Текст книги "Даниил Андреев"
Автор книги: Борис Романов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)
5. Нибелунги
Алла Александровна Андреева вспоминала:
«В середине двадцатых годов, как мне кажется, на Москву обрушилось кино. <…> Во многих кинотеатрах шла немецкая двухсерийная картина “Нибелунги”. В “Арсе” ее сопровождал оркестр, игравший Вагнера. Фильм и вправду был прекрасным. Первая серия называлась “Зигфрид”, вторая – “Месть Кримгильды”. Я, конечно, влюбилась в Зигфрида: он был само совершенство. Кримгильда тоже была прекрасна, особенно ее длинные белокурые косы – несостоявшаяся мечта всей моей жизни.
<…>Даниил, тогда уже взрослый юноша, тоже смотрел этот фильм. Естественно, у него все было гораздо глубже и сложнее. Он влюбился в Кримгильду, да так, что каждый вечер ездил в кино, чтобы ее увидеть. Так было, пока в Москве, хоть где-нибудь, шла “Месть Кримгильды”. Он видел ее 70 раз! К тому времени относится замысел “Песни о Монсальвате” – ранней, юношеской неоконченной поэмы…»257
Трудно сказать, к тому ли времени, то есть к 1925 или 1926 году, относится замысел «Песни о Монсальвате». Но поэма начата в 1935-м. А фильм Фрица Ланга, вышедший на экраны Германии в 1924 году, один из классических фильмов немого кино, произвел на него впечатление, оставшееся надолго. О нем можно судить по другой его поэме – «Кримгильда». Фильм увлеченно смотрели по всей Европе, в Москве. Малахиева-Мирович, описывая (1 апреля 1926) ночной Арбат, упоминает тогда шедший в «АРСе» фильм: «И тут же рядом Зигфрид снится / Стенам облупленным Кино. / С драконом Фафнера сразиться / Во сне опять ему дано». Это Даниил уговорил ее пойти на «Зигфрида». Но Варваре Григорьевне, считавшей кинематограф суррогатом искусства, фильм не понравился. А ему навсегда запомнились и Пауль Рихтер – Зигфрид в сопровождении двенадцати могучих рыцарей, и Маргарет Шён – Кримгильда, в черных одеждах горя, клянущаяся «вражеской кровью» и «беззакатной любовью». С тех пор он полюбил кино. С мстительницей Кримгильдой осуществлялся закон «кармы». Но главным было мистериальное – так виделся фильм – содержание эпоса. Гигантские замки и соборы в таинственной дымке, гранитные лестницы, мосты, зубчатые стены с башнями, леса с фантастически могучими деревами, огромный, правдоподобно живой дракон – вся монументальная пластика фильма, его экспрессионистское средневековье в тевтонском обличье, рыцарские времена.
Конечно, этот фильм сказался и на видении темных миров, и на кинематографическом, вагнеровском колорите его рыцарских поэм «Титурэль», «Песнь о Монсальвате», «Кримгильда». Но более всего повлиял на замысел «германского» цикла поэм Андреева Рихард Вагнер «Кольца нибелунга» и «Парсифаля». Вагнеровскую музыку часто исполняли в доме – дядюшка на рояле, Коваленский на фисгармонии. Увлеченно он читал мемуары композитора – «Моя жизнь». Андреевское вагнерианство, конечно, от символистов, от Блока. Немецкая культура – не зря он родился в Берлине – стала для него одной из самых близких. Многие русские поэты были германофилами.
6. Монсальват
Об истоках «Песни о Монсальвате» говорится в «Розе Мира»:
«Небесная страна Северо-западной культуры предстает нам в образе Монсальвата, вечно осиянной горной вершины, где рыцари-праведники из столетия в столетие хранят в чаше кровь Воплощенного Логоса, собранную Иосифом Аримафейским у распятия и переданную страннику Титурэлю, основателю Монсальвата. На расстоянии же от Монсальвата высится призрачный замок, созданный чародеем Клингзором: средоточие богоотступнических сил, с непреоборимым упорством стремящихся сокрушить мощь братства – хранителей высочайшей святыни и тайны. Таковы два полюса общего мифа северо-западного сверхнарода от безымянных творцов древнекельтских легенд, через Вольфрама фон Эшенбаха до Рихарда Вагнера. Предположение, будто раскрытие этого образа завершено вагнеровским “Парсифалем”, отнюдь не бесспорно, а пожалуй, и преждевременно. Трансмиф Монсальвата растет, он становится все грандиознее».
Но не только потому, что поэт не пережил всю полноту «метаисторического озарения», осталась незаконченной «Песнь о Монсальвате»…
У Гёте есть неоконченная поэма «Тайны», вернее – ее фрагмент. Он издавался по-русски первый раз в переводе Алексея Сидорова, второй – в переводе Пастернака. Оба раза с предисловием Рачинского, а в третий, уже в 1932 году, в переводе Сергея Шервинского. И с Рачинским, поседелым редактором сочинений Владимира Соловьева, и с Сидоровым, и с бодрым Шервинским был знаком Коваленский, также пытавшийся переводить Гёте. «Тайны» интересовали и Андреева, хорошо помнившего октавы «Посвящения» к «Тайнам». «Посвящением» традиционно открываются сочинения «светоносного» поэта. В примечаниях к фрагменту Гёте так говорит о сюжете поэмы:
«…Юный монах, заблудившийся в гористой местности, обнаруживает наконец в приветливой долине величественное здание, заставляющее его предполагать, что это – обитель благочестивых, таинственных мужей.
Там он находит двенадцать рыцарей, которые, перенеся жизнь, теснившую их трудами, страданиями и опасностями, приняли обет жить здесь и в тиши служить Богу. Тринадцатый, в котором они признают своего главу, как раз готов с ними расстаться <…> начал повествование о своем жизненном пути…» Дальше Гёте сообщает «общий план, а этим самым и назначение поэмы», говоря, что им «имелось в виду провести читателя через нечто вроде идеального Монсеррата, с тем чтобы, следуя по пути, проложенному на самых различных высотах гор, скал и утесов, при известных обстоятельствах выйти на обширные и привольные равнины. Он посетил бы каждого из рыцарей-монахов в его обители и, созерцая климатические и национальные различия, узнал бы, что отменнейшие мужи могут со всех концов земли стекаться сюда, где каждый из них в тиши по-своему почитал бы Божество».
«За сим обнаружилось бы, – продолжает поэт, – что каждая отдельная религия достигает момента своего высшего цвета и плода, в который она приблизилась к этому верховному вождю и посреднику, мало того – всецело с ним воссоединилась».
«А так как все это действие совершается в страстную неделю, и главный отличительный знак этого сообщества – крест, увитый розами, легко можно предвидеть, что запечатленная пасхальным днем вековечность повышенных человеческих состояний во всей своей утешительности обнаружилась бы и здесь…»
В этом изложении мы видим присутствие мотивов, близких Андрееву, но важнейшие для него – соединение религий, мистическое содружество двенадцати рыцарей-монахов, образ розы и креста.
Замысел «Тайн» Рачинский, истолковывая поэму, связывал с загадочным орденом розенкрейцеров, с преданиями о котором Гёте был хорошо знаком, но подчеркивал, что в обители Монсеррат нет оснований видеть Монсальват с Граалем, хотя простец монах и может напомнить отдаленно вагнеровского Парсифаля. Небезынтересным для Андреева могло быть и замечание Рачинского, что «из креста и розы роза была ближе великому поэту, создавшему… тот величественный гимн Богоматери, каким является вся последняя сцена “Фауста”…».258 Тем не менее в «Песни о Монсальвате» Даниила Андреева ощущается если не влияние, то отзвук «символистского» замысла Гёте.
7. Грааль
Вдова поэта считала «Песнь о Монсальвате» юношеской поэмой. Согласиться с этим трудно, несмотря на то, что поэма осталась незаконченной и ее нельзя отнести к главным удачам поэта. Во-первых, «Песнь о Монсальвате» он задумал на рубеже тридцатилетия; во-вторых, слишком дорог был поэту замысел, не оставлявший его на протяжении трех лет.
Сказание о Святом Граале имеет сложную, до конца не выясненную историю. В кельтском мифе лишь один из его истоков. В XII веке оно предстало во французской литературе сочинением Кретьена де Труа «Персеваль, или Повесть о Граале», затем в немецкой романом Вольфрама фон Эшенбаха «Парцифаль», по сюжету которого в 1882 году Вагнер написал знаменитую оперу259. Предание таково. Иосиф Аримафейский, член синедриона и тайный ученик Христа, после распятия, как повествуется в Евангелии от Иоанна, выпросил Его тело у Пилата и предал погребению. Согласно средневековому преданию, он и собрал кровь Иисуса Христа в Чашу. Чаша была вознесена на небо, а затем вручена ангелом Титурэлю и хранится в таинственном замке – Святом Граале. Отыскать замок и обрести Чашу могут лишь чистые сердцем.
Предание о Граале, известное по рыцарским романам, как считается, восходит к эзотерическим сказаниям и христианским апокрифам, таким как «Евангелие от Никодима». Но сказались на андреевской «Песне о Монсальвате» не эзотерические источники, а опера «Парсифаль», откуда и большинство действующих лиц, и название замка с Граалем. Вагнер связывал с легендой о Граале и «Нибелунга», поэтому его оперный цикл «Кольцо нибелунга» и «Парсифаль» предстают частями единого романтизированного национального мифа. Но главное, что их объединяет, – сосредоточенность на изображении борьбы сил Света и Тьмы. Вагнеровские оперы – мистерии, и Андреев именно так их воспринимает. А в «Розе Мира» миф о Граале становится частью его собственного мифа.
Среди действующих лиц «Песни о Монсальвате» названы брамин Рамануджа и буддийский монах Миларайба, которые должны по логике сюжета прийти к Граалю вместе с христианами. И это первая, но целенаправленная попытка Андреева соединить Восток и Запад, «лепестки» разных вер. Не случайно введены в поэму и служители замка тьмы и гибели – военачальник араб Аль-Мутарраф и первый из двенадцати зодчих Клингзора – Бар-Саамах. Но в завершенных частях поэмы о Раманудже, Миларайбе и Бар-Саамахе не говорится, хотя очевидно, что именно с их появлением и должны были разрешаться главные коллизии. Но, кажется, сюжет исчерпал себя, не дойдя до задуманной развязки.
Обдумывая поэму, Даниил Андреев пережил миф о Граале по-своему. Для него он стал одним из символов западноевропейской культуры, определившим и высветившим многое. В «Розе Мира» он объясняет:
«Если Монсальват перестал быть для нас простым поэтическим образом в ряду других, только чарующей сказкой или музыкальной мелодией, а приобрел свое истинное значение – значение высшей реальности, – мы различим его отблеск на готических аббатствах и на ансамблях барокко, на полотнах Рюисдаля и Дюрера, в пейзажах Рейна и Дуная, Богемии и Бретани, в витражах-розах за престолами церквей и в сурово-скудном культе лютеранства. Этот отблеск станет ясен для нас и в обезбоженных, обездушенных дворцовых парках короля-солнца, и в контурах городов, встающих из-за океана, как целые Памиры небоскребов. Мы увидим его в лирике романтиков и в творениях великих драматургов, в масонстве и якобинстве, в системах Фихте и Гегеля, даже в доктринах Сен-Симона и Фурье. Потребовалась бы специальная работа, чтобы указать на то, что могущество современной науки, чудеса техники, равно как идеи социализма, даже коммунизма, с одной стороны, а нацизма – с другой, охватываются сферой мифа о Монсальвате и замке Клингзора. Ничто, никакие научные открытия наших дней, кончая овладением атомной энергией, не выводят Северо-западного человечества из пределов, очерченных пророческой символикой этого мифа».
Эти мысли – итог пути, начатого в «Песне о Монсальвате».
Миф о Граале давно реял рядом с ним, Чаша Грааля упоминалась в стихах Гумилева, Волошина, Эллиса, учителя Коваленского. У той же Малахиевой-Мирович. В 1918-м она писала: «Предав земле сожжение земное, / В далекий Монсальват идем, / Где, Грааль святой ревниво сохраняя / И не сходя с заоблачных вершин, / Тебе и мне дорогу озаряет / Грааля рыцарь Лоэнгрин».
Миф захватил и близких друзей Андреева. Василенко вспоминал: «Особенно много он мне рассказывал о Монсальвате, о чаше Святого Грааля. Он говорил о трубадуре, который всю жизнь посвятил поискам Монсальвата и в конце концов умер где-то на Востоке, за Ираком, так и не найдя его.
Даня, писавший о Монсальвате, говорил, что в прошлой жизни приходил к Граалю. Храм он видел с близлежащих склонов, дальше его не пустили.
Что здесь было от действительного знания, а что от поэтического воображения – не знаю. Но меня тогда тема Грааля очень волновала, я был под большим влиянием Дани. Я даже написал стихотворение “Монсальват”:
…Никто никогда там не был,
никто еще не видал,
как чисто вечное небо
над высью пустынных скал!
И лишь пастухи слыхали,
идя по горной тропе,
как где-то в туманной дали
печально колокол пел.
Это стихи 1939 года. Тогда я буквально подражал Дане. Потому что он был не просто мастер. Он был поэт глубокого внутреннего содержания. Содержания, подобного которому я не встречал. Оно поражало»260.
В главе «Замок Святого Грааля» романа Солженицына «В круге первом» пребывавший в Марфинской «шарашке» вместе с автором Ивашев-Мусатов назван Ипполитом Михайловичем Кондрашевым-Ивановым. Нарисован портрет странного художника по-солженицынски резко, почти карикатурно, но документально точно, так, что мы можем представить друга Андреева, рыцарски искавшего в сталинской Москве Святой Грааль. В главе рассказывается о самом заветном замысле Ивашева-Мусатова, о задуманном полотне, которое он называл главной картиной своей жизни. На ней должен был быть изображен Парсифаль, увидевший свет оттуда и стоящий «в ореоле невидимого сверх-Солнца сизый замок Святого Грааля», то есть то, о чем говорится в «Песни о Монсальвате». Ивашев-Мусатов был человеком мистически настроенным, что и сблизило его с Коваленским и Андреевым. Вариант картины о Святом Граале он подарил Солженицыну.
Почему средневековое предание так увлекло поэта и его друзей? В «Запеве», с которого и началась поэма, датированном 8 сентября 1935 года, поэт обращается к «вечной святыне»: «Помоги же нам в горестной битве / В этом темном тесном краю!» Он верит, что существуют и святыня, и братья «с белых вершин Монсальвата», молящиеся за тех, кто оказался в мглистом мире «разрушенья и смут». Эта вера и сосредоточилась в мифе о Граале, ставшем для горстки мистически настроенных мечтателей единственной надеждой там, где, кажется, силы Тьмы восторжествовали. Помощь в их битве могла быть только мистической, надежда брезжила только в молитве и вере. В стихотворении 1936 года Андреев, прямо не упоминая ни о Монсальвате, ни о поэме, говорит о тех вдохновенных ночах, когда он писал ее, опровергавших ложь дня, «подобного чертежу»:
Вот, стройный пик, как синий конус ночи,
Как пирамида, над хребтами встал:
Он был, он есть живое средоточье,
Небесных воль блистающий кристалл.
Он плыл, звуча, ковчегу Сил подобный,
Над гребнями благоговейных гор,
И там, на нем, из синевы загробной,
Звенел и звал невоплотимый хор…
8. Автопортрет
Зимой и весной 1936 года писалась «Песнь о Монсальвате». Поэма, казалось, лучшее, что им написано. Вдохновенные ночи сменялись депрессией, сомнениями. Весною заболела Елизавета Михайловна, и проболела месяц. Как он сообщал брату, ее мучила «злокачественная флегмона в соединении с жестокими приступами малярии»261. Пока мама Лиля не выздоровела, в доме, на ней державшемся, было неуютно, тревожно.
Ему в «скрежещущем городе» не хватало природы. На месте снесенных храмов зияли котлованы и пустыри, и самый большой из них, продуваемый сырыми ветрами, располагался рядом, на месте храма Христа Спасителя. Чем больше старую Москву разрушали, тем громогласней трубили о сталинском плане реконструкции. Но рушили быстрей, чем строили. После зимы, легко прикрывавшей прорехи белоснежьем, это бросалось в глаза. Весной он писал: «Оттого ль, / что в буднях постылых / Не сверкнет степной ятаган, / Оттого ль, / что течет в моих жилах / Беспокойная / кровь цыган – / Оттого / щемящей тоскою / Отравив мне краткий приют, / Гонит страстный дух непокоя / В мир и в марево / жизнь мою». В конце апреля он едет за город: подышать лесной свежестью, очнувшейся землей, пробивающейся травой.
Окруженному дружеской приязнью, ему не хватало сочувственного собеседника, с которым можно было бы говорить о сокровенном. Говорить о себе, о мучившем его, было легче не с ближними, как это бывает, а с дальними. В середине мая, отвечая на печальное письмо Евгении Рейнфельд, делившейся своими несчастьями, он ищет в ней сочувственную женскую душу. Письмо исповедально.
«Моя жизнь сейчас проходит однообразно и почти совсем без внутреннего света, как и всегда весной. Это четко выраженный годовой цикл с июля по январь – линия восхождения, затем – спад. Кончается все каждый раз гнетущим депрессивным состоянием, с которым я в этом году пытался бороться с особенной настойчивостью, но толку от этого получается мало. Причин этой прострации – 4, между ними 1 внешнего характера, две – исключительно внутреннего, а одна, так сказать, спонтанного. Эта последняя заключается в том, что было отчасти выражено в одной поэмке об Индии, которую я Вам однажды читал. До 30-летнего возраста блуждать в поисках единственно пленяющего образа, отсекая в себе все ростки живого тяготения к другим, – это не только мучительно, но (очень может быть) это ошибка, непоправимая, калечащая душу и жизнь.
Что же касается одной из внутренних причин, то здесь дело заключается в том, что я, по своим интеллектуальным, волевым и пр<очим> данным – только поэт; и вместе с тем с детских лет не смолкает голос, требующий деланья. “Пока не требует поэта…” – это формула данного, но не должного. 1½ года назад я сделал попытку в этом направлении, но продержался на нужной линии едва полгода. Не хватает рел<игиозно>-волевых сил, да и даже просто нервных и физических сил. <…>
Осенью я начал большую поэму из эпохи крестовых походов – свободная вариация на тему центрального мифа позднего средневековья, – очень свободная, озаренная тем пониманием, которое возможно только для человека нашей эпохи и страны. (Впрочем, действие поэмы протекает на пороге XII и ХIII вв. И в ней фигурируют, наряду с вымышленными мною, и традиционные персонажи, например Лоэнгрин.) Вещь будет очень объемистая. Написана треть. В художественном (да, впрочем, и в других) отношениях она, к счастью, оставила далеко за собой написанное мною прежде. Сейчас эта поэма – единственное, что по-настоящему заставляет меня хотеть жить: хотя бы для того, чтобы кончить ее. <…>
Ездил раза 3 за город, слушал жаворонков, вел всякие игры в еще лишенном тени лесу, шлялся по-цыгански босиком по талым топям и делал многое другое, что возможно только там, в природе»262.
Но и в этом письме не все выговорено. Через несколько дней в письме брату он продолжает вглядываться на рубеже тридцатилетия в самого себя, рисует автопортрет:
«Твоя карточка, родной мой, свидетельствует о том, что у нас действительно много общего, и не в одной только внешности. Но на тебя жизнь наложила печать таких страданий, каких я, живущий и живший всегда в своей родной стране и в своей любящей семье, не знал и не мог знать. Не подумай, что моя жизнь была безбедной и беспечальной, – но тяжелое в ней было другого рода, чем в твоей, особенно до твоей встречи с Олей. Внешне я выгляжу не моложе тебя. <…> Многое я порчу себе и своим образом жизни: двойной нагрузкой (графической и литературной), ночными занятиями, беспорядочным сном. <…> Между прочим, я унаследовал от папы страсть к хождению босиком <…>
Насколько я не понимаю прелести зимы, терпеть не могу холода и из зимней красоты могу воспринимать только иней, настолько же люблю – до самозабвения – зной, бродяжничанье по лесам, лесные реки и вечера, ночи у костров, холмистые горизонты, даль – русскую “среднюю полосу” и Крымские горы, – без этого совсем не могу жить.
Хочу еще дать тебе некоторые вехи – некоторые указания на мои частные вкусы и склонности, симпатии и антипатии – это отчасти поможет тебе представить мой внутренний мир.
Я люблю:
Восток больше Запада. (Одной из моих больших жизненных ошибок была та, что я не поступил вовремя в Институт Востоковедения, – мне хотелось бы быть индологом. А теперь уже поздно, нет ни достаточного запаса сил, ни матер<иальных> возможностей.)
В истории Запада мне ближе всего XII–XIII века.
Музыка: Бах, Вагнер, Мусоргский. В особенности Вагнер.
Боттичелли, Фра-Анжелико, но на первом месте среди них – Джотто.
Врубель.
Дон-Кихот. Пер Гюнт.
Тютчев.
Внятен “сумрачный германский гений”, но к острому галльскому смыслу я более чем равнодушен. Исключая Флобера, Мопассана, Верлэна и некоторых драм Гюго, фр<анцузская> лит-pa чужда мне. Крайне неприятен Франс (кроме 2–3 вещей). Очарования А. Ренье не понимаю и скучал, читая его, так же, как (увы) над Стендалем. Очень враждебен Теофиль Готье и все представляемое им направление искусства вообще. Впрочем, фр<анцузскую> лит<ерату>ру недостаточно знаю, но и как-то не ощущаю сейчас потребности пополнять свои знания в этой области.
“Пиквикский клуб” перечитываю почти ежегодно.
Лермонтов и Достоевский возвышаются надо всем.
Из древних культур, к которым вообще чувствую большую склонность, особенно люблю, не перестаю удивляться – благоговейно удивляться – Египту.
После лит<ерату>ры на 2-м месте по силе впечатляемости стоит для меня архитектура (а затем уже музыка и живопись). Наиболее близкие стили: Египет (очень люблю эпоху XIII дин<астии>), готика, арабская архитектура, и южно-индийская XVII–XVIII вв.
В области “точных наук” отличаюсь сказочной бездарностью. Кажется, кроме таблицы умножения, не смог усвоить ничего. Одно время увлекался астрономией, но более серьезному знакомству с ней помешало именно это отсутствие математических способностей и отвращение к математике. Оно же отпугнуло меня в свое время от дороги архитектора.
Не обладаю, к сожалению, также и способностью к ремеслам. Совершенно лишен дара рассказывания. Речь, вообще, затрудненная, – м<ожет> б<ыть>, следствие, отчасти, образного мышления.
Некоторые из отрицательных черт характера: лень, эгоцентризм, вспыльчивость, любовь к комфорту.
Люблю долгие зимние ночи в тихой комнате над книгами и бумагой.
Но наряду с этим не прочь иной раз повеселиться самым бесшабашным образом (впрочем, теперь – реже); очень коротко знаком мне дух непокоя и странствий»263.
Самоанализ был тем увлекательнее, что помогал преодолевать приступы тоски и отчетливее представить старшего брата, его «внутренний строй». Строй был похожим, мировидение разным. Письма наталкивали на воспоминания об отце, о детстве. Тогдашние стихи Даниила об отце перекликаются со стихами о нем, вряд ли ему известными, Вадима. Схожим был даже почерк братьев. Но они не виделись уже два десятилетия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.