Текст книги "Никита Хрущев. Реформатор"
Автор книги: Сергей Хрущев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 80 (всего у книги 144 страниц)
В июле я вернулся в Москву. В памяти об истории с Пастернаком почти ничего не удержалось, голова моя была занята другим. Припоминается только, как однажды в жаркий летний день, вернувшись из Лужников с футбольного матча, Аджубей рассказал свежий анекдот: «В Москве сейчас три напасти: рак, Спартак и Пастернак». Отец на эти слова никак не отреагировал, анекдотов он не любил, сам не рассказывал и слушал их без удовольствия. Ни за «Спартак», ни за «Торпедо», ни за Ботвинника, ни за Смыслова он тоже не болел.
Околоспортивные страсти отец считал пустым времяпрепровождением, обворовыванием самого себя. Увлечения футболом или хоккеем он не понимал, но и не противодействовал, только изредка подтрунивал над «болельщиками», тратившими драгоценные часы на переживания, кто кому зафутболит в ворота кожаный мяч или резиновую шайбу, когда вокруг, даже если не считать работы, столько возможностей: театр, книги, природа.
В молодости в Донбассе отец поигрывал во входивший тогда в моду футбол и в традиционные городки. В зрелом возрасте он мог выйти на волейбольную площадку или поиграть в бадминтон, но делал это не в охотку, а за компанию, в силу обстоятельств. К спорту он относился как к физкультурному упражнению, которое врач прописал.
Я тоже остался равнодушным к стадионным баталиям, в шестом классе год «поболел» за киевское «Динамо», мы тогда жили в Киеве и вся школа за него «болела».
Единственным в нашей семье «болельщиком» оказался Алексей Иванович, да и он не столько «болел», сколько ходил на стадион, где в привилегированном секторе трибун регулярно собирался «комсомольский актив» – «стальная когорта» недавно перешедшего в большое ЦК, железного Шурика: кроме самого Шелепина, В. Е. Семичастный, Н. Н. Месяцев – оба из комсомольского ЦК, Г. Т. Григорян, последовавший за Шелепиным в ЦК КПСС, генеральный директор ТАСС Д. П. Горюнов и конечно сам Аджубей – преемник Горюнова на посту главного редактора «Комсомолки». За игрой они следили не очень внимательно, вершили свои комсомольские дела, обменивались новостями, травили анекдоты.
И Аджубей с Семичастным, а уж несомненно Шелепин, могли бы, если захотели, прочитать «Доктора Живаго» и рассказать о книге отцу. В отличие от меня, они были наслышаны и о романе. Могли, но не захотели. Я их особенно не виню, летом 1958 года «Доктор Живаго» их интересы не затрагивал. Романом занимался Отдел культуры ЦК, Союз писателей, а вклад «комсомольцев» ограничился анекдотом.
Дела у нас в конструкторском бюро начали выправляться, мы разобрались в причинах аварий, и в начале августа 1958 года я вновь уехал на полигон. Предстояли не просто очередные испытания, на 8 – 10 сентября в Капустином Яру назначили демонстрацию ракетной и авиационной техники высокому начальству, включая самое высокое, во главе с Хрущевым. Всем нам хотелось показать себя с лучшей стороны, превзойти конкурентов. Подготовка к «показу», так назвали это мероприятие, поглотила меня целиком.
Демонстрация прошла удачно, наша крылатая ракета П-5 понравилась всем, что и неудивительно, мы тогда на десятилетия обогнали американцев. Только в 1970-е годы их «Томагавку» удастся повторить то, чего мы добились в 1958 году. После смотра продолжилась рутинная работа: пуски, разбор полетов, протоколы, замечания и новые пуски. К зиме, казалось бы, все наладилось, и тут ракета в который уже раз раскапризничалась. Мы нервничали, писательские проблемы занимали нас не больше, чем Союз писателей – наши. В Москву я вернулся только под самый Новый год, не только пропустив разразившийся вокруг Пастернака скандал, но и вообще напрочь забыв о его существовании.
Тем временем драма «Доктора Живаго» вступила в новую фазу. После выхода английского издания заговорили о присуждении Пастернаку Нобелевской премии по литературе. Слухи о «Нобеле» не только побудили власти к действиям, но и возбудили собратьев-писателей. В ЦК, КГБ и другие инстанции посыпались доносы, анонимные и подписанные весьма значимыми фамилиями. Их авторы требовали призвать Пастернака к ответу, принять меры, обуздать, – мало того что он безнаказанно публикуется за границей, а тут еще «Нобель»!
Далеко не все доносы ложились на стол отцу, но он читал ежедневные сводки «органов» о настроениях в стране, в том числе в среде писателей. В том, что писатели, стараясь привлечь власти на свою сторону, поносят друг друга, нет ничего нового. Еще в XIX веке Фаддей Булгарин, русский журналист и писатель, строчил доносы Третьему отделению на Александра Пушкина. За истекший век ничего не изменилось. Отец не рассказывал о тех, кто именно и как «стучал» на Пастернака, скорее всего, он не знал их имен, но в контексте сталинских репрессий порой вспоминал, как в его бытность на Украине киевские литераторы так же провоцировали какие-то разговоры, а потом «доносили на своих собеседников-писателей».
Ни шатко ни валко протянулось до осени. До последнего Отдел культуры ЦК и Союз писателей надеялись, что все как-нибудь обойдется. Даже накануне вынесения решения Нобелевским комитетом они полагали, не имея к тому никаких серьезных оснований, что премию, если и дадут, то не одному Пастернаку, а на пару с Шолоховым. Правда, готовились и к «худшему»: в случае присуждения премии одному Пастернаку предлагалось побудить его от нее отказаться мирно, без скандала. Поручили уладить это дело соседям поэта по Переделкино, писателям Константину Федину и Всеволоду Иванову.
Надежды не оправдались. Нобелевский комитет проголосовал, и 23 октября 1958 года Борис Пастернак стал Нобелевским лауреатом.
В тот день в Кремле заседал Президиум ЦК КПСС, обсуждали тезисы доклада на ХХI съезде КПСС «Контрольные цифры развития народного хозяйства СССР на 1959–1965 годы». По всей видимости, после этого вопроса, интересовавшего присутствовавших куда больше Пастернака, Суслов проинформировал членов Президиума ЦК о Нобелевской премии за «Доктора Живаго». Судя по косвенным свидетельствам, Михаил Андреевич предлагал постараться склонить Пастернака к отказу от премии, а если не получится, то только тогда принимать более решительные меры: опубликовать в «Правде» фельетон, побудить писателей обсудить «личное дело» Пастернака, в крайнем случае – исключить его из Союза писателей. Особого интереса слова Суслова не вызвали, никто его не поддержал, но никто и не возразил. На фоне увязки будущей пятилетки этот вопрос обсуждения не заслуживал. К тому же, отец устал, последние дни он выверял с Госпланом все до последней цифры, так, чтобы семилетка получилась без натяжек. После повисшей паузы Михаил Андреевич зачитал набросанный впопыхах проект решения. Брать на себя формальную ответственность он не хотел. Проголосовали дружно и, доверив Суслову самому заниматься деталями, пошли дальше по повестке дня. В литературе о Пастернаке приводится текст предложенного Сусловым постановления, признававшего роман «Доктор Живаго» клеветническим, а присуждение ему Нобелевской премии «враждебным к нашей стране актом и орудием международной реакции, направленным на разжигание холодной войны».
Тем временем Переделкино гудело, вокруг дачи Пастернака сгрудились иномарки с ненашими номерами, за ними толпились любопытные, как писатели, так и неписатели. Пастернак сиял, как сияют все новоиспеченные лауреаты, однако на вопросы отвечал осторожно: «Я очень рад полученному известию и ожидаю, что мою радость разделят власть и общественность, нечасто член советского общества удостаивается столь высокой чести». Поколебавшись, Борис Леонидович добавил: «Не исключаю и того, что меня ждут неприятности».
Неприятности начались уже на следующий день. На дачу к Пастернаку «по-соседски» заглянул Константин Федин и озвучил как бы от своего имени спущенное ему из аппарата Суслова предложение. Пастернак разволновался, сказал, что посоветуется с другим своим соседом и старым приятелем Всеволодом Ивановым. Только тогда он примет решение. Напомню, что Всеволод Иванов, наравне с Фединым, был задействован «в операции». Договорились встретиться ближе к вечеру. В ЦК не сомневались в успехе – Федин с Ивановым не подведут. Однако подвели. В установленное время Пастернак не пришел. Доложили Суслову. Он распорядился действовать.
26 октября в «Правде» появилась статья Дмитрия Заславского «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка». Заславского все хорошо знали, он не писал, а излагал спущенные ему сверху, тезисы.
Так дело «Доктора Живаго» из ординарного перешло в категорию экстраординарного. Содержание романа уже окончательно перестало кого-либо интересовать. Решение о присуждении премии автору расценивалось как мотивированное идеологически, а не литературно.
К сожалению, таковы были в то время правила поведения по обе стороны железного занавеса. Мы давали свои Международные Ленинские премии настроенным в нашу пользу общественным деятелям и писателям из стана наших противников, они свои, Нобелевские, тем, кого они у нас считали «не совсем нашими». Пастернак оказался жертвой, «зернышком», если воспользоваться образом Александра Солженицына, между жерновами Востока и Запада. Формулировка Постановления Нобелевского комитета, поясняющая, что премия присуждена не за одного «Доктора Живаго», а и за лирические стихи прошлых лет никого не переубеждала ни у нас, ни у них. Пастернака-лирика знали профессионалы. Автор же «Доктора Живаго» оказался на слуху у всех, читавших роман и не читавших.
Особенно неистовствовали сами писатели. Всякая премия, полученная кем-то другим, возбуждает, а уж Нобелевская!.. И дело не в одной Нобелевской премии. Собратья-писатели не любили Пастернака не только из-за его таланта и его манеры писать, но и за его неуживчивый характер, становившийся с возрастом и вовсе нетерпимым. Пастернак позволял себе, по их мнению, непозволительное. «Он пренебрежительно упоминал Антокольского, Тихонова, Асеева, находил ”невинное” удовольствие в сознательном перевирании фамилии поэта-фронтовика Михаила Луконина, называл его то Лутохиным, то Лукошкиным. Поэта Алексея Суркова обозвал “советским чертом, который родился с барабаном на пупке”», и так далее, и тому подобное.
Естественно, значительная часть писателей тоже не испытывала к Пастернаку теплых чувств, и теперь они почувствовали, что настало их время.
27 октября 1958 года собрали расширенное заседание Президиума Правления Союза писателей СССР, совместно с оргкомитетом еще только формировавшегося Союза писателей России и руководством Московской писательской организации. Пригласили и Пастернака, но он прийти отказался.
О писательских разбирательствах я прочитал практически все. Заслуживающими наибольшего доверия мне показались воспоминания поэта Ваншенкина и литературоведа Лазаря Лазарева. В силу обстоятельств они в тех событиях не участвовали, наблюдали происходившее со стороны.
«Почти всю вторую половину октября пятьдесят восьмого года я провел за городом, – пишет Ваншенкин, – вернулся, помню, вечером, и только вошел, как раздался телефонный звонок. Говорил Константин Воронков, секретарь по оргвопросам Союза писателей СССР.
– Константин Яковлевич, завтра в десять утра срочное заседание Правления. – И после короткой паузы: – По поводу Пастернака. (Он сделал ударение на последнем слоге.)
Вестибюль старинного здания так называемого “большого Союза” гудел от голосов, как всегда бывает перед пленумами или съездами. Писателей собрали сюда буквально по тревоге. Съехались и слетелись из разных концов… Говорили обо всем, кроме главного.
На заседании, кроме членов Президиума (тогда это так называлось) Правления Союза писателей, присутствовал заведующий Отделом культуры ЦК КПСС Дмитрий Поликарпов.
Началось обсуждение. Нужно сказать, что в последние годы Пастернак опять стал печататься – в “Знамени”, в альманахах “День поэзии”, “Литературная Москва”. А до этого был большой перерыв. В 1946 году, после известных документов по поводу журналов “Звезда” и “Ленинград”, зацепили и Пастернака.
Итак, обсуждение. Мне было странно, что его называют декадентом. Для меня этот термин всегда связан с невероятно далекой, дореволюционной порой. Звучали такие слова, как “провокация”, “возня”, “клевета”, “ненависть”.
Самое же удивительное – но тогда почти никому это удивительным не казалось, – что большинство присутствующих не читали роман… Некоторые вообще не могли уяснить смысл происходившего. Один седовласый аксакал воскликнул: “Слушаю, слушаю и никак не могу понять – при чем здесь Швеция?!” Но ведь выступали, осуждали… Объявили короткий перерыв, снова заседание однообразно продолжилось. Вдруг я увидел, что Твардовский поднялся и стал боком протискиваться к выходу. Через минуту-другую следом двинулся поэт Николай Рыленков. Проходя мимо, он легонько потянул меня за руку. Я тоже стал пробираться к дверям. В вестибюле было пустынно и прохладно. Мы закурили, кого-то поджидая. Тут появился из зала Сергей Смирнов. Они явно условились заранее…
Твардовский был мрачен, раздражен. Я сказал, что незнаком с Пастернаком, а Твардовский ответил веско: “Не много потеряли”. Твардовский еще сказал: Мы не против самой Нобелевской премии. Если бы ее получил Самуил Яковлевич Маршак, мы бы не возражали…
Минут через двадцать мы вернулись на заседание. Оно тянулось чуть не весь день. Я, понятно, слышал не все выступления. Но двое из тех, кого я услышал, были против исключения. Твардовский напоминал, что есть мудрая русская пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать. А Николай Грибачев, тоже поэт, без обиняков заявил, что исключение Пастернака повредит нам в международном плане…»
Напомню, что Грибачев на сто процентов «партийный» писатель, и если он так говорит, то никаких определенных указаний сверху не поступало.
«Дверь из зала отворилась, и появился главный редактор “Знамени” Вадим Кожевников. Засунув руки в брючные карманы, он с независимым видом сделал круг по вестибюлю и остановился против нас, вернее, против Твардовского.
– Что же ты, Саша, – сказал он своим высоким, как бы дурашливым голосом, – роман-то этот хотел напечатать?
Твардовский ответил почти брезгливо: “Это было до меня, но и прежняя редколлегия не хотела. Ты знаешь”.
– Хотел, хотел.
– А вот ты, коли на то пошло, стихи его напечатал.
– Стихи? – переспросил тот. – Ерунда, пейзажики.
И вдруг из зала вышел Поликарпов. Вид у него был хмурый, озабоченный. Он повернул было направо, вглубь здания, но, увидев нас, подошел и решительно попросил пройти с ним вместе – на несколько минут.
Он пошел впереди нас по узкому коридору, прямо в кабинет, который все еще называли “фадеевским”. Мы вошли, и он тут же, не приглашая садиться, спросил у Твардовского:
– Так нужно исключать или нет?
– Я уже сказал, – ответил Твардовский.
– Вы? – к Сергею Сергеевичу.
– Я того же мнения.
– Вы? – к Рыленкову.
– Дмитрий Алексеевич, он такой лирик! – завосхищался тот…
Я тоже сказал, что против исключения. Твардовский много времени спустя объяснил мне как-то, что Поликарпов приехал в Союз контролировать исключение. Однако, как человек опытный, в какой-то момент засомневался в целесообразности этого акта. Сам он, разумеется, не мог хотя бы приостановить события и отправился звонить Суслову, пославшему его, а по дороге для большей уверенности поинтересовался мнением еще нескольких писателей. Суслова на месте не оказалось, и Поликарпов вернулся в зал, где дело шло к концу».
На этом заседании «отщепенец Пастернак» (так сказано в постановлении) был исключен из членов Союза писателей, а знаменитая в те времена писательница Галина Николаева пошла еще дальше, заявив, что «этот человек не должен жить на советской земле».
Подобного поворота событий, спущенные из ЦК инструкции не предусматривали, и Поликарпов на слова Николаевой особого внимания не обратил, не понял, что скандал вокруг Пастернака начинает выходить из-под контроля.
Отец тем временем занимался своими делами. 24 декабря долго беседовал с американским обозревателем Уолтером Липманном, затем разговаривал о будущей пятилетке с руководителем Украины Подгорным и главой Свердловской области Кириленко.
25 октября в Москву приехала делегация Польши во главе с Владиславом Гомулкой. Начались непростые переговоры, тоже связанные с будущей пятилеткой и увязкой с ней экономических отношений двух стран. На деловые переговоры наслаивались неизбежные в таких случаях протокольные мероприятия: обед у них, обед у нас в Кремле, посещение Большого театра. И самое главное, отец готовился к назначенному на 12 ноября Пленуму ЦК, ему там предстояло докладывать о будущей семилетке, утверждать тезисы к XXI съезду партии. Так что дел невпроворот. Сам он о Пастернаке не вспоминал, в выступлениях отца о нем нет ни слова. А выступал он неоднократно. Говорил о социалистическом лагере, о молодежи, о выращивании свеклы, но только не о Пастернаке. Возможно, Липманн задал ему вопрос о новом Нобелевском лауреате, но записи их беседы я не нашел. Возможно, что и Липманн о Пастернаке не спрашивал, не желая портить серьезный разговор о серьезных международных делах.
Суслов, человек осторожный, впрямую в «деле Пастернака» пока не светился, все варилось на уровне Отдела культуры ЦК. После заседания в правлении Союза писателей «план Суслова» сработал. Как ни жалко было Пастернаку Нобелевской премии, а кто бы о ней не пожалел, он предпочел с властями не связываться, как он не связывался с ними ранее. 29 октября Борис Леонидович отправил в Стокгольм телеграмму: «Ввиду того значения, которое приобрела присужденная мне награда в обществе, я вынужден от нее отказаться. Не примите в обиду мой добровольный отказ». Пастернак выполнил предъявленные к нему требования и рассчитывал, что теперь его оставят в покое. Наверное, так бы и получилось, если бы его «дело» замыкалось напрямую на отца. По мнению же Отдела культуры ЦК, требовалось заручиться осуждением Пастернака не только руководством Союза писателей, но и всеми писателями.
Общее собрание писателей назначили на 31 октября 1958 года. Дубовый зал ЦДЛ всех вместить не мог – большой зал еще только проектировали, – и решили арендовать зал Дома кино, благо он тогда размещался рядом, на противоположной стороне улицы Воровского, сейчас Поварской.
Напомню, что в конце октября я сидел на полигоне, газеты доходили до нас с опозданием на пару дней. Во время подготовки ракеты к старту свободное время – понятие умозрительное, мы дневали и ночевали в ангаре, часто спали тут же, на сваленном в углу брезенте, укрывавшем ракету от посторонних глаз во время ее транспортировки от железнодорожной платформы до боевой площадки. Газеты и журналы хранились в офицерской «кают-компании», так называли на нашей площадке кабинет политпросветработы. Офицерам свежую прессу вменялось читать обязательно, а мы, штатские, проглядывали газеты нерегулярно. В начале ноября кто-то обратил мое внимание на короткую заметку на третьей странице «Правды» за 29 октября 1958 года. В ней, за подписью академика Курчатова и еще пары академиков, сообщалось о присуждении Нобелевской премии за открытие в 1934 году и последующее толкование «эффекта Черенкова» трем нашим ученым: самому Павлу Алексеевичу Черенкову, Игорю Евгеньевичу Тамму и Илье Михайловичу Франку. Поясню, что «эффект Черенкова» – это свечение «чистых» жидкостей под воздействием гамма-излучения, позволившее разработать методы регистрации элементарных частиц, в том числе антипротонов. Демонстративно скромное место, отведенное сообщению, подчеркивало, что Нобель для нас не такая уж и награда, у нас имеются свои, куда более значительные Ленинские премии. Не знаю, как сами лауреаты, но мы в Капустином Яру это мнение разделяли. В том же номере газеты, в сопровождении соответствующих комментариев, сообщалось и о присуждении Нобелевской премии Б. Л. Пастернаку. Тогда я на эту заметку не обратил внимания, ее напечатали на последней странице мелким шрифтом. Обнаружил ее я уже много позже, когда, работая над этой книгой, перелистывал старые подшивки «Правды».
Тем временем в Москве готовились к завершению «дела Пастернака», писателям рассылались повестки с припиской внизу, что «явка обязательна». Впрочем, об обязательности явки писали всегда. Писатели, которые действительно не захотели идти, не пришли, их по-серьезному не принуждали, разве что самым значительным из них звонил уже упоминавшийся оргсекретарь Союза писателей Воронков, выслушивал объяснения, и дело с концом.
Заведующий Отделом культуры ЦК Поликарпов скандала не планировал, он исходил из предположения, что послушное большинство, как всегда, последует указаниям свыше, и без специального нажима сверху «рвать Пастернака на части» не захотят, он же такого нажима не предусматривал, а потому писатели дежурно отсидят положенное время, дежурно проголосуют за подготовленную в недрах его отдела резолюцию и мирно разойдутся.
Еще не отвыкший от «сталинской» дисциплины, Поликарпов не учел ни того, что времена изменились, ни того, что слишком многие из приглашенных жаждали посчитаться с Пастернаком, одни – из давней лично-литературной неприязни, другие – из зависти, пусть к несостоявшемуся, но Нобелевскому лауреату, третьи – чтобы выслужиться. Как водится, выступавших намечали заранее. От желающих «бросить камень в Пастернака» отбоя не было.
Поликарпов бы справился с рвавшимися в бой «своими», но все карты спутали ретивые «комсомольцы». В тот же «роковой» день, 29 октября 1958 года, на юбилейном пленуме молодежной организации, посвященном 40-летию комсомола, ее первый секретарь Семичастный неожиданно для всех обрушился с резкой бранью на Пастернака, сравнил его со свиньей и заявил, что «Пастернак – это внутренний эмигрант, и пусть бы он действительно стал эмигрантом. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий бы ему не чинили…» Доклад Семичастного на следующий день напечатала «Правда», и его слова прозвучали директивой к действию.
Зачем и почему Семичастный потребовал высылки Пастернака за границу, когда скандал пошел на спад и уже после отказа последнего от премии, судить не берусь. О лишении Пастернака гражданства в руководстве страны не заикался даже Суслов. О выступлении Николаевой с таким же требованием Семичастный вряд ли знал, да и не указ она ему. Скорее всего, эта идея в его, комсомольских кругах, как говорится, витала в воздухе, вот он ее, не мудрствуя лукаво, и озвучил.
Впоследствии, в 1989 году, в интервью журналу «Огонек» Семичастный оправдывался, что это не его слова, а их ему продиктовал Хрущев. Вызвал к себе в кабинет и продиктовал. И Семичастный, и его старший товарищ Шелепин, продуманно избрали такой способ защиты: «Моя хата с краю, и я ничего не знаю». Спрашивайте с Хрущева, с Брежнева, а мы лишь исполнители. Валить все на мертвых – тактика не новая, но она часто срабатывает. Сработала она и на этот раз. Версия Семичастного пошла гулять по свету, и никто не попытался ее проверить. Конечно, узнать о чем говорили Хрущев с Семичастным, невозможно, а вот говорили ли они вообще – проверить можно. Опубликован «Журнал учета лиц, принятых Председателем Совета Министров СССР тов. Хрущевым Н. С.», в который секретари скрупулезно заносили всех переступавших порог кабинета отца: его заместителей, его помощников, иностранных гостей и всех прочих. С 20 октября в журнале зафиксированы: вице-президент Египта Амер, американский журналист Липманн с женой, Кириленко с Подгорным, министр финансов Арсений Зверев, наш посол в Китае Павел Юдин, посол Камбоджи у нас Нхиек Тьюлонг и многие другие, а вот Семичастного там нет.
Не встречался отец с Семичастным, а значит, и не говорил ему ничего о Пастернаке, он тогда о нем вообще не думал. А если бы думал, то сказал бы все, что хотел, сам. Возможностей высказаться у него имелось предостаточно, отец выступал на уже упомянутом юбилейном Пленуме ЦК Комсомола, говорил о чем угодно, но только не о Пастернаке. Мы знаем, когда Хрущева что-либо интересовало, он не затруднялся отступить от лежавшего перед ним текста.
По моему мнению, а я знал Владимира Ефимовича достаточно хорошо, он сказал, что думал, его мысли не диссонировали с антипастернаковскими настроениями в его комсомольском кругу, а в детали сусловско-поликарповской политики он не вникал. Семичастный и позже отличался «решительностью» и в суждениях, и в действиях. В 1967 году, к примеру, по поводу относительно безобидного кинофильма Андрея Кончаловского про Асю Клячину он заявил, что «такое кино мог сделать только агент ЦРУ».
Призыв Семичастного на Пленуме ЦК ВЛКСМ вслед за Первым секретарем подхватили и другие выступавшие. На Поликарпова они впечатления не произвели, за свою жизнь он наслушался и не такого. Он действовал в рамках полученных от Суслова указаний: «Одобрить исключение Пастернака из Союза писателей, желательно единогласно, и тем ограничиться». Поликарпов, как водится, заранее заготовил Постановление будущего собрания писателей и даже отослал его текст в «Литературную газету». Собрание могло затянуться, а газете выходить на следующий день утром.
Однако писатели-недоброжелатели Пастернака восприняли слова Семичастного как сигнал к началу открытой травли образца 1930-х годов. Они жаждали крови.
Итак, 31 октября 1958 года московские писатели собрались на улице Воровского. Стенограмма этого заседания, насколько мне известно, опубликована дважды, в 9-м номере журнала «Горизонт» за 1988 год, а затем в книге «С разных точек зрения. “Доктор Живаго” Бориса Пастернака» (М., Советский писатель, 1990).
Дорого бы дали многие наши литераторы за то, чтобы эта стенограмма исчезла, растворилась, сгорела. Что бы тогда можно было о себе порассказать… Но стенограмма не сгорела. Цитировать я ее не хочу, не моя это задача. Меня же по-прежнему интересует, как выглядело происходившее со стороны, впечатления людей причастных, но не участвовавших, а потому и не нуждавшихся в оправдании.
На Ваншенкина, после происшедшего на заседании Президиума, собрание особого впечатления не произвело. «Через три дня состоялось общее собрание писателей города Москвы на ту же тему, – пишет Ваншенкин. – Председательствовал С. С. Смирнов, руководивший тогда московской писательской организацией. Он вел собрание спокойно, внимательно, порой увлеченно.
Народу пришло – уйма. Те, что присутствовали на предыдущем заседании, были уже сыты этим, болтались по фойе. Дело, по сути, было сделано».
А вот как описывает это, «большое», собрание литературный критик Лазарь Лазарев: «Я не был членом Союза писателей и попал на собрание по долгу службы в “Литературной газете”. Меня вызвал заместитель главного редактора Валерий Алексеевич Косолапов, практически он вел тогда газету, Всеволод Кочетов то ли болел, то ли был в творческом отпуске, и велел мне поехать на собрание. “Скорее всего, – сказал он, – мы ничего, кроме официальной информации, которая будет изготовлена в Союзе писателей и, может быть, даже пойдет через ТАСС, давать не будем”. Но он хотел, чтобы я внимательно выслушал все выступления и рассказал потом ему, как все было».
Лазарев честно выполнил указание, слушал и все записывал: «Тон задал в пространной вступительной речи председательствовавший на собрании Сергей Сергеевич Смирнов. Главным, многократно повторенным словом в речи Смирнова было «предательство», в обличительном раже он даже пустил в ход кровавую формулу «враг народа», после XX съезда как будто бы изъятую из политического лексикона. А дальше пошло-поехало.
Самым омерзительным, самым гнусным, самым политически опасным было выступление Корнелия Зелинского. Он требовал расправы уже не только с Пастернаком, но и с теми, кто высоко оценивал его талант, кто хвалил его, он доносил на филолога Вячеслава Иванова (это тот самый Вячеслав Иванов, которому в самом начале поручили уговорить Пастернака отказаться от премии. – С. Х.) призывал: “Этот лжеакадемик должен быть развеян”».
Как и у Ваншенкина, у Лазарева «сложилось впечатление, что большая часть выступающих “Доктора Живаго” не читали, поэт и драматург Софронов так прямо и сказал, но это не играло никакой роли, ничего не значило – достаточно было того, что роман напечатан за рубежом и получил Нобелевскую премию».
«Но страшнее выступающих был зал – улюлюкающий, истерически-агрессивный, – делится своими ощущениями Лазарев. – Ремарки в стенограмме: шум, смех, реплики – совершенно не передают накала ненависти, жажды расправы, желания растоптать, уничтожить. О собраниях тридцать седьмого года у меня прежде было умозрительное, книжное представление – это было от меня далеко, почувствовать себя внутри того мира я не мог. Здесь я, словно это было со мной, проникся всем ужасом происходившего тогда.
Видимо, на фоне этого шабаша (как иначе это назвать?!) выступление Слуцкого (я о нем скажу ниже) не произвело на меня того впечатления, какое возникло у тех, кто не был на этом собрании. Оно, как и выступление поэта Леонида Мартынова, было осуждающим. Рассказывали, что Евгений Евтушенко (в перерыве) публично вручил ему (Слуцкому), этому приспособленцу, этому иуде, две пятнашки – “тридцать сребреников”».
Добавлю от себя, что последствий для Евтушенко, если он, конечно, так поступил, его театральный жест не имел никаких.
Сейчас, задним числом, многим стыдно, участники тех событий оправдываясь, как и Семичастный, перекладывают ответственность со своих на чьи-либо плечи. Писатели клянутся: у них просто не оставалось иного выхода, на них давили, угрожали из ЦК. Тут начинаются нюансы, ЦК требовало осудить Пастернака, а вот как и в каких выражениях, зависело от самих выступавших. На кого-то, естественно, давили, но не с самого верху, не из ЦК и даже не из райкома партии, тут старались функционеры Союза писателей. С одними получалось, с другими – нет. Так, поэт-фронтовик уже упомянутый майор Борис Слуцкий заявил, что полученная Пастернаком премия – это «премия против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле!» Потом он оправдывал свои слова страхом быть исключенным из партии.
Между двумя этими заявлениями пролегло несколько десятилетий. Где он искренен, а где хитрит? Смею допустить, что он в обоих случаях говорил, что думал, просто времена изменились.
А вот совсем другая история. Тоже поэт, 26-летний Евгений Евтушенко, поклонник таланта Пастернака, в тот же день и в тех же условиях повел себя иначе. Когда секретарь парткома Организации московских писателей Виктор Сытин предложил ему выступить с осуждающей речью от имени молодежи, он, не раздумывая, отказался. Сытин потащил Евтушенко к секретарю Московского комитета комсомола Мосину. Тот выслушал обе стороны и подвел итог: «Товарищ Евтушенко изложил свою точку зрения. Вопрос закрыт».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.