Текст книги "Даниил Андреев"
Автор книги: Борис Романов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)
3. Трубчевские октавы и московская симфония
1950-й – год возвращения к поэзии, самый плодоносный в его жизни – стихи писались каждодневно. Сохранилось около ста двадцати стихотворений, часть пропала. Он упоминал, что погибло много стихов о детстве. В том же году восстанавливались стихотворения из сожженных на Лубянке, делались их новые редакции.
Предвосхищавшие «Русских богов» циклы, названные «Над историей», выстраиваются, варьируются, подчиняясь одному углу зрения. Скоро этот взгляд будет назван метаисторическим. Из зернышка мироощущения, в котором поэзия и религиозное чувство нераздельны, он выращивал себя, свои сочинения. Теперь то, что называлось доктриной, концепцией начало приобретать очертания. Стихотворения «надисторические» и воспоминания о лесных трубчевских дорогах говорили о его странствиях, соединяя все измерения. В камере иные миры не отделялись от земного, ставшего почти ирреальным, существующим только за каменными стенами. То, что его искания и путь поэта привели в тюрьму, – логика русской истории и судьбы.
Ты осужден. Конец. Национальный рок
Тебя недаром гнал в повапленный острог.
Сгниешь, как падаль, тут. Ни взор, ни крик, ни стон
Не проползут, змеясь, на волю сквозь бетон.
Но тем, кто говорит, что ты лишь раб, – не верь:
В самом себе найди спасительную дверь!
Здесь должен открыться выход к духовидческим прорывам. В это он верил безусловно, и откровения явились – поначалу зыбкими полугрезами, потом все более содержательными снобдениями. Что в них от поэтических вдохновений, а что прорывы в иные миры – различить непросто, он это сознавал. Но поиск «спасительной двери» не раз возвращал на берега Неруссы, где его так потрясло соприкосновение с космическим сознанием. Ощущение перехода, как когда-то он прочел у Рамачараки, во время сна «Я» из физического в астральное тело пережито позже.
Февралем – сентябрем 1950-го датирована книга «Русские октавы». От нее в черновиках уцелело содержание семи частей: «Богам и соснам», «Пойма», «Гулянка», «Босиком», «Лесная кровь», «Немереча» и «Устье жизни». Все они из трубчевских странствий. Кроме вновь написанного сюда вошли стихотворения 1930-х, получившие новые редакции, – дополненный цикл 1936 года «Лесная кровь», завершенная поэма 1937-го «Немереча». «Русские октавы» должны были стать началом многокнижья, а затем трилогии, должной раскрыть «концепцию». Но «концепция» еще складывалась, состав книг менялся. Многое из «Русских октав» перешло в книгу «Бродяга», затем стал возникать поэтический ансамбль «Русские боги». Он открывался московской темой. Поэт видит три Москвы. Земную, историческую, с дорогими ему святыми камнями, затем ее темного двойника «в бездне» и ее «праобраз – в небе», увенчанный Небесным Кремлем, мечтой народа.
В «Русских богах» появляется образ Цитадели – Москвы сталинской, инфернальной, ставшей оплотом богоборческой власти. Вокруг нее «Мчится с посвистом вихрь», и этот вихрь демонический: «Но тиха цитадель, / Как / Гроб» и в тучах над ней «Знамя – / Солнце ночи».
В «Железной мистерии» Цитадель – символ тоталитарной державы. Символ из статьи Сталина к 800-летию Москвы. Прочитавший статью Шульгин сделал из нее политические выводы. Один такой: «Заявление, что Москва остается цитаделью всемирной революции, равносильно объявлению войны всем буржуазным государствам… Следовательно, в ближайшие годы нельзя ожидать прочного мира»510. Он и позже считал, что страна живет «на грани войны». Так же думал его однокамерник Андреев. Столкновение Советского Союза с Западом он считал неизбежным. Апокалипсис недавней войны должен продолжиться в мистерии мировой истории новым ратоборством в душной полночи «атомного века». Тирания и война – главные опасности для человечества.
Замыслы вытекали один из другого, очерчивалась поэтическая модель мироздания. Москва один из его центров, потому ее описанием открываются «Русские боги». Первая глава, «Святые камни», почти вся написанная в 1950-м, начинается с Кремля, «ковчега отечества», и с младенчества «приувязанного» «к церквам, трезвонящим навзрыд» автора-вестника. Поэт последовательно сакрализует все вокруг, весь мир, становящийся духовной, религиозной действительностью. Без искусства она немыслима. Культ и культура – взаимосвязаны и нераздельны. Библиотека и Большой театр – те же святые камни, что и собор Василия Блаженного или храм Христа Спасителя. А обсерватория – храм «у отверстых ворот Божества».
Стихотворение «Обсерватория. Туманность Андромеды» и первая глава «Странников ночи» «Великая туманность» – связаны. Возможно, в те же дни, когда написалось стихотворение, он попытался восстановить начало романа. Но надежда, что его рукопись хранится в недрах Лубянки вместе с его «делом», еще теплилась.
В стихах он вновь проходил кругами своей жизни: пречистенское детство, метания юности, трубчевские немеречи, ночи тридцатых, война. Ранние стихи в новых циклах-кругах соединяли вчерашнее с сегодняшним. «Роза Мира» вырастала из тех же кругов. Все, о чем он писал, не нафантазировано, а пережито – все «путешествия сознания» тюремными ночами, все видения. Личное неотделимо от «космического». Круг темных искусов заново пройден в трех дуггуровских циклах.
Написанная в конце года «Симфония городского дня» стала самым выразительным, может быть, в русской поэзии изображением сталинской Москвы, ее советского карнавала. Эту поэму он чаще всего читал сокамерникам. Слушатели воспринимали ее, как и цикл «Святые камни», по-разному. Он оставил горестную заметку:
«Улавливают традицию: “Все русские поэты писали о Москве”.
Не улавливают совершенно:
1) новизны технических средств (в особенности ритмики и строфики)
2) новизны самого жанра
3) того обстоятельства, что не только ни один русский, но и вообще никакой поэт не превращал образа какого-либо города в материал для всестороннего выражения своего мировоззрения, точнее – своей религиозно-историко-философской системы (поскольку вообще термин “философская система” применим к тому, что может быть выражено на поэтическом языке)».
Декабрь стал самым напряженным месяцем 1950 года. 8—22 декабря написана «Симфония городского дня». 23-го – начата «Железная мистерия» (названная первоначально «Русской мистерией»), 24-го – «Роза Мира». О работе над ней он потом писал: «Я начинал эту книгу в самые глухие годы тирании, довлевшей над двумястами миллионами людей. Я начинал ее в тюрьме, носившей название политического изолятора. Я писал ее тайком. Рукопись я прятал, и добрые силы – люди и не люди – укрывали ее во время обысков. И каждый день я ожидал, что рукопись будет отобрана и уничтожена, как была уничтожена моя предыдущая работа, отнявшая десять лет жизни и приведшая меня в политический изолятор».
Горячка вдохновений вызвала нервное истощение и депрессию, правда, на этот раз в легкой форме. Как замечал умевший владеть собой, регулярно занимавшийся гимнастикой йогов Шульгин, «нервы в тюрьме легко расстраиваются». Тюремный распорядок, казенная еда – суп-баланда да каша, ритуал ее получения из «кормушки», камерный полусумрак, особенно тягостный осенью и зимой, когда в окнах, полускрытых «намордниками», поздно светало и быстро темнело, – выматывали душу самым стойким. Угнетало отсутствие известий – что с женой, что с друзьями? В 1949 году он отправил жене два письма, но они вернулись за ненахождением адресата. Как впоследствии оказалось, в номерном адресе отсутствовала одна цифра.
Заключенные с адресом «г. Владимир (областной), п/я 21» имели право писать и получать два письма в год. Регламентировался и размер писем. У Андреева долгое время имелся только один адрес – родителей жены. Ответила ему теща – Юлия Гавриловна. Она отказалась сообщить адрес дочери – перепуганная, преждевременно состарившаяся от переживаний женщина не знала, имеет ли такое право. Еще она боялась, что дочь разрешенные два письма в год станет писать не родителям, а ему. Несчастье с дочерью перевернуло жизнь. Мужа, заведовавшего созданной им лабораторией, уволили: дочь – «враг народа», ее мать – в эмиграции. Зятя она просила писать до востребования. На несколько лет теща стала единственной связью с внешним миром, единственной родной душой, самоотверженно ему помогавшей. Она присылала деньги, посылки. Благодаря, он писал: «Решаюсь обратиться к Вам с просьбой, т. к. я не знаю Ваш<их> денежных обстоятельств: если бы Вы смогли высылать мне в наступающем году по 25–30 руб. в месяц, это дало бы мне возможность удовлетворять свои насущные потребности. Разумеется, если для Вас это обременительно, прошу Вас забыть о моей просьбе, как если бы ее не было.
Другая просьба – сообщить мне адрес моей жены. Когда я обращался к Вам с ней в феврале 1950 г., Вы мне в ответ указали, – что сомневаетесь, имеете ли право эту просьбу удовлетворить. Но дело в следующем. Еще летом <19>49 г. я получил из соответствующей инстанции, в ответ на мой запрос, адрес моей жены, но смог воспользоваться этим адресом только в январе 1950 г. Мое письмо жене пришло назад, т. к. она к этому времени переменила адрес. Этот новый ее адрес мне узнать абсолютно не от кого, как только от Вас. Представьте, каково мне почти 4 года ничего не знать о своей жене и не иметь возможности воспользоваться предоставленным мне правом на переписку с нею»511.
Но этим правом он смог воспользоваться из-за опасливости тещи нескоро.
Не надеясь дожить до освобождения, он думал о смерти:
Если назначено встретить конец
Скоро, – теперь, – здесь —
Ради чего же этот прибой
Всё возрастающих сил?
И почему – в своевольных снах
Золото дум кипит…
«Русские октавы» заключал цикл «Устье жизни». Речь в нем о «конце личного будущего»: «Смертной тоски в этот миг не скрою / И не утешусь далью миров: / К сердцу, заплакав, прижму былое…» Он безусловно верил в то, что, как утверждал Рамачарака, «великое веянье жизни проходит по всей цепи планет», что жизнь непрерывна в звеньях перевоплощений.
Оглядываясь на эти переживания, он впоследствии писал жене: «В 50-ом году собственная судьба (в ее метаисторическом или метафизическом смысле) не была еще ясна. К тому же неверно, чтобы людям, столько проискавшим друг друга на этом свете, пришлось продолжать эти поиски еще и на том. Да и представление о том свете было тогда еще совершенно общее, нерасчлененное»512. Тогда цикл заканчивался обращением к «Последнему другу» с просьбой поставить над его могилой «в зелени благоуханной» «простой, деревянный, / Осьмиконечный крест».
4. Над историей
Замыслы должны были стать законченной частью словно бы еще в предыдущей жизни намеченного целого. В январе 1951-го начата «Утренняя оратория». Жанр, «за неимением более близкого», определен: «оратория для чтения». «От произведений драматических ее отличает, прежде всего, отсутствие определенной зрительной данности, – объяснял Андреев. – Зрительному воображению читателя или слушателя предоставляется свобода, ограниченная только краткими ремарками да звучанием переговаривающихся голосов и содержанием их реплик». Но автор «получает возможность “выводить на сцену” такие инстанции, которые, в силу их космической или вне-физической природы, нельзя мыслить ни в каком антропоморфном образе».
Его стихотворения складываются в циклы, в главы метаисторического эпоса. В черновиках видна непрекращающаяся работа над его меняющимся составом и композицией. Циклы делаются поэмами, поэмы – действом с оркестровым многозвучьем, перерастая в формы, которым он дает музыкально-театральные определения – симфония, оратория, мистерия.
Намеченный раздел «Над историей» предполагалось открыть ораторией «Феврония», состоящей из пяти частей: «I. Древнее, стихиали, князья; II. Суховей, Велга; III. Моск<овский> холм; IV. Зач<атие> Уицр<аора>; V. Рожд<ение> Уицр<аора>». Оратория «Феврония», видимо, написана не была, а стихотворение «Феврония и Всеволод» не уцелело.
Не полностью сохранилась и «Утренняя оратория», начинающаяся с хора демиургов-народоводителей у предгорий Мировой Сальватэрры. В хоре – демиурги Древнего Двуречья, эллино-римского сверхнарода, Дальнего Востока, юный демиург стран Запада и демиург России Яросвет. Стройная система метакультур, сверхнародов и их демиургов только намечена. В «гениях» – угадываются даймоны и вестники, в Гое – соборная душа России. Под первой половиной сохранившегося текста дата – апрель 1951-го. Затем работа прервалась, закончил он ораторию в сентябре.
Наверное, тогда же, перед Пасхой, перед 20 апреля, на Страстной неделе он вернулся к стихотворению «Двенадцать Евангелий», написанному двадцать лет назад. Теперь совсем по-другому переживалась служба Страстного четверга и евангельские слова: «– Прискорбна есть душа Моя до смерти; / Побудьте здесь / и бодрствуйте со Мной». Страстные муки озаряли высшим смыслом всё – и суд ОСО: «Вторгается крик – Виновен! – / В преторию и синедрион»; и чье-то предательство, и собственную нестойкость на допросах: «И в измене он сберег совесть, / Срам предательства не тая»; и спуски в миры возмездия тюремными ночами: «Вот теперь нисходит Он в пучину – / К мириадам, стонущим в аду».
Нисхождения в бездны противоположны светлым видениям: «Капища» (позже цикл назван «Темное видение») – «Святым камням», «Вампиры» – «Заступникам». Но темных видений больше, в них облечены решающие события русской метаистории.
В разных вариантах циклов намечены стихотворения об Иоанне IV, о Самозванце и о Великой Смуте. Поэма «Гибель Грозного» стала одним из первых сочинений о мистерии русской истории. Необоримый фатум тирании предопределяет «трансфизическую» судьбу Иоанна Грозного. Царь, призванный стать родомыслом, сделался тираном.
«Некоторые свойства натуры сделали его легко доступным бессознательным духовным подменам, а неограниченная власть разнуздала его эмоции, развратила волю, расшатала ум, нанесла непоправимый ущерб его эфирному телу и превратила излучины его индивидуального пути, вернее, падения, в цепь несчастий для сверхнарода и в катастрофу для государства» – так объяснена мрачная судьба Грозного в «Розе Мира»513. Она – урок современности, явившей очередную попытку «превращения в зону абсолютной тирании всей страны, хотя бы ценой истребления целых классов и того стремительного и ужасающего снижения общего творческого и морального уровня, которое сопутствует всякому тираническому народоустройству». Земные события – следствие борьбы демиурга сверхнарода с демоном великодержавия, взаимосвязаны с процессами, происходящими в мире демоническом.
Пока не все понятия терминологически определены, не все явленные сущности поименованы. Поэт ищет их, пытается угадать, конструирует. Сочиненные имена не всегда удачны. «Демросвер – демиург российского сверхнарода», позже он получит имя Яросвет. «Велга – Великая Гасительница». «Ваяплона – Ваятельница плоти народа». Свою ономастику он объяснял: «Есть несколько (не более десятка) названий и терминов, которые я выдумал сам, в том числе Навна, Яросвет, метакультуры, Велга и др. И сотни две названий, которых я не выдумывал и не изобретал, но слышал в тех или иных состояниях, причем некоторые из них – многократно. Их транскрипция русскими буквами – только приближение. А некоторые из них я вообще никак не мог расслышать отчетливо. Среди них есть и очень неприятно звучащие, например, Ырл, Пропулк… Но и эти очень выразительны и уместны»514.
В появляющихся записях о «демонической карикатуре на монастырь – в Александровой слободе», о том, что творили темные силы «через агентов Уицраора царей московских, внедрившись в Московский Кремль, исказив и осквернив его застенками, тюрьмами и плахами», закреплялось то, что войдет в текст «Розы Мира». Но в первых набросках – приблизительность непоименованного.
Свой поэтический метод Даниил Андреев определил как «сквозящий реализм», или метареализм. В июле 1951 года он набрасывает начало предисловия к намеченной трилогии. Само время, пишет он в этом наброске поэтического манифеста, «породило эту книгу: время головокружительных исторических сдвигов, время событий всемирного масштаба, разворачивающихся в нарастающем темпе, – время, когда обвалы древних пластов в обществе, в культуре и в сознании обнажают перед созерцающим “я” пучины подчеловеческого и надчеловеческого, а разум убеждается в несоизмеримости привычных для него категорий со сверхразумным содержанием мирового процесса: он обращается к другим методам познания и творческого претворения мировой действительности – методам духовной интуиции и метареалистического искусства».
В октябре 1951 года Андреев писал теще: «За текущий год мною получено от Вас, глубокоуважаемая Ю<лия> Г<авриловна>, 350 руб. Слова лишь в малой степени способны выразить мою благодарность и вряд ли могут они дать Вам понятие о том значении для моего здоровья и вообще жизни, какое имеют эти деньги»515.
Денег на ларек разрешалось тратить не больше определенной суммы. Можно было купить кое-что из еды, зубной порошок. Но главное – бумагу и курево. Курили в тюрьме много. Андрееву, как и всем, выдаваемой махорки не хватало.
Юлия Гавриловна сообщила о новом адресе: Бружесам, в довершение всех бед, пришлось перебраться из большой квартиры в просторную, но коммунальную комнату в Подсосенском переулке. О жене она не писала, на просьбу о ее адресе не отзывалась. Для нее он – главный виновник несчастья с дочерью. В черновике письма Андреев пытался найти слова не для оправданий, пытался хоть что-то узнать о жене:
«Если Вы будете писать мне, не откажите в любезности сообщить…
Мне очень хотелось бы знать, у Вас ли находятся картины моей жены, в частности, проект декораций к “Гамлету”, и появилась ли за последние годы хоть одна новая.
Мысли о ней, [любовь], над которой совершенно бессильна и разлука, и что бы то ни было, заставляет жить».
Он писал о том, о чем не раз думал: «Но если когда-нибудь дело повернулось бы таким образом, что она смогла бы и захотела бы устроить свою личную жизнь без меня, – я принял бы это как заслуженное наказание за то, что не сумел сберечь ее. Если же при этом жизнь послала бы ей хоть относительное счастье – отблеском этого счастья был бы счастлив и я». Эта фраза вычеркнута.
И сам он пропал для оставшихся на свободе. Запись 82-летней Малахиевой-Мирович в сентябре 1951-го: «Как всегда, когда разжалобишься по поводу своего “все не то, и все не так”, встают в душе образы Ирис или Тани, Даниила – если он жив. И других. И тех, имена их “Ты же, Господи, веси”».
5. Бабочка и поэт
Трех незаурядных узников судьба свела вместе в 45-й камере третьего корпуса, получившей наименование «академической». Разных по взглядам, темпераменту, профессии, их объединила, сделала друзьями и соавторами талантливость. «Дольше всего Василий Васильевич, вероятно, пробыл вместе с Львом Львовичем Раковым и Даниилом Леонидовичем Андреевым»516, – сообщает жена Парина.
Ракова привезли в тюрьму 9 ноября 1950-го. Сидел Раков не первый раз, в ноябре 1938-го его арестовали по обвинению в «терроризме», и он год пробыл в Крестах, в одиночке, доведенный до попытки самоубийства. Но после смены Ежова Берией Ракова выпустили, и даже карьера его продолжилась. Некогда он близко общался с Михаилом Кузминым, писал стихи, но главной его специальностью стала история. Раков работал в Эрмитаже, преподавал в Ленинградском университете. Записавшись в 1941-м добровольцем в народное ополчение, был определен лектором политотдела. В 1943-м участвовал в боях по прорыву блокады. Тогда же создал выставку «Героическая оборона Ленинграда» и до 1947 года занимался преобразованием выставки в музей. К концу войны получил звание майора и два ордена, после войны – подполковника. В 1947-м – назначен директором Публичной библиотеки. В 1950-м, за две недели до ареста, женился. Арестованный 20 апреля, 31 октября получил приговор Военной коллегии Верховного суда СССР – 25 лет тюрьмы и пять лет поражения в правах.
Пристегнутый к «ленинградскому делу», Раков не мог и подумать, что Музей обороны Ленинграда, любимое детище, станет его главной виной. Судя по тогдашним отзывам, музей стал памятником сражавшемуся блокадному городу. Но «органы» не обнаружили в нем надлежащего отражения роли партии и лично великого Сталина.
В музейной витрине были выставлены блокадная 125-граммовая пайка малосъедобного хлеба с целлюлозой и опилками, список двадцати двух блюд из свиной кожи… «Так вы считаете, – спрашивал следователь, – что в Ленинграде голодали?» – «Позвольте, разве нет?» – удивлялся подследственный. «Нет, – заявлял хмурый следователь, – существовали временные продовольственные трудности, а затем по указанию товарища Сталина мы их преодолели». Но этого мало, в музее, оказывается, было подозрительно много оружия, а значит, заявляло следствие, готовился на случай посещения товарища Сталина террористический акт. Экспонаты – орудия без замков, с просверленными стволами, снаряды, лишенные зарядов, разряженные мины и гранаты – тайный арсенал «антипартийной» группы.
Литературовед Владимир Марков, бывший перед войной аспирантом Ракова, вспоминал его: «…высок, строен, сдержан, презрителен, что-то собачье в лице (породистая собака)…»517 Любимец студентов и женщин, восхищавший элегантностью, блеском эрудиции, жизнелюб – Раков на следствии вел себя мужественно. В централ он попал, как и Андреев, из Лефортова, измордованный следствием, презрительности в нем не замечалось, хотя за нее можно было принять сдержанность и насмешливое остроумие. Выслушав приговор, Раков иронически усмехнулся: 25 лет тюрьмы – куда ни шло, но потом пять лет не голосовать – это слишком! С Раковым, как и с Париным, Андреев сдружился. В «академической» камере Раков появился 20 августа 1951 года. Вскоре в ней случилось происшествие с бабочкой.
Известно множество историй о привязанности заключенных к живым тварям – к птицам, подлетающим к зарешеченным окнам, к прикормленным мышам, даже к тараканам. Шульгин рассказывал: «Дело шло о спасении пчелы. Она залетела к нам в камеру и, обессиленная, упала на столик. Я рассыпал вокруг нее сахарный песок, зная, что им подкармливают пчел. Но у нее не было сил есть сахар. Она умирала. А у Шалвы сохранилось немного меду. Он помазал им стол около пчелы. Она зашевелилась, подползла к меду и стала есть. И ожила, начала махать крыльями, пока наконец не улетелa сквозь решетку. <…>
А нам остались одни мыши. Мы и их подкармливали, сострадая любовью ко всякой твари»518.
Уже в конце лета в «академическую» камеру влетела бабочка – махаон. Она то замирала, то опять, трепеща крылами во всей их траурной красе, тщилась одолеть преграду тусклого стекла. Бабочка – символ души, рвущейся на свободу. И Андреев полез вернуть ей свободу. К окну подходить разрешалось только для того, чтобы открыть или закрыть форточку. Высовываться в нее, взбираться на подоконник строго воспрещалось. Неусыпные надзиратели следили через «волчье око», что происходит в камере, по коридору ходили они бесшумно, надевая на казенные ботинки мягкие тапочки. Любое нарушение правил, любая придирка – не так лежит подушка – могли кончиться наказанием. Спасителя бабочки застукали. Результат – трое суток карцера.
Спуск в карцер – так называли это заключенные – жестокое испытание, тюрьма в тюрьме. Кормят через день, окна не видно, лампа под потолком еле мерцает, сесть негде, спать почти невозможно, холод, теплой одежды не положено. Нельзя курить. Это Андреева мучило больше всего. В его описаниях спуска в слои возмездия сквозь мистические видения сквозят карцерные дни и ночи с потерей чувства времени и реальности:
Казалось, тут я жил века —
Под этой неподвижной сферою…
Свет был щемящим, как тоска…
Бывало, что в карцере связывали, избивали сапогами, приговаривая: «У нас не забалуешь». Врачиха Скоробогатова проверяла пульс и кивала: «Ничего, выдержит»519.
Подъем из карцера – возвращение в камеру – казался подъемом почти «к России Ангелов». Однокамерники соболезновали, но происшествие не могло не стать для них событием литературным. Пока он сидел в карцере, Парин и Раков сочинили посвященный событию цикл с пародийными эпиграфами, комментариями и насмешливыми отсылками к классике. Солнечный день 5 сентября 1951 года способствовал шутливым вдохновениям. Сущность происшествия описал Парин в басне «Бабочка и поэт»520:
…Однажды бабочка такая,
Как легкомыслия образчик,
Беспечно вдоль стены порхая,
Попала в наш почтовый ящик…
Сидел в той камере поэт
С душою сумрачной, но милой,
Он бабочку на белый свет
Решил вернуть хотя бы силой…
Но бдителен надзор и чуток —
Поэт застукан en delit,
И вот его на трое суток
Уж в темный карцер увели.
Читатель ждет морали внятной.
Ужель она вам непонятна? —
Не надо помогать тому,
Кто сдуру лезет сам в тюрьму!
Раков завершил цикл после выхода Андреева из карцера ироническим резюме:
И за одно прикосновенье
Ты трое суток просидел…
О, человек! Ты поседел,
Но мудрость все не в поле зренья:
Внутри тюрьмы ты сесть сумел!
В «академической» камере и была написана остроумнейшая книга «Новейший Плутарх» тремя соавторами. Инициатор создания «Иллюстрированного биографического словаря воображаемых знаменитых деятелей всех стран и времен от А до Я» Раков стал самым азартным автором, главным редактором, иллюстратором. На свободе занятый преподаванием, учеными и административными заботами, он в заключении писал много. Начал сочинять цикл рассказов «В капле воды», писал литературоведческие эссе – «Судьба Онегина» и «Письма о Гоголе», стихи, чаще иронические. Любивший и превосходно знавший русскую поэзию, поэтом себя Раков не считал, утверждая, что лишен «поэтического мышления».
Когда-то Михаил Кузмин задумал и начал романом «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» серию жизнеописаний – «Новый Плутарх». Кузмин был влюблен в студента Ракова, посвятил ему книгу стихов «Новый Гуль». И Раков, высоко чтивший поэта, прекрасно знал о кузминском замысле. Он и подвиг сокамерников на эту пародийную книгу. Возможно, толчком к проекту «Новейшего Плутарха» и стал цикл о «жертве Махаона».
Даниил Андреев с детства любил сочинять в шутливом роде. А биографический жанр испробовал еще во времена написания книжки об ученых-изобретателях. Сочинение новелл для «Новейшего Плутарха» стало и для него увлекательной забавой, хотя и в них он верен заветным темам и мыслям.
«Основатель издания» торопил и воодушевлял соавторов. Используя тюремные лиловые чернила и «сок хлебной корки», рисовал иллюстрации и сам написал большинство биографий. В герое одной из них, предваряемой узнаваемым портретом, в Цхонге Иоанне Менелике Конфуции изображен Даниил Андреев. Цхонг – мыслитель, педагог и общественный деятель республики Карджакапты исповедует и воплощает в жизнь взгляды и идеалы автора «Розы Мира» – предмет споров и обсуждений ученых соавторов. Характеристики деятеля в новелле и шутливы, и серьезны. «Фундамент философских взглядов Ц., – характеризует мыслителя Цхонга биограф, – образовывало убеждение о всеобщем родстве возвышенных и бескорыстных устремлений человеческой души к совершенству. Далекий от узких рамок догмы, он в каждой религии чувствовал постижение единого Бога, в каждом искусстве видел поиски единого, по существу, идеала, в каждой философской системе – служение единой истине…» Ц. последовательно отрицал «концепции, связанные с “угашением духовного начала”, т. е. основанные на рационализме и материализме». И еще, Ц., как и Проповедник в «Железной мистерии», не только похож на «идеального руководителя государства, мечтавшегося некогда Платону», но и, следуя своим идеалам, запрещает «занятие охотой и потребление мясной пищи», а главное – утверждает целительную необходимость «босикомохождения». Изложены в новелле и педагогические взгляды Андреева.
Ц. умирает, пав жертвой своей ненависти к обуви, наступив на осколок стекла левой пяткой. Но к насмешкам над «босикомохождением» Андреев привык, приучив к тому, что не терпит обуви, даже тюремщиков. А на дружеские насмешки ответил стихами, предлагая Ракову весеннюю прогулку: «Лёвушка! Спрячь боевые медали, / К черту дела многоважные брось: / Только сегодня апрельские дали / По лесу тонкому светят насквозь». Лесные прогулки могли быть лишь воображаемыми. Даже вносивший раз в десять дней в тюремное житье ожидаемое разнообразие путь в баню – мимо больничного корпуса, по закатанному асфальтом двору, где не пробивалось ни травинки, – не дарил взгляду ни краешка живой природы – вокруг каменные стены, мутные решетчатые окна, и лишь небо вверху в счастливый день сверкнет синевой и солнцем. Даже Раков, петербургское дитя, не питавший андреевской страсти к природе, писал из тюрьмы дочери: «Как я теперь вспоминаю немногие часы, проведенные среди природы! Припоминаю все подробности вида, запахов, звуков; все это для меня – вроде потерянного рая»521.
Насмешливый Раков шутил и над собой, описав свое увлечение историей русского военного костюма в биографии военного педагога Пучкова-Прошкина, в жизнеописании основоположника научной дисциплины «Сравнительная история одежды» Хиальмара аф Хозенканта. Сочинительство помогало не думать о 25-летнем сроке, коротать «горькие дни». «А все же, как ни странно, – удивлялся Раков, освободившись, – эти дни бывали и прекрасными, когда мы подчас ухитрялись жить в подлинном мире идей, владея всем, что нам было угодно вообразить»522.
Всё написанное Андреевым почти за два года, всё, что удалось восстановить из погибшего на Лубянке, изъяли при неожиданно проведенном «шмоне». Катастрофа. В третий раз написанное вспоминалось труднее. Жаль было многого, особенно цикла «Московское детство», от которого уцелело два стихотворения, написанных в 1950-м, – об игрушечном Мишке и «Старый дом». А «в четвертый, – обреченно сетовал он, – пожалуй, и совсем почти все забудется»523.
«Новейший Плутарх», забава и отдохновение, сочинялся не сразу. Раков старался увлечь всех: по некоторым сведениям, в книге что-то написано даже японцем, а что-то немцем. Возможно. Но в рукопись вдохновенный проект превратился позже, когда к писаниям зэков стали относиться снисходительнее. Это происходило после смерти Сталина и уже в другой камере, 35-й, куда Ракова перевели 3 апреля 1953 года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.