Электронная библиотека » Джон Гревилл Агард Покок » » онлайн чтение - страница 38


  • Текст добавлен: 23 сентября 2020, 09:40


Автор книги: Джон Гревилл Агард Покок


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 51 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Гоббс утверждал, что исполнение обязательств – точнее, установленный природой закон, согласно которому обязательства дóлжно исполнять, – было единственным средством против неуверенности, возникающей из‐за человеческих страхов и фантазий. Однако он не уточнил, сколько страха и фантазии потребуется человеку, чтобы открыть этот закон. Дефо и Аддисону, жившим в обществе финансовых спекуляций, где выполнение одного торгового обязательства служило поводом – как и в случае с «преобразованием» у Макиавелли – немедленно взять на себя другое, еще важнее показать, как совместить обязательство с фантазией. Впрочем, сделать это им было еще труднее; в мире, где они жили, разум действительно являлся рабом страстей.

Кредит не был и простым наблюдателем или зеркалом этого мира, он помогал его формировать. По мере того как Кредит остро реагировал на каждый стимул, испытывая надежду или страх, объекты этих чувств обретали или теряли ценность и реальность. Мир торговли и инвестиций в какой-то степени неизбежно оставался фантастическим и иррациональным. Располагая всеми ресурсами добродетельного общества, Кредит мог координировать торговые операции и инвестиции в беспрецедентном для истории масштабе; однако от себя он не вносил ничего, кроме фантазии, мнения и страсти, прежде всего стремясь сделать общество добродетельным. Добродетель необходимо подразумевала познание вещей такими, какие они есть. Власть Кредита была неминуемо субъективной, и требовалось все напряжение общественных сил, чтобы помешать ему вырваться на волю и обрушить на мир потоки фантазии. Возможно, Поуп, описывая Великую Анархию, отчасти имел в виду и его.

На этом этапе нашего исследования принятая в современной историографии социальной мысли традиция побуждает нас обратиться к теме трудовой теории стоимости. Хотя эксперимент Локка с подобной теорией был им самим задуман или позже понят как вклад в полемику Августинской эпохи, он мог послужить и мощным инструментом реификации, каким позже и объявил его Маркс. Люди своим трудом создавали ценность товаров, которыми обменивались, и таким образом утверждалась реальность мира товарного обмена и торговли. Понятно, почему Адам Смит через три поколения так стремился обосновать этот процесс. Однако пока мы не узнаем больше о трудовой теории, у нас не будет свидетельств, указывающих на то, что идеи Локка воспринимали именно в таком смысле. О Дефо и Аддисоне вряд ли можно сказать, что они переводили мир спекуляций и обмена в материальные категории, с помощью отсылки к категории труда, которая придавала бы ценность обмену. Homo faber еще не пришел на смену homo politicus. Вместо этого они стремились найти обоснование миру торговли, обращаясь к представлениям о гражданской добродетели, но на этом пути столкнулись с препятствием – республиканской концепцией гражданина, добродетель которого не была построена на способности к торговому обмену.

От этой точки мыслитель Августинского периода мог двигаться в двух направлениях. Он мог утверждать – основанием правления всегда была и остается добродетель, что подразумевало, с одной стороны, способность отдельного человека править и познавать себя, с другой, социальную структуру, которую он мог достаточно хорошо знать, чтобы хорошо исполнять собственную роль в ней. Подходящей для этого материальной основой служила земля: недвижимое имущество считалось достаточно стабильным, чтобы связывать следующие друг за другом поколения социальными отношениями, принадлежащими естественному порядку или на нем основанными. Подобное правление необходимо тяготело к республике (с монархом во главе), населенной независимыми собственниками, обладающей уравновешенной и древней системой правления и укрепленной старинными обычаями, благодаря которым все ее элементы оставались независимыми. Его оборона требовала бы патриотизма, а войны и расширения владений можно было бы избежать. Однако в силу двойственности неохаррингтоновского подхода те, кто выбирал этот путь, уже не могли мыслить историю как непрерывную преемственность ценностей и имущества. Произошла перемена; они вглядывались в прошлое, стремясь защитить добродетель от новых веяний, которые воплощались в торговой империи11221122
  См. интересный анализ точки зрения Аддисона, что торговля влечет за собой войну и должна оправдывать ее: Bloom E. A., Bloom L. D. Joseph Addison’s Sociable Animal. P. 67–83 (chap. 4: The War of Economic Right).


[Закрыть]
, постоянной армии и государственном кредите. Постоянная армия означала специализацию и отчуждение способностей человека, кредит – фантазию, фикцию и социальное помешательство, угрозу ложного сознания, которое бы затянуло людей в своего рода политическую «Дунсиаду»11231123
  Сатирическая поэма Александра Поупа. – Прим. ред.


[Закрыть]
, а вместе они означали коррупцию. Те, кто рассматривал ситуацию с таких позиций, полностью разделял склонность гуманистов считать коррупцию необратимой, поэтому их отношение к переменам было отрицательным. Впрочем, они признавали их, хотя и отвергали; они мыслили в духе Макиавелли, сознавая, что общество оторвалось от естественного порядка, который остался в прошлом. Они допускали существование основополагающих добродетелей, ordini и principii, возвращению к которым могло бы содействовать моральное законодательство. Они указывали на бережливость, народное ополчение или независимость частей сбалансированной конституции как на идеалы, которые патриотически настроенный парламент или король-патриот мог бы возродить средствами закона или назидательного примера. В этот момент они соглашались с тем, что между моральными и материальными составляющими общества, между моральными ценностями и материальной историей имеется разлад11241124
  Крамник пишет об этом в связи с Болингброком: Kramnick I. F. Bolingbroke and His Circle. P. 166–169.


[Закрыть]
. Они признавали, что перемены в обществе уже не служили гарантией добродетели, но утверждали, что добродетель можно вновь утвердить вне зависимости от социальных условий и даже с ее помощью изменить историю.

Альтернативный путь заключался в том, чтобы признать – правление состоит в управлении страстями. Если деньги и кредит действительно разрушили социальную структуру, превратив ее в подвижную среду, наполненную объектами желания и фантазии, значит, страсть, мнение и воображение и в самом деле служили двигателями человеческих поступков и источниками человеческого познания. Однако из уже сказанного ясно, что это блюдо оказалось слишком острым даже для прагматичного Дефо. Он старался, особенно в споре со Свифтом, показать, что мнение и страсть могут корениться в опыте, а не в воображении, и помогать распознавать подлинные общественные блага и истинную способность людей быть частью общества. Тем не менее, как мы видели, это обстоятельство не устраняло истеричного непостоянства Кредита в образе женщины. Монарх, парламент, общество должны были задействовать все средства установления социальной стабильности, чтобы успокоить гиперчувствительную нервную систему, которой теперь обладал социум, и сохранять контроль над надеждами и страхами людей. Кроме того, представлялось маловероятным, чтобы столь подвижный человеческий универсум содержал в себе некую упорядоченную систему ценностей, доступную в прошлом, к которой можно было бы вернуться. Вечные нравственные ценности существовали, но они заключались в добродетелях, связанных с жизнью в обществе, а не с какой-либо конкретной законодательной системой, которая могла бы гарантировать добродетель граждан.

Как следствие, версия истории, которую выдвигали виги из «придворной» партии, не была апологетической. Она сходилась с неохаррингтоновской версией в том, что относила к прошлому общество воинов-земледельцев. Впрочем, в этой интерпретации возможность его восстановления отрицалась, равно как и то, что оно воплощало в себе принципы, способные вновь утвердиться в настоящем. Соответствующий взгляд на политику, как мы увидим в следующем разделе, отвергает наличие формулы сбалансированной конституции, принципы которой лежали бы в основе правления. Для этого нужны классическая познаваемая история и классическое познаваемое общество, но ни того ни другого мы не обнаружим в мире переменчивого кредита и ожиданий, в отношении которого и в котором возможны лишь мнения и страсти. В описании вигов из «придворной» партии правление властвует над подвижным обществом и наделено полномочиями управлять как суверен, хотя бы в силу отсутствия познаваемых принципов, к которым можно было бы свести его авторитет. Оно существует в истории, где все меняется и течет, и должно, руководствуясь практическими соображениями, управлять человеческими страстями так, как того требует ситуация. Пока люди остаются членами общества, – кроме случаев, когда алчность или воображение сводят их с ума, – существуют подлинные добродетели, истинная страсть к эмпатии и честности, благодаря которым здание правления крепко укоренено в действующем моральном универсуме. Однако всегда звучит практический вопрос: находится ли кредит в гармонии с доверием людей друг другу, способствуют ли мнения, надежды и страхи людей стабилизации общества и росту благополучия? Задача правления – слышим мы издалека голос Бернардо из «Диалога» Гвиччардини – сделать так, чтобы происходили именно эти гармонизация, стабилизация и рост, а не заниматься постоянным пересмотром законов, лежащих в основе некоей исходно формализованной системы, в которой, как предполагается, только и может расцвести добродетель. А если такая рамка или система отсутствуют, человек как zōon politikon не может заниматься нескончаемым поиском новых формальных оснований собственной гражданской добродетели или перестраивать ее принципы. Его дело – разобраться с собственной жизнью в обществе, практиковать подобающие ей добродетели и делать свой вклад в общий кредит доверия, которое люди оказывают друг другу11251125
  Аддисон в своем «Фригольдере» (1715–1716) настаивает, что человек должен ограничивать как меру, так и спектр своего участия в управлении государством. См. номера 5, 16, 24, 25, 29, 48 и особенно номер 51 (который по современности подхода следует сравнить с текстами Гоббса в том, что касается политических последствий интереса к античной политике), а также 52–55.


[Закрыть]
. Впрочем, его мир будет прежде всего условным и субъективным, и лишь опыт (и состояние рынка) позволят ему судить, насколько его мнения относительно происходящего соотносятся с действительностью. Возможно, мы подошли к определению той «приватизации», которую современные историки любят обнаруживать в философии коммерческого общества.

Наш анализ показал, что язык, к которому мыслители Августинской эпохи прибегали в рассуждениях о социальной проблематике, был в нескольких отношениях близок Макиавелли, чего нам никогда не удалось бы сделать, если бы мы отталкивались от истолкования трудов Локка. Мы выяснили, что мыслители конца XVII столетия опирались на Макиавелли и Харрингтона, рисуя образ свободного и не испорченного коррупцией общества. Понятия, схожие с virtù и fortuna Макиавелли, использовались, чтобы выразить ощущение постоянных инноваций, утраты легитимности и текучести, вызванное быстротой перемен, уводивших общество в сторону от этого республиканского идеала. Мы обнаружили, что потребность в переосмыслении классической теории порчи нравов или коррупции обусловливалась осознанием все более тесной связи между правительством, войной и финансами. Меркантилистские войны возродили интерес к внешним отношениям республик с другими республиками и с империями. Мы увидели, как капитализм получил свой первый удар в образе рантье, чиновника и спекулянта государственным долгом, а не торговца или коммерсанта, вступив в свою первую крупную полемику в истории англоязычной политической мысли. Мы убедились, что развитие «буржуазной идеологии», парадигматической для капиталистического индивида в качестве zōon politikon, оказалось существенно затруднено вездесущими ценностями аристотелевской теории и гражданского гуманизма, которые фактически определяли рантье и предпринимателя как примеры коррупции. И если капиталистическая мысль действительно приватизировала человека, это произошло потому, что она не нашла способа представить его как достойного гражданина. «Буржуазной идеологии», возникновение которой марксизм старой закалки изображал как исторически неизбежное, приходилось, похоже, вести борьбу за существование. Быть может, окончательной победы она так и не одержала.

Наконец, конфликт между недвижимым и движимым имуществом, в котором мыслители Августинского периода видели материальную основу социальной жизни, повлек за собой конфликт – или скорее привел к амбивалентности – между формами социальной эпистемологии. Все, кого волновала эта тема, рассматривая общество в категориях денег и кредита, недвусмысленно говорили о мнении и страсти, фантазии и ложном сознании. Глубокий интерес философов XVIII века к отношениям между разумом и страстями был, по-видимому, связан с конфликтом между земельной и денежной собственностью. Впрочем, стоит подчеркнуть, что этот вывод сделан не на основе формально или неформально марксистского анализа. Марксист, вероятно, сказал бы, что оппозиция между движимым и недвижимым имуществом является единственным и достаточным объяснением интереса философов к разуму и страстям, но тут мы не обнаружили оснований для подобного утверждения. Для марксизма типично устанавливать связь между социальным сознанием и отношениями собственности благодаря процессу «демистификации», но и в нем не оказалось необходимости; Давенант и Дефо совершенно отчетливо сознавали, чтó и в чьих интересах хотели сказать. Мы не предприняли попытку марксистского анализа, а исследовали исторические истоки того типа мышления, какое мы позже встречаем у Маркса. Журналисты и критики Августинской эпохи были первыми в истории интеллектуалами, которые выражали совершенно секулярное понимание общественных и экономических изменений и особо отмечали, что эти изменения повлияли как на их ценности, так и на способы восприятия социальной реальности. Стремясь сформулировать и выразить свое понимание, они использовали в основном макиавеллиевские модели.

Глава XIV
Дебаты XVIII столетия
Добродетель, страсть и коммерция
I

Споры между добродетелью и страстью, землей и торговлей, республикой и империей, ценностями и историей, которые мы рассмотрели выше, – легли в основу общественной мысли XVIII века. В двух оставшихся главах мы попытаемся показать их роль в Американской революции и формировании американских ценностей. Мы проанализируем эту часть истории в более широком контексте развития европейской мысли таким образом, чтобы в общих чертах могла проявиться наглядная связь Джефферсона и Гамильтона с Руссо и Марксом. Можно продемонстрировать, что и Американская революция, и Конституция США в каком-то смысле завершают гражданскую мысль Ренессанса и что идеи, сложившиеся в русле традиции гражданского гуманизма – сплав аристотелевской и макиавеллиевской мысли о zōon politikon, – важны для понимания парадоксов современного конфликта между самосознанием индивида, с одной стороны, и новым самосознанием общества, собственности и истории, с другой. Отцы-основатели действовали в «момент Макиавелли» – время кризиса отношений между личностью и обществом, добродетелью и коррупцией, но в то же время это исторический момент, когда обозначенная проблема или осталась позади, или была признана неразрешимой; все зависело от точки зрения. Наша задача в этой главе состоит в том, чтобы как можно полнее понять причины, по которым унаследованный из прошлого комплекс идей, касающихся республиканской добродетели и ее места в социальном времени, перешел в XVIII столетие в такой одновременно законченной и гибкой форме, так мало изменился и при этом был настолько серьезно оспорен.

Мы проследили развитие этого сюжета начиная с того, как афинское представление о человеке как zōon politikon, о гражданине по природе, возродилось в парадоксальной, хотя и не прямой связи с христианской верой в человека как homo religiosus, созданного для жизни в трансцендентной и вечной общности, известной под опасным политическим именем civitas Dei. Далее, мы наблюдали, как завязавшийся спор вобрал в себя следствия из протестантского утверждения, что все верующие являются священниками и что именно общество, а не церковь представляло собой подлинную ecclesia. Поскольку пуританизм, сопровождаемый в этом отношении рациональным деизмом, все более систематически отрицал самостоятельный характер религиозной организации внутри общества, возрастала потребность в доказательстве единства гражданской свободы с религиозной, добродетели – в гражданском смысле – со спасением. Подобные заявления либо могли делаться с евангелических или милленаристских позиций, либо относились к другой крайности, воплощая постхристианскую и утопическую точку зрения. Впрочем, в обоих случаях они свидетельствовали о секуляризации личности, ее растущей вовлеченности в проектирование общества, которое стало историческим, независимо от того, было оно предназначено к спасению или нет. Поскольку христианская устремленность к трансцендентному не угасла, описанная позиция воспринималась как парадоксальная и революционная: Монтескьё смог повторить мысль Макиавелли, утверждавшего независимость и светский характер гражданской добродетели, не тождественной ни христианской общности, ни общественной морали, основанной на чисто христианских ценностях11261126
  В «Заявлении автора», предваряющем трактат «О духе законов»; цитируется ниже, в прим. 2 на с. 687.


[Закрыть]
. Однако по мере того, как у гражданина оставалось все меньше сходства со святым, его гражданской личности требовалась virtù, все меньше похожая на способность души к искуплению и все больше – на автономию великодушного человека Аристотеля или – если говорить об интересующем нас периоде – на amour de soi-même11271127
  Любовь к себе (франц.). – Прим. ред.


[Закрыть]
Руссо, а такая мораль предполагала не столько духовное, сколько социальное и даже материальное основание.

Мы видели, как таким основанием служило сначала оружие, а затем собственность, частным и парадигматическим случаем которой прежде всего считалось наследуемое недвижимое имущество как «естественное» владение землей11281128
  Говоря технически, собственность всегда искусственна (см. слова Айртона выше, с. 531), но предполагалось, что земельные владения появились, когда люди со своими семьями «свободно» и в этом смысле «естественно» перемещались по земле. Можно было сказать, что им предшествовало владение поголовьем скота, которое поэтому можно было назвать еще более «естественной» собственностью.


[Закрыть]
. Назначение собственности состояло в том, чтобы утверждать и поддерживать подлинность личной автономии, свободы и добродетели. Как следствие, требовалось, чтобы это основание (reality)11291129
  В оригинале обыгрывается близость слов «reality» («реальность») и «realty» («недвижимость»): «a reality (one is tempted to say a realty)». – Прим. ред.


[Закрыть]
охватывало несколько поколений и давало возможность живым в законном и естественном порядке наследовать мертвым11301130
  О языке «Размышлений» Бёрка см.: Pocock J. G. A. Politics, Language and Time. P. 210–212: общества, где имущество и права передаются по наследству, очень похожи на семьи, а потому наиболее естественны.


[Закрыть]
. Поэтому наследование в большей степени, чем когда-либо, изображалось как экономическая цепочка, соответствующая фундаментальной природе существования общества во времени. Земля и наследство оставались необходимыми условиями добродетели, а добродетель – реальности человеческого «я» в его собственных глазах; в ужасе перед коррупцией, пронизывающем общественные ценности XVIII века, есть нечто от экзистенциального страха. Идеал собственности как основы личности, еще не успев сложиться, уже оказался под угрозой: Локку удалось выразить противоречия, ничего не значившие для Харрингтона. Возникали формы собственности, которые, как казалось, внутренне предполагали зависимость: оплачиваемая должность наемного работника, личный или политический патронаж, государственный кредит. На языке республиканской теории это называлось коррупцией – замещением институтов публичной власти личной зависимостью, и угроза индивидуальной целостности, совести и самопознанию, которую всегда подразумевала коррупция, усиливалась с ростом новых форм собственности, которые воспринимались как обусловленные фантазией и ложным сознанием человека. Как только имуществу приписывалась символическая ценность, выраженная в количественной оценке или в кредите, основания самой личности оказывались иллюзорными или в лучшем случае условными: даже в своих собственных глазах человек мог определяться лишь той колеблющейся стоимостью, в какую его оценили окружающие, и эта оценка, хотя проводилась она постоянно и публично, была слишком непостоянной и потому, по-видимому, иррациональной, что не позволяло видеть в этом процессе акт осмысленного политического решения или добродетели. Коррупция представляла очень серьезную угрозу; теперь мы должны понять, почему на нее не появилось ни утешительного, ни удовлетворительного ответа, и что из этого последовало.

Как мы видели, начинавшие возникать контрэтика и контр-политика базировались на серии адаптаций или смягчений, производимых с понятием фантазии или воображения: страсть, мнение, интерес. В той степени, в которой экономику кредита можно было убедительно представить как обмен реальными товарами и получение реальной стоимости, ее удавалось отделить от угрозы ложного сознания и наделить значением общественного блага и личной добродетели. Имея в виду то, что в науке принято называть «протестантской этикой», бережливостью, самоограничением и повторным инвестированием вместо избыточного потребления, торговое общество может себе позволить даже свою собственную версию классической добродетели, призывающей ставить общее благо (в данном случае торговый оборот) выше личной выгоды. Но в действительности этика бережливости вынужденно занимала второе место после этики личных интересов. Земледелец, наследник владельца классического ойкоса (oikos), обладал досугом и независимостью, позволявших думать о том, в чем состояло благо для других и для него самого; однако человек, участвующий в обмене, способен был судить лишь о конкретных ценностях: о стоимости собственного товара, о стоимости товара, который он хотел обменять на свой товар. Деятельность земледельца не обязывала его и даже не позволяла ему размышлять о всеобщем благе, в соответствии с которым он фактически действовал, поэтому ему по-прежнему не хватало рациональности в классическом смысле. Получалось, что он поступал неосознанно и не был хозяином самому себе, а значит, в конечном счете им, как можно было предположить, двигали иррациональные силы – те, что правят сферой спекулятивного кредита, а не разумной торговли. Разумеется, существовали приемы – Аддисон в своих текстах применял их с непревзойденным мастерством, – способные возвысить его мотивы до по меньшей мере низших форм рациональности и морали: до уровня мнения, рассудительности, доверия, симпатии, даже милосердия, но за всем этим стояла восходящая еще к Античности проблема – как показать, что общество может действовать рационально и благотворно, когда его члены не наделены в полной мере рациональностью и добродетелью.

Конечно, решение проблемы следовало искать в попытках изобразить общество как экономический механизм, в котором товарный обмен и разделение труда должны были обратить всеобщий эгоизм к всеобщей пользе. У Аддисона, Мандевиля и Монтескьё мы в том или ином виде11311131
  См. 69‐й номер «Зрителя» Аддисона (Bloom E. A., Bloom L. D. Joseph Addison’s Sociable Animal. P. 38–39); Mandeville B. Fable of the Bees / Ed. by Ph. Harth. Harmondsworth, 1970. P. 120 (remark G); рус. перевод: Мандевиль Б. Басня о пчелах / Пер. Е. С. Лагутина. М., 1974. С. 208–209); Монтескье Ш. Л. Персидские письма. Размышления о причинах величия и падения римлян. М., 2002. С. 171–174 (письмо CVI).


[Закрыть]
встречаем образ женщины, которой захотелось сшить себе новое платье из одной лишь эгоистической прихоти (женщина как капризный потребитель – лейтмотив явно склонной к сексизму социальной критики Августинской эпохи) и которая тут же дает работу торговцам и ремесленникам, приносящим обществу пользу, несоизмеримую с пустяковостью ее желания. Монтескьё приходит к заключению, что «выгода – величайший монарх на земле»11321132
  Монтескье Ш. Л. Персидские письма. С. 173; «…l’intérêt est le plus grand monarque de la Terre» (Montesquieu Ch. L. Oeuvres complètes. Paris, 1949. P. 288).


[Закрыть]
. Однако важно, что в некотором отношении все это либо оказывалось не к месту, либо выглядело как признание необходимого зла: общественная мораль начинала отделяться от личной – и от уверенности человека в собственной целостности, честности и реальности. Мандевиль, главные труды которого вышли между 1714 и 1732 годами, в свою эпоху приобрел репутацию, схожую с той, какой среди своих современников пользовались Макиавелли и Гоббс, заявляя, что «пороки отдельных лиц» – «выгода общества». Он утверждал, что основным мотивом социального поведения служила не любовь к себе, каким человек себя знал, не amour de soi-même Руссо, но то, что он назвал самолюбием, а Руссо позже обозначил как amour-propre: то, как человек хотел выглядеть в собственных глазах и в глазах других людей11331133
  См.: Mandeville J. An Enquiry into the Origin of Honour and the Usefulness of Christianity in War / Ed. and introd. by M. M. Goldsmith. London, 1971. P. XIII, XXIII. О разграничении Руссо см.: Rousseau J.-J. Discours sur l’inegalité // The Political Writings of Jean-Jacques Rousseau / Ed. by C. E. Vaughan. Vol. 1. Oxford, 1962. P. 217 (Руссо Ж.-Ж. Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми / Пер. А. Д. Хаютина // Руссо Ж.‐Ж. Об общественном договоре. Трактаты. М., 1998. С. 68). Интересно, что Мандевилю были известны этимология и история слова virtus и его связь с воинской этикой; см. его предисловие к «Исследованию»: Mandeville B. An Enquiry into the Origin of Honour and the Usefulness of Christianity in War. P. III-VII.


[Закрыть]
. На этом фундаменте он выстроил сложную социальную психологию, в основе которой лежали представления об обычае – под ним он понимал скорее манеры, чем привычки, скорее фантазию, чем опыт, – и чести, под которой он подразумевал не категории феодальной героической этики, связанные с гордостью и позором, а вектор интерсубъективных отношений в обществе, побудивший Дефо считать честь синонимом кредита. По сути, Мандевиль говорил, что реальный мир экономики и политики держится на мириадах вымышленных миров, существовавших в воображении отдельных эго; и он очень раздражал современников не столько тем, что говорил им об их жадности и эгоизме, сколько потому, что считал своих собеседников нереальными, и им следовало оставаться таковыми, дабы поддерживать существование [коммерческого] общества. Так возник призрак ложного сознания, который постепенно начал казаться более страшным, чем Realpolitik Макиавелли.

В рамках этики гражданского гуманизма человек знал, что он разумен и добродетелен, и обладал тем, что мы теперь называем amour de soi-même, в той мере, в какой видел в себе гражданина и знал, как играть свою роль и принимать решения в контексте политейи (politeia) или modo di vivere республики. С учетом пространственно-временной ограниченности и неустойчивости любой республики такой способ самоутверждения всегда считался ненадежным и рискованным, требовал героической добродетели, если не особой благодати; и выводы из этого парадокса были сформулированы еще выдающимися флорентийскими мыслителями. В пуританской Англии и Британии Августинской эпохи родилась теория свободного землевладения и недвижимого имущества как основаниях личности, автономии и республики; впрочем, когда с появлением новых форм собственности и политической экономии она оказалась под вопросом, это привело к переосмыслению проблемы личности и нестабильности времени – иными словами, ценностей и истории. Теперь стало казаться, что недвижимое имущество и личная независимость принадлежат историческому прошлому; новые динамичные силы – государства, торговли, войны – олицетворяли мир, который ощутимо вытеснял прежний, но обрекал отдельного человека на жизнь в области фантазии, страсти и amour-propre. Индивид был способен объяснить эту новую сферу жизни: определить социальные силы, которые привели к ее появлению; он мог поставить и достигнуть целей, к которым толкали его страсти и фантазии, но не имел ресурсов осмыслить себя, найдя свое место как реального и рационального субъекта в этой системе. История и ценности вытесняли друг друга, и явственно проступило то, что впоследствии будут описывать как отчуждение человека от собственной истории. Однако наделенный гражданским статусом и имуществом человек вовсе не был готов ощущать себя лишь продуктом исторических сил. Ему оказалось важно выступать обладателем этики, которая ясно и убедительно изображала его как гражданина, наделенного классической добродетелью и живущего в классической республике, но требовала воспринимать все изменения, затрагивающие сферу государства, торговли и войны, как проявления коррупции – по сути, той же порчи нравов, которая превратила Рим из республики в империю. Отсюда настойчивый и местами нервный неоклассицизм этой эпохи. Основной моделью существования для индивида в мире ценностей служила гражданская жизнь, но основной моделью существования для индивида в конкретной исторической действительности новой эпохи был человек экономический и интерсубъективный, и совместить одно с другим оказалось особенно трудно.

Как следствие, мы обнаруживаем, что вся социология свободы, как она развивалась от Аристотеля до Макиавелли и от Макиавелли до Харрингтона, стала доступна британским мыслителям (и французским англоманам) в форме идеологии партии «страны» или партии «старых вигов». Эта идеология в мельчайших подробностях определяла ценности гражданской свободы, моральные и политические условия, в которых они расцветали или увядали, и включала в себя трактовку европейской и английской истории, согласно которой они развивались и нависавшая над ними угроза коррупции становилась все заметнее; однако отдельные положения этой теории обязывали ее критиковать как тлетворные некоторые важные тенденции, которые она определяла в качестве характеристик «модерного» мира. В противоположность ей идеология «придворной» партии, которую предвосхитили работы Дефо и близких к нему авторов и которая отличалась меньшей риторической изощренностью, поскольку ей были менее свойственны моральные предписания, точно определяла факторы, ведущие к историческим переменам, и разъясняла, как должно строиться и строилось правление на новых основаниях, но не наделяла ни политию, ни личность целостной моральной структурой. Исторические изменения она принимала, руководствуясь практическими соображениями; она отрицала, что правление основано на принципах, к которым можно вернуться; согласно данной моральной и философской теории, главными импульсами человеческих побуждений и сознания служили гордость и страсть, фантазия и личная выгода, которые она определяла в категориях, близких Макиавелли и Гоббсу. Как бы трудно ни было примирить между собой философию моральных ценностей и подлинной истории, добродетели и страсти, собственности и кредита, любви к себе и самолюбия, политическая обстановка Британии XVIII века с ее неизбежной взаимозависимостью между двором и страной требовала попыток такого рода примирения, при котором развитие обеих идеологий внутри каждой из оппозиций шло бы благодаря взаимным уступкам. Напротив, в американских колониях – как убедительно свидетельствуют современные исследования – идеология добродетели, постоянно находящейся под угрозой коррупции, оставалась почти не затронутой ощущением, что людям необходимо иметь дело с силами истории и что их возможно сдерживать. Это обстоятельство способствовало разделению атлантического мира в великой Гражданской войне Американской революции; интеллект, воспитанный в духе гражданского гуманизма, получил беспрецедентную возможность применить социологию свободы в законодательной деятельности в смысле создания нового государства. Впрочем, силы перемен и модерности оказались на другом берегу Атлантики несколько раньше, чем императивы управления потребовали от людей их признания. Указанное обстоятельство обусловило ситуацию, в которой реальная попытка применить классическое законодательство на практике столкнулась с кризисами и обнаружила свои парадоксы.

II

Авторами «Писем Катона» (Cato’s Letters), впервые напечатанных в «Лондонском журнале» (London Journal) между 1720 и 1724 годами, были Джон Тренчард – ветеран «памфлетной войны» 1698 года – и его протеже Томас Гордон, и они же писали для «Независимого вига» (The Independent Whig), антиклерикальная направленность которого ощущалась гораздо отчетливее. Эта политическая литература получила широкое распространение среди американских поселенцев того времени11341134
  Robbins C. The Eighteenth-Century Commonwealthman. P. 115–125; Rossiter C. Seedtime of the Republic: the Origin of the American Tradition of Political Liberty. New York, 1953. P. 141, 492; Bailyn B. The Ideological Origins of the American Revolution. Cambridge, Mass., 1967. P. 35–37 (рус. перевод: Бейлин Б. Идеологические истоки Американской революции / Пер. Д. Хитровой и К. Осповата. М., 2010. С. 35–39); Idem. The Origins of American Politics. New York, 1970. P. 40–44; Jacobson D. L. The English Libertarian Heritage. Indianapolis, 1965 (введение; текст полностью состоит из фрагментов «Писем Катона»).


[Закрыть]
. «Катон» главным образом был склонен указывать на упадок в стране, о котором свидетельствовал крах Компании Южных морей, и предлагать средства борьбы с ним. Следует отметить, что Монтескьё в «Персидских письмах» (1721) рассматривал схожее состояние дел во Франции, где оно было вызвано неудачей «Компании Миссисипи» Джона Ло11351135
  См. «Персидские письма» Монтескьё (письма XXIV, XCVIII, CXXXII, CXXXVIII, CXLII, CXLVI).


[Закрыть]
, однако в Британии темы, которые «Катон» счел необходимым затронуть, дебатировались уже четверть века. Нельзя назвать ни случайным, ни удивительным, что давний противник постоянной армии неизбежно порицал огромное значение «процента на капитал», ибо и то, и другое, по сути, считалось формами одного и того же явления. «Катон» – старшим из соавторов которого был Тренчард, хотя и Гордон внес в его создание заметный вклад, – в отчетливо макиавеллиевском и неохаррингтоновском духе размышляет о коррупции и республике как ее противоположности и, в частности, заявляет, что Англия (или Британия) принадлежит к тем счастливым республикам, где главным магистратом является король11361136
  Cato’s Letters: or, Essays on Liberty, Civil and Religious, and Other Important Subjects. 3-d ed. London, 1723. Vol. II. P. 28.


[Закрыть]
. В этой республике сразу же угадываются макиавеллиевские черты: она должна беспощадно мстить тем (учредителям Компании Южных морей), кто причинил ей вред11371137
  Ibid. Vol. I. P. 6–7 et passim.


[Закрыть]
, а ее свобода не продержится долго без равенства в распределении имущества и, следовательно, власти11381138
  Ibid. P. 11.


[Закрыть]
. Макиавелли говорил о необходимости подобного equalità11391139
  Равенство (итал.). – Прим. ред.


[Закрыть]
, но, подобно ему, «Катон» подразумевал здесь не столько уравнение собственности, сколько «аграрный закон или нечто в таком роде», благодаря которому ни один человек или группа не могли разбогатеть настолько, чтобы поставить других в зависимое положение11401140
  Ibid. Vol. II. P. 16, 71–74, 85–90.


[Закрыть]
. Слова «или нечто в таком роде» показывают, что перед нами уже не земельная республика в чистом виде; бояться следует не вассальных отношений как таковых, а долговых обязательств и коррупционной зависимости, к которой они ведут. Растрата бюджета – тягчайшее преступление против общества11411141
  Cato’s Letters. Vol. I. P. 134–135.


[Закрыть]
; земельные собственники-фригольдеры ни в коем случае не должны допускать, чтобы в парламенте их представляли люди, «вложившие свое состояние в различные компании»11421142
  Ibid. Vol. III. P. 24.


[Закрыть]
; монопольные торговые компании, такие как Ост-Индская компания или Компания Южных морей, превращают землевладельца в должника, разрушают торговлю и приводят государство в упадок, насаждая неравенство11431143
  Ibid. P. 199–213.


[Закрыть]
. Спурий Мелий, пытавшийся подчинить себе народ, монополизировав поставку зерна, теперь стал легендарным внутренним врагом Рима11441144
  Ibid. Vol. I. P. 69–70.


[Закрыть]
, тогда как Харрингтон лишь мимоходом упомянул о нем, говоря о незначительных опасностях, которыми торговля угрожала свободе11451145
  The Oceana and Other Works of James Harrington / Ed. by J. Toland. P. 28: «As for dominion personal or in mony, it may now and then stir up a Melius or a Manlius, which, if the commonwealth be not provided with some kind of dictatorian power, may be dangerous, though it has bin seldom or never successful: because to property producing empire, it is requir’d that it should have som certain root or foot-hold, which, except in land, it cannot have, being otherwise as it were upon the wing»; «Что касается личной или денежной монополии, время от времени она может порождать какого-нибудь Мелия или Манлия, что, если республика не будет обладать какой-либо диктаторской властью, может оказаться опасным, хотя такие вещи случаются редко или никогда не имеют успеха: ведь чтобы имущество стало залогом верховной власти, у него должны быть какие-то прочные корни или основания, которые может обеспечить только земля, а иначе его положение так и остается непрочным».


[Закрыть]
. «Катон» полностью признавал сам факт, а с ним и опасность, существования такого общества; искомое равенство требовало чего-то большего, чем земельное право. Люди должны быть равными в свободе и в повиновении публичной власти – в возможности практиковать добродетель. Иначе сама добродетель окажется невозможной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации