в этой стране. А как иначе такой текучей субстанцией, как ваш брат, управлять? Необходимы твердые понятийные конструкции – иначе никак.
– Значит, вам легче будет умереть. Я рад, Иван Михайлович.
– Мне легко, а вот вам каково? Разве можно убить человека, если вина не доказана? Разве вы не хотите перед тем как убить – уничтожить словесно? Выражаясь словами датского принца, разве не хотите вы сломать мне сердце? Поверьте, оно не насквозь закалилось против чувств. Говорите, слушаю.
– Вас я не уважаю и вам говорить не стану. Публики нет, а жаль. Я бы сказал речь, вы правы. Жаль, что нет толпы, чтобы поставить вас перед нею. Да, я хотел бы выволочь вас на публичный суд. Да, я хотел бы, чтобы вас тащили через город на веревке, а народ плевал вам в лицо. Я хотел бы, чтобы те, кого вы предали, унизили, обокрали, видели ваши страдания. Пусть бы посмотрели на ваше унижение. Пусть бы показывали пальцем, пусть бы вами пугали детей. Но вам говорить – бесполезно. Не стану.
– Напрасно, Борис. Возможно, к лучшему, что здесь никого нет и разъяренная толпа не помешает. Мужики с дубьем и топорами (не вас, разумеется, имею в виду, какой из вас мужик) – скверная аудитория. Разве поймут? Я не сомневаюсь, что ваша аргументация была бы превосходна и даже изысканна, только вот достойного слушателя в толпе найти непросто. А я, поверьте, слушатель не самый плохой. Что с того, что я же и обвиняемый? Во-первых, я умею абстрагироваться и буду беспристрастен. А во-вторых, если моя защита – а вы мне позволите сказать слово в защиту, не правда ли? – окажется неубедительной, то у вас из позорного бытового убийства выйдет справедливая казнь. Вы по темпераменту не Пугачев, не Раскольников, вы, скорее, Чернышевский, не правда ли?
– Да, – сказал Кузин, – это правда. – Он неожиданно почувствовал облегчение, оттого что сейчас, в эту роковую минуту, можно вовсе не стесняться и не притворяться. Момент был такой, что вещи следовало именовать просто и ясно. Имело ли смысл сейчас кривить душой и не говорить того, что давно решено, давно обдумано – но никогда не было высказано? – Так и есть, – сказал он.
– Вот видите. А я и не сомневался. Говорите, Борис Кириллович, булькайте.
II
– Я обвиняю вас, – тяжелым голосом проговорил Борис Кузин, глядя прямо в глаза Луговому, – в том, что вы и вам подобные разрушили страну. Вы погубили Россию!
– Простите, что перебиваю. Позвольте дать совет. Я сам юрист и в процессах не раз участвовал, даже в молодости дела вел. Был, правда, прокурором, адвокатство как-то не по мне, но посмотрел, посмотрел всякое. Поганые вел дела, грязные, с расстрельными статьями. Так вот, не начинайте никогда речь с общих слов, с генеральных посылок. Обобщение – первый враг доказательности. Вот она, беда современных художников, – тяп-ляп, намалевал черный квадрат, а содержание приложится. А мы, бюрократы, должны тома писать, доказывать состоятельность стихийной выходки. Перед вами сидят присяжные, усталые люди, которые слышали тысячи подобных филиппик. Им пора домой, жена ждет, дети. У кого язва, у кого ревматизм, им не до ваших обобщений. Им нужны детали, чтобы поверить. «Погубил страну» – это отдает передовицей в желтой газете. Так пишут, когда совсем никакой информацией не располагают. И пишет такую галиматью, как правило, неграмотный прыщавый юнец с крашенными в морковный цвет волосами. Я бы такого и курьером не взял, но в газетах им дают полосы. Пусть подростки балуются, лишь бы кокаин не нюхали. Однако все равно нюхают, подлецы. Так о чем это мы? О вашем обвинении, Боря. Не вам, не Борису Кузину, мировой знаменитости, употреблять эти жалкие выражения. И что это за обвинение? Разрушил Россию! Скажите, пожалуйста! Ну, допустим, вы скажете: разрушил – а защита скажет: не разрушил. И свидетели добавят, что она всегда была разрушена, еще при Василии Темном. Куда ни посмотри – все разрушено. И к чему же правосудие придет? Так и будет судья качать чаши весов туда-сюда – пока и весы правосудия, в свою очередь, не развалятся? Дайте факты. Начните с убийственного примера, чтоб у присяжных кровь в жилах застыла. Приведите такие случаи, чтоб народным заседателям стало тошно на меня смотреть. Пусть они забудут про ревматизм и язву. Ну же, у вас получится! Смелее!
Кузин посмотрел на Лугового с ненавистью.
– Как быстро я попадаю в зависимость от этого проклятого голоса и хамской улыбки. Начинаю слушать вас и делаюсь противен сам себе. Как я ненавижу ваш змеиный рот. И слушаю, слушаю и не могу оборвать. И ведь я поверил этому голосу, было время, я верил вам, вот что ужасно! Да, я могу сразу начать с убийственного примера: тем, что я стал таким уродом, я обязан вам. Слышите? Это из-за вас я сделался таким. Вот факт для представления в суд – и пусть увидят и содрогнутся. Поглядите на меня – разве недостаточно? Это вы сделали! Взгляните на это ничтожество, товарищ прокурор, посмотрите на меня. Я знаю сам, поверьте, мне слишком хорошо известно самому, какая дрянь перед вами – тщеславная, жалкая, пустая. На что жизнь положил? Мне самому – и смешно, и противно. Я был рожден спасти Россию, – сказал Борис Кузин, и слова эти сказались не высокопарно, но просто и достойно, – и всегда знал, что спасу. А чем кончилось? Плясал под вашу дуду, стал вашим сотрудником. Но отчего я такой сделался? Сказать? Я сам это понял только недавно, – и эти слова Кузин произнес горько и спокойно. Он, решившийся на преступление, пускавший сейчас всю свою жизнь под откос, сохранил ясность мысли. – Теперь я знаю, отчего это произошло. От вечного страха перед вами.
– Протестую, ваша честь, – Луговой поднял руку, обращаясь к воображаемому судье, – защита выносит протест. Не собираюсь оспаривать здесь мнение моего коллеги насчет моральных качеств литератора Кузина: защита считается с мнением обвинителя. Мелок, завистлив, тщеславен – не мне это опровергать. Склонен согласиться с обвинением, личность Кузина от совершенства далека, личность мелкая. Но обращаю внимание суда на то обстоятельство, что Борис Кузин встретился с моим подзащитным в зрелые годы, когда уже был сложившейся личностью. Следовательно, мой подзащитный не мог оказать влияния на формирование Кузина. Защита полагает, что есть основания пригласить для дачи показаний родителей и учителей начальной школы. Впрочем, – помедлив, продолжал Луговой, – учителями и родителями не обойдешься. Я бы вызвал в качестве свидетеля, – он помедлил снова, на этот раз молчание длилось долго, – кого бы вызвать? Всю русскую интеллигенцию на допрос не пригласишь, а надо бы!
– Нельзя интеллигенцию на допрос вызвать? Отчего же? Ххе! – фирменным горьким кузинским смешком усмехнулся Борис Кириллович. – А что вы делали в тридцатых? Именно это и делали – интеллигенцию на допросы таскали! Вызывали в кабинет, предлагали чайку, папиросу…
– Вам, кстати, кофейку налить? С кексом? – неожиданно прервал беседу Луговой. Он пересек комнату, двигаясь беспечно, словно не стоял посреди его кабинета человек с топором, взял с журнального столика серебряный поднос. Поставил кофейник и чашку перед Кузиным, плеснул кофе, добавил молока, положил на блюдце ломтик кекса. – Чай с папиросой – разве это годится для интеллигентного человека? Так только грубые следователи с Лубянки поступали, невоспитанные деревенские дурни. К интеллигенту подход особый нужен, кофий с кексом, коньячок. Помните, – сказал Луговой, – знаменитые слова злополучного поэта Мандельштама, которые тот любил говорить в гостях? Вас, говорил поэт хозяевам, когда-нибудь спросят: понимали ли вы поэта Мандельштама, и вы ответите «нет». Тогда вас спросят, а кормили вы поэта Мандельштама? И если вы ответите «да», вам многое простится. Как думаете, простится мне, если я вас кексиком угощу? По глазам вижу – не простится! Ну, может быть, хоть присяжные заседатели во внимание примут, что я вас кофейком потчевал. Мне, – добавил Луговой, – эти слова Осипа Эмильевича всегда казались крайне хамскими. Впрочем, чего ждать от еврейского провинциального мальчика.