Электронная библиотека » Борис Романов » » онлайн чтение - страница 30

Текст книги "Даниил Андреев"


  • Текст добавлен: 19 мая 2022, 20:50


Автор книги: Борис Романов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +
12. Суд ОСО

Добровольский писал о днях перед судом:

«Следствие, собственно, уже кончалось. Я, совсем замученный, все подписывал, что мне давали, не глядя. Следователь подал мне еще одну бумагу со словами: “Вот и эту подпишите”. Я взял перо. Следователь сказал: “Да нет, вы же не прочли. Прочтите, а потом подпишите”. В бумаге говорилось о моем согласии на то, чтобы все взятые у меня бумаги, записные книжки, дневники, литературные наброски, черновики и все рукописи законченных рассказов были сожжены.

Я подписал, но, наверно, на моем лице было видно мое страдание.

– Чего вы? – сказал следователь. – Чего вы страдаете?

Я сказал:

– А вы хотите, чтобы мать не страдала, подписывая приговор о казни своих детей?

– Ну, ну… – сказал следователь. – Ведь и Гоголь сжигал свои рукописи. Все равно вам бы пришлось сжечь ваши. Они никому не нужны. Вот мы и снимаем с вас эту работу и берем на себя.

Со мной все было кончено, и все дело мое сгорело»493.

О страшном осознании того, что дело жизни стало пеплом, Добровольский-Тришатов написал в стихах как о собственном преступлении, а ведь это было почти таким же страшным, как уничтожение людей, преступлением власти:

 
Грех последнего преступления
Я в себе побороть не смог.
Дар, как гром говорящего пения,
Я зажал, завернув в платок,
Чтоб не ринулось ко мне Слово —
Огнезрачное колесо.
Вот такого-то, вот такого
И судило меня ОСО.
 

Сожгли все рукописи Белоусова, Василенко, Тришатова, Желобовских, Коваленского, Лисицыной, Шелякина, всю захваченную переписку, даже письма Леонида Андреева. Сгорело «письмо Леонида Николаевича о смерти матери Даниила, залитое слезами, – свидетельствовала Алла Александровна. – Его последнее письмо, совершенно потрясающее, мы перечитывали несколько раз. Оно, видно, было кем-то привезено, потому что по почте такие письма уже не отправляли. Это письмо о революции, и я могу его сравнить только с последними дневниками Леонида Николаевича, написанными перед смертью, когда он понял все, что произошло с Россией»494.

Многие из сидевших на Лубянке запомнили едкий запах горелой бумаги. Сожженные рукописи – жизни, погубленные дважды. Сожгли все сочинения Даниила Андреева – поэмы и стихотворения, автобиографические записки, дневники. Сожгли, насмехаясь над протестами автора, главное вещественное доказательство террористических замыслов подсудимых – роман «Странники ночи». Сожгли в той самой лубянской печи, над которой виделись Солженицыну летящие «черными бабочками копоти» следы «еще одного погибшего на Руси романа»495.

Андреев просил передать в Литературный музей письма отца и прадеда (родственника Тараса Шевченко). Не хотел он верить и в гибель «Странников ночи»: «Когда абакумовские подручные предложили мне подписать (скрепить своим согласием) распоряжение об уничтожении всего моего архива, я подписал его с категорической письменной оговоркой, протестуя против уничтожения, во-первых, собрания сочинений Леонида Андреева в 8 томах, изд. 1913 г. (если эти ослы даже не знали, что это издание можно достать в любой публичной библиотеке, купить у любого букиниста), а во-вторых, странников. И думаю, они находятся при моей папке»496.

«Статья была – террор, – рассказывал Василенко. – И всех нас хотели расстрелять. Я ведь даже ждал расстрела, четырнадцать дней сидя в одиночке. Следователь сказал: “Вас расстреляют”.

И когда ко мне входили в камеру ночью, было страшно. Очень страшно. Они входили втроем, вчетвером, приказывали: “Встать!” Я вскакивал.

“Повернуться спиной!” И молча за мной стояли. Я знал, что они стреляют в затылок.

Чувства страшные. Это знал Достоевский, он стоял на эшафоте. Правда, один раз… А я? Ну, я был обыкновенный человечек. Я стоял и шептал: “Господи, Боже, помилуй меня!”

Потом они так же молча уходили»497.

Издевательство? Нет, продуманный способ сломить волю измученных многомесячным следствием. Через месяц после ареста Андреевых, 26 мая 1947 года, вышел указ «Об отмене смертной казни», она заменялась «в мирное время» 25-летним сроком. Указ действовал до 12 января 1950 года, когда высшую меру восстановили. Им, тем, кто выжил, повезло.

Лисицына позже утверждала, что видела резолюцию: «Судить особым совещанием. И. Сталин»498.

30 октября 1948 года всем участникам «группы» Андреева зачитали постановление. Особым совещанием при МГБ СССР «глава группы» был осужден по статьям УК 19-58-8, 58–10 часть 2, 58–11 УК РСФСР. В постановлении говорилось: «Андреева Даниила Леонидовича, за участие в антисоветской группе, антисоветскую агитацию и террористические намерения заключить в тюрьму сроком на двадцать пять лет, считая срок с 23 апреля 1947 года. Имущество конфисковать».

Вместе с ним приговорили девятнадцать человек родственников и друзей. В тюрьму, как главного преступника, отправили только Андреева. Остальных приговорили к заключению в ИТЛ. Двадцать пять лет с конфискацией получили Андреева, Василенко, Добров, Доброва, Ивашев-Мусатов, Коваленский, Скородумова-Кемниц, Шелякин. По десять лет – Арманд, Белоусов, Волкова, Добровольский, Ивановский, Кемниц, Лисицына, Матвеев, Усова, Хандожевская, Шепелев. Они, говорилось в обвинительном заключении, признаны виновными в том, что являлись участниками антисоветской террористической группы, созданной и возглавляемой Андреевым, участвовали в сборищах, им проводимых, «на которых высказывали свое враждебное отношение к Советской власти и руководителям Советского государства; распространяли злобную клевету о советской действительности, выступали против мероприятий ВКП(б) и Советского Правительства и среди своего окружения вели вражескую агитацию».

Осужденных приводили по одному в небольшой кабинет и там каждому в отдельности зачитывали приговор. Они не все были друг с другом знакомы, и никто не знал: сколько всего приговоренных по делу. Среди привлеченных оказались, насколько известно, еще сослуживцы Андреева по госпиталю Цаплин и Амуров, художник Федор Константинов, Игнат Александрович и Мария Александровна Желобовские… Желобовские получили по восемь лет. Мужа увезли в Соликамск, жену в Чувашию. Наталью Васильевну, жену Ивашева-Мусатова, из следственной тюрьмы отправили в Казанскую психушку. Но в постановлении ОСО эти фамилии не значились. Их со «Странниками ночи» не связали.

Алла Александровна свидетельствовала: «Прочли приговор. Было три реакции. Я слышала, как кричала двоюродная сестра Даниила, услышав приговор: 25 лет. Я же никак не могла понять. Читал приговор какой-то ужасно противный тип. Я как-то совсем сразу не могла понять, о чем речь: “Я что, правильно слышу?” Он этак резко: “Правильно слышите” – и раздельно по слогам: “25 лет лагерей и 5 лет ссылки”. Я ему: “Перечитайте еще раз”. Вот так вот. А Даниил мне потом рассказывал, как он реагировал. И я знаю, что точно, это правда. Он рассмеялся. “Они воображают, – думал он, – что они продержатся 25 лет”. <…> И где-то он был прав, а если по большому счету, то и во всем был прав. Ведь у Бога времени нашего нету».

Часть десятая
Владимирская тюрьма. 1949–1954

1. Централ

Каждый из осужденных последовал своим гулаговским путем. Андреева, Добров, Коваленские, Арманд, Добровольский, Ивановский, Лисицына499 – в Дубровлаг в Мордовию. Василенко и Шелякин – в Инту, где однодельцы наконец познакомились. Туда же угодила Волкова. Калецкая – в лагерь под Воркутой. Усова – в тайшетские лагеря. Скородумова-Кемниц – в казахстанский Степлаг, в Кенгир. Ее муж, Белоусов и Ивашев-Мусатов попали в Марфинскую «шарашку». Андреев 27 ноября 1948 года прибыл во Владимирскую тюрьму № 2.

Владимирка в пешие времена – всеизвестная каторжная дорога из Москвы в Сибирь. Андреева провезли проложенным рядом с полузабытой Владимиркой железнодорожным путем, из вагонзака пересадили в «воронок» и высадили у дверей тюремного корпуса. Предыстория Владимирского централа, равнодушно принявшего очередного узника, – рабочий дом при Екатерине II, арестантская рота при Николае I, исправительно-арестантское отделение при Александре II. В каторжный централ тюрьма, переполненная политическими, превратилась в 1906 году. К тому времени в ней построили два новых корпуса. Весной 1918 года по случаю революции и бедности централ почти прикрыли, но уже в начале 1921-го он превратился в политизолятор. Сюда вслед за контрреволюционерами, белогвардейцами вновь последовали революционеры – эсеры, анархисты, меньшевики. Потом – священнослужители, троцкисты-бухаринцы, вредители, шпионы и прочие «враги народа». В конце 1920-х централ стал тюрьмой особого назначения ОГПУ. В 1938-м, при Ежове, достроили новый тюремный корпус, заключенных прибавилось. Большие, чересчур светлые окна в «царском» корпусе наполовину заложили кирпичом, в остальных прикрыли «намордниками», чтобы заключенные не видели неба. Второй раз тюрьму расширили в 1948-м, перед поступлением туда Андреева.

Тюрьма обнесена трехметровой кирпичной стеной и рядами колючей проволоки. На вышках часовые, по ночам горят прожектора. С одной стороны тюрьме соседствовала старая больница, с другой – кладбище с уцелевшей, действующей церковкой. Не слишком далеко на городской площади застыл памятник Фрунзе, когда-то безуспешно пытавшемуся бежать из централа.

В нем четыре корпуса.

Первым считался новопостроенный.

Второй, из темно-красного кирпича, сооруженный по американскому проекту, называли «больничным». На первом этаже корпуса находились камеры, где сидели номерные заключенные, на втором – психически больные и туберкулезники, на третьем – временно больные, на четвертом – располагались врачебные кабинеты, «медчасть». «Больничные» камеры небольшие, на двух человек, режим здесь считался помягче.

В третьем – четыре этажа, прямоугольные ряды окон, некоторые на треть заложены кирпичом. В нем и сидел Даниил Андреев.

В четвертом, самом старом, «польском» – в нем содержали участников Польского восстания (1863–1864) – клуб, устроенный в помещении бывшей тюремной церкви, и библиотека (тут на третьем этаже в хрущевские времена под фамилией Васильев отсиживал срок Василий Сталин). Старые царские корпуса, по свидетельствам зэков, были теплее, чем новые – холодные и сырые.

После войны здесь во множестве появились пленные немцы и японцы – генералы и офицеры. Больше двухсот немецких офицеров, из генералитета – генерал-фельдмаршал Эвальд Клейст, последний комендант Берлина генерал Гельмут Вейдлинг, руководители разведки и контрразведки Ганс Пиккенброк и Франц Бентивеньи, начальник личной охраны Гитлера Иоганн Раттенхубер… Так что Андреев насмотрелся в тюрьме на немцев и признавался, что они его очень разочаровали.

Содержались в тюрьме и другие иностранцы, а еще – «номерные заключенные». Они не просто числились без имен и фамилий, не известных никому, кроме начальника тюрьмы, – сам факт их нахождения здесь являлся государственной тайной. Среди них – бывшие министры Литвы и Латвии, родственники Надежды Аллилуевой, брат Орджоникидзе. Сидел под номером 29 бывший бургомистр Смоленска Меньшагин, засекреченный потому, что кое-что знал о катынском расстреле. В 1950-е, по смутным слухам, Рауль Валленберг. Сидели здесь русские эмигранты из Югославии, Чехии, Харбина. Сидели убийцы-рецидивисты и сектанты, известные артисты и крупные партийцы. Позже – высокопоставленные сотрудники Берии. Много знаменитостей – от Лидии Руслановой до Яноша Кадара.

Не все заключенные выдерживали тюрьму – умирали. В одиночках, случалось, сходили с ума.

У всех выходивших на свободу брали подписку о неразглашении условий тюремного режима. Режим этот, по воспоминаниям узников, начал улучшаться после смерти Сталина и с 1954-го до 1958 года считался вполне сносным. В 1953 году Владимирскую тюрьму передали из МГБ в МВД. Лагерники, сюда попадавшие, в те годы называли ее «курортом». Но все равно режим в тюрьме, подчинявшейся Москве, отличался строгостью, даже жестокостью. Тюремщики говорили, что они действуют по инструкции. Но среди них были злые и добрые, садистски мелочные и снисходительные. Генерал Куприянов, сидевший по «ленинградскому делу», возмущался тюремщиком по прозвищу карцер-майор: «Надо только представить, как эта плюгавая обезьяна в погонах майора МВД кричит, брызжет слюной, угрожает карцером, обзывает академика за то, что он, г. майор, обнаружил пыль на карнизе шкафа». Но до этого майора, оказывается, «был другой, еще злее, он вытаскивал з/к в коридор за шиворот и там избивал»500.

Кормили плохо, все время хотелось есть. Получив в свои миски из кормушки обед, садились за голый деревянный стол и молча ели. Обед – жидкий суп, бывало, что с рыбой или килькой, и каша, иногда вместо каши картошка. На третье – чайник кипятку. Полагалось 13 граммов жиров в сутки на заключенного. Поймать жиринку в супе – редкая удача. Пайка черного хлеба – 500–550 граммов на день. У кого водились деньги, пользовались тюремным ларьком. Но и тут действовали ограничения. Два раза в год разрешалось получать посылки.

Обязательные прогулки – после завтрака, по часу. Двадцать минут заставляли маршировать. Одно время заключенные гуляли «на небесах» – на крыше, куда доносился уличный шум и откуда были видны большие часы. Потом прогулки стали проходить между стенами, в глубоком каменном колодце. Зимой, в двадцати-, а то и тридцатиградусные морозы прогулки делались мучением – в ветхих бушлатах, надетых на грубую хлопчатобумажную тюремную робу, вначале темно-синюю, потом каторжно-полосатую. Шарфов и рукавиц не положено. В камерах не отогреться: меньше 13 градусов. (Свидетельство 1948–1950 годов.) Когда заключенные замерзали, «врач-женщина приходила в камеру в валенках, пальто и теплой косынке и говорила: “Ничего, закаляйтесь, это вам полезно”. А люди, посинев от холода, просили разрешения надеть бушлаты»501.

Городские шумы в корпуса не долетали. Но рядом, за тюремным забором, прямо за третьим корпусом, находилось кладбище, и оттуда в камеры, выходившие в его сторону, доносились звуки похорон, колокольный звон – единственные вольные звуки. Там же хоронили заключенных.

Каждые десять дней водили в баню, меняли белье. Но часто и баня, особенно в холода, становилась испытанием.

Кровати – железные решетки из прутьев, во время сна нельзя выключать свет и прятать под одеяло руки. И стойкий запах параши.

Дважды в неделю обход врачей. На прием к врачу разрешалось записаться всем, а сам переход в больничный корпус сулил скромное, но развлечение. Здоровых заключенных быть не могло – туберкулез, болезни желудка от рациона: гастриты, катары, язвы, от малоподвижности – геморрои, и, конечно, нервы, и, конечно, сердце.

Газеты давали с двухмесячным опозданием: до сентября 1953-го – ежедневно владимирскую «Призыв», с 1 января 1954-го – «Правду» и разрешили подписываться на другие газеты. Славился централ самой крупной в СССР тюремной библиотекой – более десяти тысяч томов (в свое время ее пополнили собранием Суздальского политизолятора). В конце мая 1925 года под нее отвели закрытую тюремную церковь. Политзэки иногда старались попасть во Владимир, чтобы «позаниматься» в библиотеке. В ней имелось немало запрещенных изданий, на воле давно изъятых. Ведомства МГБ изъятия «устаревшей» литературы не касались.

Другое разрешенное развлечение – шахматы. Играли в них с азартом, устраивали турниры. У Шульгина осталось впечатление, что Андреев только и делал что играл в шахматы – «начинал… еще до побудки, а кончал с отбоем». Академик Парин, попавший сюда на несколько месяцев раньше Андреева, писал жене: «Если до сих пор я всегда жаловался на недостаток времени, то теперь я вынужден искать способ убить его…»502 Поэтому здесь не только до изнеможения играли в шахматы, но и много писали. Писали и сочиняя, и конспектируя прочитанное. «Конспектировалось все, даже труды по ирригационным сооружениям Древнего Египта, – сосредоточенность на письме отвлекала от мрачных мыслей»503. Немало конспектов, выписок сохранилось и в тюремных тетрадях Андреева. Но все они связаны с литературными замыслами, с работой над «Розой Мира».

Пишущие нашлись и кроме Шульгина в камере, куда Андреев попал вначале. Видимо, тогда же в ней сидел Иван Алексеевич Корнеев, сочинивший вместе с Шульгиным поэму «Земля». Камера была большая, с тесно стоящими койками, в ней находилось больше десяти человек. Дневного света из-под намордника попадало мало, у потолка на голом шнуре светилась лампочка. Но после лефортовских мучений здешние условия не могли не показаться сносными.

Особенно много литераторов оказалось в камере, прозванной академической, где кроме Парина и Андреева сидели Сулейман Азимов, один из партийных лидеров Узбекистана; историк Лев Львович Раков; Василий Витальевич Шульгин и Павел Александрович Кутепов; главный художник Бюробина (Бюро по обслуживанию иностранцев) Министерства иностранных дел Владимир Александрович Александров504; японский дипломат Куродо Сан; осужденный как японский шпион Зея Рахим; немецкие офицеры Крумрайт, Кейтель – сын генерала, Гаральд Нитц; «простой паренек» Петя Курочкин. Но состав менялся, сокамерников не выбирали, попадали в «академическую» камеру и уголовники.

Каждого сюда привело собственное «дело». Сюжеты «политических» дел разнообразием статей не удивляли, но казались такими же причудливыми, как и дело террориста Андреева.

Знаменитого Шульгина, принимавшего отречение Николая II, автора книг «Дни» и «1920», изданных даже в Советской России, арестовали 24 декабря 1944 года. Незаметно жившего в тихих Сремских Карловцах Шульгина пригласили зайти «на минутку» в комендатуру и под конвоем отправили на родину. За стародавние грехи перед советской властью почти семидесятилетнему старику дали 25-летний срок. Во Владимирскую тюрьму из Лубянской он прибыл 25 июля 1947-го вместе с Павлом Кутеповым, сыном генерала.

Злоключения Парина начались после возвращения из командировки в Америку. Поздно вечером 17 февраля 1947 года на заседании по делу «КР» (противораковой вакцины Клюева и Роскиной) в Кремле Сталин произнес фразу: «Я Парину не доверяю», и под утро за Париным пришли. Из только что отремонтированной квартиры в Доме на набережной он оказался на Лубянке и после длившегося больше года следствия получил 25 лет. Академика-секретаря Академии медицинских наук СССР, посланного в США для обмена научной информацией и передавшего коллегам по просьбе авторов «КР» и, естественно, с ведома «компетентных» советских органов, рукопись их книги, обвинили в шпионаже505. Сначала его отправили в Норильск, но из Красноярска повезли обратно и препроводили во Владимирскую тюрьму. Когда Парин вошел в камеру, рассказывал Шульгин, «меня прежде всего поразило молодое лицо и совершенно белоснежная голова».

2. Встреча с Блоком

Здесь брались за перо и те, кому на воле это и в голову не приходило. Писание занимало время, в камере текшее по-иному, но главное, придавало смысл тюремному существованию, конца которому не предвиделось. Писать не запрещалось. Писали романы, повести, поэмы, стихотворения. Андрееву приходилось не только посвящать сокамерников в основы стихосложения, но и писать рецензии. В одной из них он разбирает сразу три сочинения, среди них пьесу. «Трудно сказать, удастся ли автору ценою упорного труда над словом, над стилем, над композицией, над психологическими характеристиками добиться в конце концов положительных результатов. С уверенностью можно сказать одно: это не удастся, если он будет свои ученические опыты расценивать как серьезные худож<ественные> произведения». (Пьесу «Месть», например, написал бывший депутат и кандидат в члены ЦК генерал Куприянов, кроме того корпевший над воспоминаниями «Так было».)

Говоря о Шульгине, сам ничего не писавший, в одиночке спасавшийся чтением, Меньшагин вспоминал, что тот в тюрьме «писал… – он сам говорил об этом. Еще бодрый старичок был. <…> Маленького роста, большая белая борода, лысый…»506. Шульгин считал себя прежде всего писателем, вел дневник, записывал сны, считая их вещими, сочинял – тысячами строк – стихотворения, поэмы, писал мемуары, романы. В его личном деле сохранился рапорт тюремного начальства об уничтожении рукописи исторического романа. Роман этот был «Приключения князя Воронецкого», вернее, его продолжение, над которым тогда корпел Шульгин. Андреева заинтересовала концепция романа, очевидно, не без мистики. Он даже написал о нем отзыв, о котором потом припоминал автор. Написанное Шульгиным забирали, что-то просто уничтожали, как три тетради с записями о Государственной думе, как тетради с текстом романа и материалами к нему. В тюрьме пропали и, видимо, навсегда тетради с началом трилогии «Сахар», «Мука», «Мёд» (или «Вода»?)507.

Потерю написанного не раз переживал и Андреев. Парин свидетельствовал: «Невзирая ни на какие внешние помехи, он каждый день своим четким почерком покрывал волшебными словами добываемые с трудом листки бумаги. Сколько раз эти листки отбирали во время очередных “шмонов” <…> сколько раз Д<аниил> Л<еонидович> снова восстанавливал всё по памяти»508.

Приходя в себя после Лефортова, Андреев возвращался к писанию, к стихам. «Вот в 47-м году я говорил тебе (а ты не верила): кончу “странников” – за стихи. Это шевелилось в подсознании (отчасти уже в сознании) именно то, чему пришлось являться на свет уже без тебя. Последующие года способствовали его появлению только тем досугом и той сосредоточенностью, которые они мне подарили»509, – признавался он жене летом 1956 года, не без удовлетворения перечисляя написанное. Но стихотворений, датированных первым владимирским годом, не больше десятка. Виноваты «шмоны». Но не только. После пережитого начинается новое ожидание прорывов «космического сознания». Он чувствует близость откровений, обдумывает очередные «предварительные концепции». И главный, повторяющийся в стихах мотив – соседство иных миров, предощущение «Сверх-исторических вторжений, / Под-исторических пучин». Кажется, видения еще смутны, иные миры еще не открылись, но вот-вот откроются, и он живет напряженным ожиданием вести оттуда «Где блещущие водопады / Кипят, невнятные уму».

Задуман цикл «Святые камни», и он пишет о «восхождении» Москвы, о неземном Кремле. Москва – средоточие борения миров. Он только у истоков метаисторического эпоса. Он еще не обрел соответствующего языка, который услышится вместе с увиденным в ночных путешествиях сознания. Не всё написанное в 1949 году уцелело, что-то дописано и переписано позже, включив новые открытия, неожиданные слова, ставшие к середине 1950-х особенной терминологией. «Носители возмездия» – одно из уцелевших стихотворений – написано еще прежним языком:

 
Город. Прожектор. Обугленный зной.
Душная полночь атомного века…
Бредит
         под вздрагивающей пеленой
Поздних времен самозваная Мекка.
Страшное «завтра» столице суля,
Бродят они по извивам предчувствий
Пурпуром
             в пятизвездьи Кремля…
 

Мысли о предстоящей войне «атомного века» возвращали к пережитому на фронте. И увиденный в январе 1943-го сражающийся «третий» уицраор вновь явился в «больничном» корпусе, в сентябре 1949-го, ночью, когда единственный сокамерник спал. Сюда он был переведен из той камеры, где сидел с Шульгиным.

«Для “Розы Мира” недостаточно было опыта, приобретенного на таком пути познания. Но самоё движение по этому пути привело меня к тому, что порою я оказывался способным сознательно воспринять воздействие некоторых Провиденциальных сил, и часы этих духовных встреч сделались более совершенной формой метаисторического познания…» – так оценивались им первые тюремные видения. Одно из них стало началом «Ленинградского Апокалипсиса». Напряженная чеканность восьмистрочной строфы, названной русской октавой, определила эпическую интонацию повествования о демонической битве в ленинградском небе.

Явление уицраора сопровождалось видением Александра Блока. Блок сделался его Вергилием, водителем по темным мирам. Он сопровождал его в Дуггуре – мире блужданий юности и не мог не появиться в тюремном бреду-озарении. В «Розе Мира» сказано об этой встрече:

«Я видел его летом и осенью 1949 года. Кое-что рассказать об этом – не только мое право, но и мой долг. <…> Я его встречал в трансфизических странствиях уже давно, много лет, но утрачивал воспоминание об этом. Лишь в 1949 году обстановка тюремного заключения оказалась способствующей тому, что впечатления от новых ночных странствий с ним вторглись уже и в дневную память.

Он мне показывал Агр. Ни солнца, ни звезд там нет, небо черно, как плотный свод, но некоторые предметы и здания светятся сами собой – все одним цветом, отдаленно напоминающим наш багровый…»

В январе следующего года начата поэма «Встреча с Блоком». В ней портрет поэта, каким он представлялся ему в юности: «Иссушающий зной, точно пеплом покрыли черты, / Только в синих глазах – / просветленное, синее море…» От поэмы уцелел отрывок, в нем брезжит мир инфернального Петербурга-Ленинграда с титаническим обликом Петра. В «Ленинградском Апокалипсисе» и в «Изнанке мире» всадник-призрак «на клубящемся выгнутом змее» несет в руке блоковский «бурно-чадящий факел».

Но, отправляясь с прежним вожатым в темные миры, он чувствует, что переполнен опытом иного и ему нужен другой язык, чтобы изложить «концепцию». Знакомыми словами трудно говорить о невероятных странствиях. Как утверждал незабытый Рамачарака, «высшие области астральных сфер очень плохо поддаются описанию, и у нас нет слов для этого и нет понятий». Ища соответственных слов, он обращался и к мифологическому языку, и к сакральному – церковнославянскому, поначалу только подступаясь к терминологии, возникавшей вместе с «концепцией». Он объяснит причудливую нерусскость вводимых имен и понятий так: русская метакультура одна из самых молодых, а многое из творившегося в иных мирах названо в эпохи, когда существовали языки прадревние, неведомые нынешним филологам.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации