Текст книги "Даниил Андреев"
Автор книги: Борис Романов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 45 страниц)
6. Вечера
В том же 1932 году, осенью, он познакомился с художником-гравером, окончившим искусствоведческий факультет Московского университета, Андреем Дмитриевичем Галядкиным. Они были ровесниками. Познакомил их Александр Михайлович Ивановский, сын протоиерея, духовника Зачатьевского монастыря, тоже художник. С ним Андреев не раз подряжался на оформительские работы. Галядкин любил литературу, пробовал писать прозу. Критичный, независимый, чтобы не дуть в общеобязательную идейную дуду, от искусствоведческой карьеры он отказался. «Галядкин, восхищаясь произведением классического искусства, говорил, при советской власти искусство не может развиваться»203 – так позже зафиксировали в протоколе допроса бывшей жены Галядкина его взгляды. Граверное ремесло он унаследовал от отца, виртуозно резавшего почтовые марки, еще мальчиком работал с ним в мастерских Гознака, а теперь подвизался в издательствах. Галядкин вспоминал:
«Были несколько лет, когда я очень часто хаживал в этот дом. Слушал Данины стихи, спорил с ним, не одобряя его влечение к йогам и пагодам.
Привычна стала тяжелая парадная дверь с отскочившей кое-где краской, самый глубокий слой наложен, пожалуй, лет сто назад.
Желтая костяная кнопка звонка довольно высоко, и сегодня еще указательный палец левой моей руки живо ощущает ямку той костяной кнопочки.
А иногда проходил мимо, видел в окнах: поливает цветы Елизавета Михайловна; ловил отрывки вагнеровской увертюры, чаще всего тягучие басы “Тангейзера”. Это музицировал на рояле старый доктор Добров, супруг Елизаветы Михайловны.
Как правило, открывала дверь Александра Филипповна, по-домашнему – Шурочка, дочь Добровых и Данина двоюродная сестра.
Только надавишь кнопку, Шурочка здесь, – словно так и стоит все время за дверью: быстра, как ветер, большеносая, большеглазая, иногда до зелени бледная, с ярко накрашенными губами большого рта, у нее японская прическа, и с утра до вечера она в фиолетовом капоте вроде кимоно.
Очень декадентская и очень добрая была Шурочка, несмотря на громоподобный бас.
Даня тоже не ленился выходить на звонок, но быстрая Шурочка опережала двоюродного братца.
Бывало, хорошо увидеть в дверях красивое Данино лицо, добрый взгляд его удлиненных глаз, услышать его мягкий и музыкальный тенорок.
Носил он волосы, как старинный поэт, похож был на побритого Надсона, и казалось мне, что в нем живет вечно-поэтическое, как бывает “вечно-женственное”. Что-то от Владимира Ленского, недаром тенорок у обоих “и кудри темные до плеч”, у Дани, правда, они “до плеч” не были.
Иногда даже бант вместо галстука, и долго послужившая толстовка из темного вельвета.
Откроет, бывало, дверь и старенькая, немощная, но опора всего дома – Елизавета Михайловна. Она встречала любезного ей гостя тихим и ласковым приветствием, – бледная, седенькая, глаза серьезно-строгие. Были у нее, кажется, гости и нелюбезные, особенно в те дни, когда одолевала ее какая-то таинственная хворь.
В исключительных случаях выходил на звонок сам доктор – почтенный бородатый интеллигент. Под обличием сурового и не терпевшего возражений астматика, – добрый, самоотверженный человек. Непременное чеховское пенснэ с дужкой на переносице, тоненькая цепочка вдета в карманчик чесучовой толстовки»204.
Тогда же Галядкин познакомил Андреева со своим однокашником, бредившим поэзией, Виктором Михайловичем Василенко. Если Галядкин был сдержан, ироничен, то Василенко восторжен. Увлеченный западным искусством, но понимавший, что с дворянским происхождением следует выбирать иной предмет занятий, он по совету своего учителя Бакушинского обратился к народному искусству. Но призванием он считал поэзию. Некогда первые сонеты, написанные в подражание дельвиговским, приносил Брюсову. В Андрееве Василенко нашел сочувственную душу. Он жил с родителями неподалеку – в Трубниковском переулке, в Малый Левшинский приходил часто, засиживались они допоздна:
«Эти вечера были наполнены разговорами о поэзии, о Блоке, о Волошине, о Гумилеве… О Боге. <…>
Кстати, считая, что поэту необходимо знать о космосе, он много читал по астрономии. И я с тех пор пристрастился к книгам по астрономии. <…>
Любил он читать богословские книги, что в те годы казалось необычным. И рассказывал мне о том, как в детстве побывал в Оптиной пустыни.
У Дани была такая особенность: он не любил больших сборищ. Почти никогда я у него никого не встречал, и беседовали, обычно, мы лишь вдвоем…
Даниил читал мне все, что он писал… Помню, как он описывал свою предыдущую жизнь в иных мирах. Рассказывал он, откинув голову и полузакрыв глаза – прекрасные черты, бледное лицо, негромкий голос. Говорил он всегда медленно, без какой-либо экспрессии, никогда не вскакивал, не делал резких движений. Всегда глубоко сосредоточенный, внимательный, спокойный. А я ему надоедал. В те времена – это начало тридцатых – я часто влюблялся, и все неудачно, и потому приходил к нему и плакался в жилетку. <…>
Даниил был очень красив. Высокий. Стройный. Лучистые, чуть загадочные глаза. А главное, в нем ощущалась большая внутренняя сила. И в то же время он был мягок, дурного слова при нем сказать было нельзя. И женщины его очень любили. А он относился к ним возвышенно, благородно. И был романтически влюбчив.
Несколько раз, подолгу он рассказывал мне о своей жизни в каком-то ином мире. Там было три Солнца: одно голубое, другое изумрудное, третье такое, как наше. <…>
Стихи он читал великолепно. Он не был декламатором, не завывал. У него была какая-то особая проникновенно-певучая манера чтения. Читал большею частью с листа и говорил так: “Я читаю из тетради, Витя, потому что в стихах ошибаться нельзя”»205.
7. Индия Духа
Василенко вспоминал, что Даниил Андреев не только «чрезвычайно высоко ценил индийскую культуру», он считал, что «индуизм в своих высших проявлениях приблизился к духовному выходу в космос. Его занимала Индия Духа, возвышенные образы Вишну и Брамы»206. Конечно, он помнил «Северного раджу» из «Жемчугов» Николая Гумилева, строки: «Мы в царстве снега создадим / Иную Индию… Виденье». Как и строку о билете в Индию Духа «Заблудившегося трамвая».
Отзвуки Гумилева в цикле «Древняя память» очевидны. Но все же Андреев искал Индию не гумилевскую, а представлявшуюся реальной, веря в реинкарнацию, в непобедимое видение первой своей жизни на ее предгорьях. В Индии его интересовало все, но видел он прежде всего страну религиозно-поэтических озарений, святых гор и рек, многочисленных божеств и бесчисленных храмов. Страну, где почти каждый прикосновенен иным мирам, переживает жизнь природы как собственную, преклоняется перед ней и отправляется в путь босым. Несовпадение образов мучило.
«Недавно я попал на один фильм с громогласным заголовком: “Путешествие по Индии”, – писал он в одном из писем. – Но разочарование было страшное. Более пошло, более бездарно съездить в Индию не умудрился бы даже Демьян Б<едный>.
Представьте себе: половина времени ушла на показ каких-то фабрик, цехов, производственных процессов и т. п., а остальное время перед глазами маячила группа каких-то английских пошляков, то влезавших на слона, то слезавших с него, то входивших в руины, то из них выходивших… И только на несколько мгновений, как фантастический сон, как феерия, мелькнули полунагие, с белыми тюрбанами фигуры, сходящие к реке по каменным ступеням – и громоздящиеся один на другой храмы священного Бенареса.
Бенарес – мечта моя, одна из самых любимых и самых томительных»207.
В стихах он называет Индию «радугой тоскующего сердца», а Бенарес – «негаснущею радугой»:
Кажется: идет Неизреченная
Через город радужным мостом…
Необъятный храм Ее – вселенная.
Бенарес – лампада в храме том.
Бенарес – «лотос мира», город Шивы, священный город всех вер и толков Индии, и не только Индии, буддисты идут туда из Тибета и Непала. В Бенаресе начал свою проповедь Будда. Город запружен паломниками. Толпы у храмов, толпы у священного Ганга. Всюду молитвенное пение. Блаженны индусы, коим посчастливилось умереть у Ганга в Бенаресе. Здесь древнее средоточие религиозной жизни Индии.
Но и в современности явились герои Индии Духа. Прообраз деятелей грядущей лиги Розы Мира – Махатма Ганди. Книгу Ромена Роллана – видимо, поэтому в его творчестве Андреев нашел «отраженный отблеск вестничества», – рассказывающую о подвижничестве Махатмы, он прочел еще в 1920-х. Книга захватила начиная с эпиграфа: «Человек, который слился с творцом вселенной». Не только идеи Махатмы, но и его образ пророка, мистика и народного вождя стал олицетворять для него современную Индию. Ганди – первый «в новой истории государственный деятель-праведник», опровергший «ходячее мнение, будто политика и мораль несовместимы». Слова Ганди о том, что он хочет религию ввести в политику, его призывы к единению религий, рас, партий и каст, признание, что христианство часть его теологии, – все это было и его убеждениями. Индия с традициями соседства индуизма и мусульманства, с попытками соединения их – от Кабира до Рамакришны и Вивекананды, с терпимостью к толкам и сектам, конечно идеализированная, для Андреева и собственная прародина, и прародина чаемой Розы Мира.
«Нас обоих манит Восток – но разные его половины. Вас – Передняя Азия, меня – Индия, Тибет, Индокитай. (Но не Китай и не Япония: это глубоко чуждо.) Уже давно – это основное русло моего чтения», – писал он Рейнфельд весной 1933 года. И хотя он говорит о чуждости ему культурных миров Китая и Японии, за этим признанием не отрицание чужого. Стоит лишь прочесть написанные в тюрьме новеллы о китайском мандарине Гё Нан Джён и о японском полководце Тачибано Иосихидэ. Но главные интересы Андреева в начале 1930-х сосредоточены на Индии, символом которой виделся Бенарес с восторженными паломниками, встающими друг за другом храмами и гхатами, каменными ступенями, сходящими в священные воды Ганга.
«Молодой мечтатель, юный друг мой, Даниил Андреев сидит в Трубчевске, а душою то и дело пребывает в Индии»208, – записала Малахиева-Мирович 28 июля 1931 года. В том счастливом и знойном июле он писал ей, что попадет туда не позже чем через пять лет, а через десять появится его книга об Индии. К письму он прилагал стихи о своей прародине:
В утихнувшего сердца заводи
Да отразятся в час отрады
Подобно золотистой пагоде
Бесплотные Упанишады.
И душу золотыми петлями
Завяжут мудрецы и дети,
Чьим голосам внимают медленным
Из сумрака тысячелетий.
8. Трубчевская Индия
В третий раз в Трубчевск он опять приехал на все лето, надеясь набрести на прикровенные места, где открываются иномиры. «В некоторых условиях окружающей нас природы кроется особая власть вызывать… мистические состояния»209 – в это утверждение Уильяма Джемса он верил и считал, что прошлым августом у Неруссы нашел эти «условия». Но лето 1932 года в благословенном Трубчевске, где он, по его признанию, «так великолепно кейфовал в прошлом и позапрошлом году», не задалось. Брату жаловался:
«На этот раз, однако, обстоятельства были не так благоприятны. Сначала мешала погода. Июнь и первая половина июля были на редкость дождливыми: ежедневно гроза с жестоким ливнем и даже градом, а иногда – так даже 2 грозы на дню. Я несколько раз пробовал уходить гулять (ухожу я всегда далеко, на целый день), но каждый раз промокал до нитки, так что наконец всякая охота бродяжничать отпала.
Едва же наступила великолепная <…> жара, как я сильно повредил <…> пятку, наступив босиком на торчащий из доски ржавый гвоздь. Начался нарыв, очень медленно назревал (очень неудачное место: грубая кожа), потом мне его разрезали – вся эта эпопея заняла 3 недели. Тут наступили несравненные лунные ночи, и, видя, что лето для меня гибнет, я, раньше, чем это было можно, пустился гулять.
Надо было наверстать пропущенное, запастись на зиму впечатлениями. Хромая на одну ногу, я сделал чудесную четырехдневную прогулку по брянским лесам, вверх по совершенно очаровательной реке Неруссе, проводя лунные ночи в полном одиночестве у костров. Прохромал я таким образом верст 70, причем приходилось переходить вброд, долго идти по болотам, и все это закончилось тем, что я вторично засорил еще не успевшую зажить ранку. Начался второй нарыв на том же месте…»210
Когда в ненастливых небесах проглядывало солнце, он отправлялся за Десну, на Неруссу, выходя на тропы, чуть заметные в сырых серебрящихся травах. Ловили редкое вёдро и косари. Но после обеда опять начинало погрохатывать, снова надвигался дождь. «Над Неруссой ходят грозы, / В Чухраях грохочет гром…» – строки об этих пàривших днях. Под сверкание и под шелест дождя он возвращался. А распогодилось, и он не пропускал июльские лунные ночи, звездопады августа. Эти ночи под ненасытный комариный звон и треск костра наполняло ожидание необычайного. Он рассказывает в «Розе Мира»: «…я старался всеми силами вызвать это переживание опять. Я создавал все те внешние условия, при которых оно совершилось в 1931 году. Много раз в последующие годы я ночевал на том же точно месте, в такие же ночи. Всё было напрасно».
В ту мистическую ночь, о которой рассказано в «Розе Мира», рядом с ним вместе с Всеволодом Левенком, «начинающим художником», возможно, были и его братья – Анатолий, Олег. Им он читал стихи любимых поэтов – Тютчева, Блока, Гумилева. Но иногда и собственные – о Сеннаре и Бенаресе, о божественном Индостане.
Олегу Левенку он обещал, бродя с ним по заросшим берегам Неруссы, что когда-нибудь они вместе пошляются по чудесной Индии. В эти годы Индию Духа Андреев искал в трубчевских просторах. В Индии все священно, все одухотворено, имеет религиозный смысл. Именно так, благоговейно, сакрализуя всё и вся, смотрел на мир он сам и хотел, чтобы так смотрели все, приучаясь «воспринимать шум лесного океана, качание трав, течение облаков и рек, все голоса и движения видимого мира как живое, глубоко осмысленное и <…> дружественное». Только тогда тебя охватит подлинное религиозное чувство – «как будто, откидываясь навзничь, опускаешь голову всё ниже и ниже в мерцающую тихим светом, укачивающую глубь – извечную, любящую, родимую. Ощущение ясной отрады, мудрого покоя будет поглощать малейший всплеск суеты; хорошо в такие дни лежать, не считая времени, на речном берегу и бесцельно следить прохладную воду, сверкающую на солнце. Или, лежа где-нибудь среди старого бора, слушать органный шум вершин да постукивание дятла». Этому он сам научился здесь, в лесах под Трубчевском.
Кто-то из спутников Даниила, Коваленские или Беклемишевы, летом 1930-го в Трубчевске жили в доме учительницы, бывшей начальницы женской гимназии Зинаиды Иоасафовны Спасской, ставшей и его знакомой. Тишина городка, по которому катили, стуча и скрипя, телеги только в базарные дни, несуетливость будней помогали, насколько возможно, не замечать назойливую злободневность. Всем им необходимы были эти побеги из столицы. Но старшие спутники Андреева в леса и просторы с ним не уходили, довольствуясь садовыми чаепитиями и прогулками к Десне.
Иногда он навещал Ульященко. Поздоровавшись с хозяйкой, Ольгой Викторовной, смущающейся дочерью – пятнадцатилетней Любой, Андреев проходил в кабинет Евлампия Николаевича. Земский доктор не мог не напоминать ему Филиппа Александровича – та же внимательность, та же самоотверженность. Он любил общаться с людьми старше его, с ними находил больше общего. Этим летом у Евлампия Николаевича родился внук – Владимир, и Даниила пригласили в крестные отцы.
Заходил он и в музей, к энергичному директору. По слухам, через несколько лет после освобождения из лагеря Гоголев стал невозвращенцем. Как он попал за рубеж, когда – неизвестно, но, по тем же непроверенным слухам, он оказался во Франции, где уже после войны встречался с Вадимом Андреевым.
Этим же летом, возможно, и случился недолгий таинственный роман Даниила Андреева и Евгении Левенок. О нем спросить некого, остались только стихи, дошли невнятные слухи.
27 декабря того же 1932 года Малахиева-Мирович записала: «Женится один из моих молодых друзей – внучатое поколение – Даниил Андреев». Желая лучшего, она предостерегла его. «Я вмешалась в письме, очень резком и очень лирическом, в жизнь дорогого мне Даниила. Он был и продолжает быть на рубеже возможного брака с девушкой жуткой наружности, таких же манер, провинциалкой, неразвитой, больной. Года на три старше его (на самом деле на семь. – Б. Р.). И все это не было бы преградой, если бы с его стороны было настоящее чувство. Он сам усомнился в его настоящести, пришел в крайне угнетенное состояние, растерялся. В день приезда “невесты” у него был глубоко несчастный вид. Все домашние были почти потрясены впечатлением от будущей родственницы. Все говорим, что необходимо помочь ему выйти из тупика, удержать от непоправимого шага. После общих охов, ахов и совещаний я решилась (не могла удержаться) написать о том, как отразилась во мне (да и во всех нас) “невеста” и как пугает и огорчает предстоящий брак. В результате он обиделся на меня – стал на защиту NN (“она честный, мужественный, критичный, тонкий и гордый человек”). Все это, кроме тонкости, я допускала и тогда, когда писала свое несчастное письмо».
Варвара Григорьевна долго терзалась этим письмом, действительно лишним: «Закрыла непроницаемым экраном глаза сердца от лика и судьбы девушки, очень несчастной, очень некрасивой и трагически вплетшейся в жизнь Даниила (как его невеста). Я думала только о нем, о его ошибке и смятости его душевного расцвета в случае решения на этот брак. Теперь мучает совесть».
В феврале сюжет отчасти завершился: «Мы обменялись с Даниилом письмами по поводу его “невесты” (она пока еще в кавычках невеста). Он простил резкость – и, как теперь оказалось, неуместность моего вмешательства в этот шаг его пути. Понял и поверил, что мной руководила любовь, бережность, страх за его будущее, чутье правды его пути, а не деспотическая воля бабушки, желающей, чтобы внук плясал по ее дудке. Вернулась наша дружественная близость. Я могу, как раньше, подолгу сидеть с книгой или с работой в его комнате, где он корпит теперь над диаграммами»211.
Могла ли этой невестой быть Евгения Левенок? Может быть. Как они расстались, неизвестно. Когда Евгению после войны арестовали и она в 1946 году оказалась в московской пересылке, он приходил к ней с передачей.
9. Дневник поэта
Осенью 1932 года он писал Вадиму: «Дорогой брат, не буду даже пытаться подыскать себе оправдание: мое молчание (само по себе) – самое очевидное и непростительное свинство. Но папа однажды весьма остроумно заметил, что для писателя писать письма то же, что для почтальона – гулять для моциона. А я в эти месяцы носился, как ладья по морю поэзии, и пристать к “берегу” обстоятельных и трезвых писем было для меня почти невозможно».
Вернувшись из Трубчевска с больной ногой, Даниил оказался в постели и запойно писал. «К сожалению, затронута надкостница, и до сих пор неизвестно, удастся ли избежать операции. <…> Как только буду выходить, поступлю на службу: меня ждет довольно уютное место в одной библиотеке», – подробно отчитывался он брату. Писавшиеся стихи составили цикл, или, как он его называл, «маленький сборник» «Дневник поэта». О его содержании можно лишь гадать, вскоре, после очередного вызова в ОГПУ («органы» без присмотра не оставляли), сборник он уничтожил. Видимо, во время вызова его выспрашивали и о Коваленском, который после этого сжег только что написанную поэму «Химеры». 1932 годом помечено всего несколько стихотворений Даниила Андреева, а стихи под заглавием «Из дневника» датированы 1934-м и 1936-м. Но в одном из стихотворений 1932-го – «Самое первое об этом» – узнаются трубчевские просторы:
Ярко-белых церквей над обрывами стройные свечи,
Старый дуб, ветряки —
О, знакома, как детство, и необозрима, как вечность,
Эта пойма реки.
Но вряд ли странствия стали темой «Дневника поэта», скорее о нем можно судить по другому стихотворению, помеченному 1932 годом и включенному в «Материалы к поэме “Дуггур”», где в мистической теме слышится всезахватывающая тревога:
И имя твое возглашали
Напевом то нежным, то грубым
Вокзалов пустынные трубы —
Сигналы окружных дорог,
И плакали в черные дали,
И ластились под небесами,
И выли бездомными псами —
В погибель скликающий рог.
Эпиграф к этим строфам строка Гумилева «Темные грезы оковывать метром…». «Темные грезы» не оставляли Андреева, но, входя в стихи, освобождали душу от сумрака, осветляли ее. Еще и поэтому он считал стихи самым лучшим в себе.
Малахиева-Мирович в дневнике (22 июня 1932 года) решила для будущего биографа поэта «набросать трагический профиль» своего «юного друга» той поры – «мечтательный, гордый и такой мимозный, такой “не для житейского волненья, не для корысти, не для битв”. Мечта. Гордыня. Уязвленность. Острый, беспощадный анализ и детская наивность суждений, навыков, поступков (иногда). Юмор, смех и под ним – мрачная безулыбочность. Жажда дерзания, любовь к дерзанию и страх перед жизнью. Наследие отца, Л. Андреева, – беспокойный дух, фантастика, страстность, хаотичность. От матери – стремление к изяществу, к благообразию, к жертвенности. Чистота, наряду с возможностью тяжелой, может быть даже инфернальной, эротики. Талантливость в ранние годы, почти Wunderkind, потом некоторая задержка роста, трудность оформления. С 23–24 лет определяется его лицо в творчестве: горячий пафос мысли, взор, жаждущий внемирных далей, повышенное чувство трагического, отвращение ко всему, что не Красота, крайний индивидуализм, одиночество духа и вера в конечную мировую гармонию»212.
Осенью он писал брату: «Шура с мужем просидели лето в Москве. Зять очень много работает – больше, чем позволяет здоровье, – но они надеются, что эта работа в скором времени даст им возможность пожить некоторое время, ничего не делая и отдыхая где-нибудь на природе»213. Обо всем было не написать. Коваленский решил, что литературные воспарения небезопасны. Но не зря он учился у отца русской авиации. В автобиографии Коваленский писал о тогдашних занятиях: «…с конца 1930 года я все более и более втягивался в работу над конструкциями авиационных двигателей, моделей и полуфабрикатов. С 1931 года начал работать в Комитете по оборонному изобретательству при ЦС ОАХ СССР, затем в Авиатресте, конструктором-консультантом, а с 1933 года – по организации новых производств в Исправительно-трудовых колониях, где проработал до 1938 года (УНКВД)». Тогда Малахиева-Мирович сокрушалась, что «крупный поэт» – «начальник тюрьмы в Калуге»214.
«Александр Викторович писал стихи, делал модели самолетов, которые летали по нашему длинному коридору»215, – вспоминала Межибовская. С авиамоделированием он познакомился у Жуковского, еще в 1910 году организовавшего первые в России соревнования летающих моделей. В начале 1930-х авиамодельные кружки появились повсюду. Аэропланы, известные по именам герои-летчики, дальние перелеты стали советской романтикой. У Юрия Крымова, видевшего модели Коваленского в коридоре добровской квартиры, в «Танкере “Дербент”» один из персонажей увлекается авиамоделями. Александр Викторович на романтические запросы современности отвечал не без практицизма.
Даниил, размышлявший об иных небесах, где самолеты не летают, писал брату о воображаемых прогулках по Парижу, попасть куда, как он пять лет тому назад надеялся, ему не было суждено: «Сейчас, наверно, у вас прекрасная осенняя погода, и вы иногда ходите гулять в Bois dе Меudon. Ты, наверно, удивишься, откуда я могу знать такие подробности. А вот откуда. Я недавно рассматривал атлас Маркса; там есть карта парижских окрестностей; я нашел Сlamart и выяснил, что в двух шагах от вас находится большой парк, и вряд ли вы никогда не пользуетесь его близостью. Знаю и кое-что другое, например, что в Париже вы ездите на трамвае через porte Montrong. Интересно, какой № трамвая?»216
Государство следило за гражданами. 27 декабря 1932 года ввели отмененные революцией паспорта. Правда, крестьянам их не выдали. А выдавая москвичам, решали, кого оставить в столице, а кого выселить. Коснулось это и дома в Малом Левшинском. Только что, в мае, вышедшая замуж за соседа Добровых Анна Сергеевна Ламакина вспоминала: «Рядом с нашей комнатой жили Шахмановы – Яков Николаевич и его жена Вера Александровна. Это были добрые хорошие люди, но глубоко несчастные. Вера Алекс<андровна> была тяжело больна. Яков Ник<олаевич> работал и нес всю тяжесть забот о своей семье. Однажды, придя домой, я застала эту семью в ужасном положении. В то время в Москве проходила паспортизация, и большое количество людей лишилось московского паспорта и подлежало выселению. Такая участь постигла и их. Какую глубокую веру, какое терпение и покорность показали эти люди во время тяжелого испытания. Старый Яков Ник<олаевич> с совершенно больной женой должны были выехать из Москвы куда-то…»
Возможно, именно Шахманов, умерший в Малом Ярославце, и есть тот «член комиссии по исследованию царских усыпальниц» в Петропавловской крепости, который поведал Андрееву о том, что гроб Александра I оказался пустым, о чем рассказано в «Розе Мира». Вдова поэта передавала с его слов, что очевидцем вскрытия императорской гробницы был сосед Добровых, что фамилия его начиналась на Ш.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.