Электронная библиотека » Борис Романов » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Даниил Андреев"


  • Текст добавлен: 19 мая 2022, 20:50


Автор книги: Борис Романов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Часть пятая
Монсальват. 1935–1936

1. «С черным дулом бесчестного века…»

16 января 1935 года в Ленинграде Военной коллегией Верховного суда были осуждены Зиновьев, Каменев и 17 их подельников, обвиненных в убийстве Кирова. В августе 1936-го Каменева с Зиновьевым судили вновь, теперь за участие в «троцкистско-зиновьевском» «Объединенном центре» и казнили. Конфискованное имущество репрессированных, хранившее следы чьей-то разбитой жизни, тут же распродавали специальные магазины. Попадался здесь и фарфор из царских сервизов, и мебель из дворянских особняков, доставшиеся новым правителям.

Еще летом 1934-го арестовали соседей Добровых, братьев Ламакиных. История ареста такова. У братьев были приятели, тоже два брата – Владимир и Алексей Прибыловы. Владимир подрабатывал сторожем в консерватории. Как-то на концерте ожидали Сталина. И Владимир спросил: «А что, Сталин приедет с охраной?» Всех друзей задавшего вопрос арестовали. Судили их за подготовку террористического акта против вождя. Братьев Прибыловых расстреляли, Василий Ламакин получил пять лет Беломорканала, Николай угодил на Соловки и в 1937-м был расстрелян. Жена младшего Ламакина вспоминала:

«С этого дня начались наши страдания, наши тяжелые испытания. Передачи в тюрьму, свидания через решетку, ожидания этапа – заполняли всю жизнь…

Увидя меня на улице, знакомые переходили на другую сторону. Редко кто-либо заходил ко мне…

Добровы переживали со мной мое горе. Я приходила домой с работы, оставалась одна в комнате, топила печку в своей одинокой холодной комнате… Растапливая печку, я смотрела на огонь, сердце стонало в одинокой муке, слезы лились из глаз. <…> В такие минуты приходила Елиз<авета> Мих<айловна>, обнимала меня и настойчиво уговаривала прийти к ним. Я шла к ним, садилась за их большой семейный стол, согревалась их уютом и любовным отношением ко мне. Однажды сестра Елиз<аветы> Мих<айловны> – Екат<ерина> Мих<айловна> позвала пойти с ней ко всенощной. Мы стояли в церкви с нею рядом, помню ее старое измученное лицо, у нее ведь так много было в жизни своего страдания и горя…»238

И все же бывали праздники. Блины на Масленицу. «Щедрые, с икрой и сметаной. И до отвала. Говорили о культе солнца, о Даждьбоге и ели, ели с энтузиазмом. Особенно Даниил весь сиял застенчивой чувственной радостью»239. За длинным столом вечерами засиживались гости. Впрочем, все послереволюционные годы, вплоть до ареста младшего поколения добровского семейства, были наполнены своими и чужими несчастьями. Но дом хранил традиции. «Угощение всегда было очень скромное: какие-нибудь бутерброды, сухарики, чай, – вспоминал Василенко. – …Руководил всем его родственник, переводчик Коваленский. А Даня сидел молча, говорил, при мне во всяком случае, редко и ни в каких спорах участия не принимал. Потом он мне делал знак глазами, мы уходили к нему, и Даня обычно читал мне стихи»240. Стихи одухотворяли жизнь, давали ощущение внутренней свободы. Ища откровений в звездном небе и в молитвенной сосредоточенности, он воспринимал сегодняшний день в ином масштабе, чем окружающие. Поэтому в стихах его мужественная приподнятость:

 
Как радостно вот эту весть вдохнуть —
Что по мерцающему своду
Неповторимый уготован путь
Звезде, – цветку, – душе, – народу.
 

Поэтому он остался в памяти знавших его в те годы «с развивающимися длинными волосами, в блузе художника, с вдохновенным лицом, обращенным немного вверх». Никакой блузы художника не было. Ею через годы представлялась поношенная толстовка из темного вельвета. И, конечно, несмотря на поэтический облик, он не был отрешенным от реальности поэтом, которому нет дела до лозунгов второй пятилетки, арестов, процессов над «врагами народа» и трудной жизни ближних и дальних. Да и художником он себя не считал, хотя в этом году ему удалось вступить в Горком художников-оформителей. Это дало пусть зыбкий, но статус. Шел стаж, выдавались справки о месте работы. В Горкоме состояла армия художников самой разной квалификации, от живописцев-неудачников, не принятых в МОСХ, до самоучек – плакатистов, шрифтовиков, изготовителей портретов вождей и книжных обложек, ретушеров. Наглядная агитация украшала фасады и коридоры, цехи и конторы, клубы и библиотеки, менялась перед каждым красным праздником. Картина перед 1 Мая 1935-го: «Даниил весь заставлен, засыпан бумагами, картинами, банками, жестянками: всюду краски, кисти, плакаты, диаграммы»241. Оформительским ремеслом Андреев часто занимался вместе с более умелыми друзьями, чаще всего с Ивановским. «Больше всего приходилось работать в Моск<овском> Политехническом музее, в Моск<овском> Коммунальном музее, музее Моск<овского> художественного театра, музее Гигиены, в различных павильонах Сельско-хозяйственной выставки, в парке культуры и отдыха им. Горького и т. д., – сообщает он в автобиографии. – Работа заключалась в проектировке экспозиции, составлении проектов и чертежей стендов, в рисовании диаграмм, картограмм, всякого рода планов и схем, в фотомонтаже, шрифтовой работе и т. д.».

По ночам он писал, и его позиция в тогдашних стихах о Гумилеве определенна:

 
Смертной болью томлюсь и грущу,
Вижу свет на бесплотном Фаворе,
Но не смею простить, не прощу
Моей Родины грешное горе.
Да, одно лишь сокровище есть
У поэта и у человека
Белой шпагой скрестить свою честь
С черным дулом бесчестного века.
 

В конце февраля он писал Волошиной: «Зима была на редкость нелепая, сумбурная и бестолковая в деловом отношении, но внутренне – одна из самых плодотворных. И это несмотря на недостаток времени. Дело не в поэзии (писал я не так много), а в той внутренней работе, без которой поэт не имеет шансов стать чем-либо иным, кроме посредственного стихописца»242.

В этом году он чаще стал бывать у Евгения Белоусова. Они читали друг другу написанное: он стихи, Белоусов рассказы. Неожиданно легко Андреев сблизился с его друзьями. С двадцатилетней Еленой Лисицыной, студенткой Литературного института, скоро ставшей женой Белоусова, и с четой Кемниц: Виктором Андреевичем, русским немцем, инженером завода «Компрессор», и его женой, Анной Владимировной Скородумовой, балериной Камерного театра.

Кемниц был конструктором, увлекался музыкой и цветоводством. О музыке, о цветах и стихах он говорил, как и обо всем, негромко, но с вдохновенными, тонкими подробностями. Лев Копелев, вместе с Кемницем отбывавший срок в «Марфине», вспоминал, как тот рассказывал о знакомстве с музыкой Скрябина: «Внезапно растворился новый мир – еще за минуту раньше неведомый и невообразимый. Но это был мой – лично мой мир. Впервые я услышал музыку совсем свою, о себе… Моцарт, Бетховен, Чайковский, Шопен прекрасны, великолепны. <…> Но это все где-то там… А Скрябин здесь, обо мне и во мне»243. Андреев Скрябина воспринимал иначе: называл «темным вестником», в «Поэме экстаза» видел отражение демонического слоя «с его мистическим сладострастием». Наверное, о Скрябине они спорили. Но высокий, большеголовый, «с крутым, просторным лбом, несколько похожий на Эйзенштейна»244, с доверчивыми светлыми глазами Кемниц ему нравился.

Жена Кемница, к которой муж относился с благоговением, любила поэзию, умела говорить о стихах. С ней у Даниила, рассказывала Алла Александровна, был короткий роман.

Ближе сошелся он теперь и с Александром Александровичем Добровольским, с которым познакомился у Белоусовых еще в 1920-х. Кроме того, Добровольский был родственником его друга, Ивашева-Мусатова. Старший в их кружке, начал печататься он еще в 1911 году, в 1915-м у него вышла книга рассказов «Молодое, только молодое». Тогда он жил в Петрограде, сотрудничал в «Новом журнале для всех», подружился с Есениным, называвшим его Сашкой. Так Есенин обращается к нему в уцелевшем письме. Книга рассказов, оставшаяся единственной, вышла под псевдонимом из Достоевского – А. Тришатов. Этот таинственный персонаж, молодой человек, появляется в романе «Подросток» в паре с роковым Андреевым. Добровольскому-Тришатову было под пятьдесят, он давно не печатался и занимал должность библиотекаря в клубе Союза писателей, но продолжал всерьез писать. Старший брат Евгения Белоусова, Иван Иванович, говорил о нем как о перегнавшем свое время, ставя его прозу рядом с прозой Андрея Белого и Пастернака.

От той поры осталась фотография, на которой запечатлена вся компания, чьи встречи бывали и шумными, и веселыми, кроме чтений на них иногда устраивались шутливые представления. Той или иной чертой все они попали в роман «Странники ночи», стали прототипами его героев. Тришатов, например, узнавался в пожилом библиотекаре и историке Василии Михеевиче Бутягине. Их встречи внимания органов не избежали. Во время следствия из Андреева выбили подпись под протоколом, где говорилось:

«Присматриваясь к окружению Белоусова, я вскоре убедился, что связанные с ним лица враждебно настроены против советской власти…

Общность антисоветских взглядов объединила нас, и таким путем мне удалось создать еще одну антисоветскую группу, в которую входили: Белоусов и его жена Лисицына, Добровольский-Тришатов, Кемниц и его жена Скородумова.

Вместе с этим должен сказать, что наиболее доверительные отношения у меня установились со Скородумовой-Кемниц, которой я высказывал не только свою злобу и ненависть к советской власти, но и делился с нею террористическими намерениями против Сталина…»245

2. Пер-Гюнт

Викторина Межибовская, выросшая в добровской квартире, вспоминала о детстве, согретом вниманием бездетных Коваленских: «Помню… мы с Александрой Филипповной возлежим на софе (она читала мне). И она, и ее муж Александр Викторович рассказывают мне о каком-то маленьком человечке, который живет в книгах и лишь по ночам выходит оттуда и путешествует по комнатам». Возможно, таким человечком иногда чувствовал себя и Александр Викторович, чья жизнь казалась двойственной. Одним, поэтом и мыслителем, он был дома, у камина, рядом с обожаемой Шурочкой, за столом с доверенными собеседниками. Другим – расчетливо деятельным в стремлении обрести устойчивое положение в советской данности, чтобы охранить свой домашний, сокровенный мир. Пока не кончилось – а должно же когда-нибудь кончиться! – сталинское царство, главное для него – по возможности достойно пережить время, ужас которого он ощущал. Тогдашнее стихотворение Даниила кажется продуманной репликой в долгом, сложном разговоре:

 
Милый друг мой, не жалей о старом,
Ведь в тысячелетней глубине
Зрело то, что грозовым пожаром
В эти дни проходит по стране.
Вечно то лишь, что нерукотворно.
Смерть – права, ликуя и губя:
Смерть есть долг несовершенной формы,
Не сумевшей выковать себя.
 

Последние строки отсылают к «Пер Гюнту» Ибсена, к словам Пуговичника, говорящего Пер Гюнту, что тот всю жизнь «не был самим собой», тем, чем был создан, и потому, «как испорченная форма», должен быть «перелит». Как писал об этом эпизоде Блок: «…в лесу с Пер Гюнтом произошло нечто, стоящее вне известных нам измерений»246. В трактате «Мир как воля и представление» Шопенгауэра эта родственная буддизму, а не христианству мысль отчеканена, как афоризм: «Смерть – это миг освобождения от односторонности индивидуальной формы, которая не составляет сокровенного ядра нашего существа, а скорее является своего рода возвращением его…»247

Но то, что произошло с его любимым героем, Пер Гюнтом, происходило со многими. Даниил Андреев переживал вопросы, для него взаимосвязанные: что будет с Россией, претерпевающей насильственную переплавку исторических форм, что будет с ним, все еще ищущим себя. Написанное казалось лишь отдаленным приближением к тому, что он томительно искал, нет, скорее ждал. Поэзии, которой он жил и через увеличительное стекло которой видел мир, казалось недостаточно, чтобы приблизиться к откровению. Необходимо делание. Иначе ему грозит участь Пер Гюнта. Высшая роль поэта представлялась ему как сакральная – вестническая. И в этом слове – делание – для него соединились и буддийское понимание (один из четырех путей к спасению), и православное.

Коваленский, с его мистическими трансами, стихотворными и прозаическими опытами, в которых сквозили предощущения сокровенного, казалось, шел тем же путем. Но и он не представлялся выковавшим себя окончательно. А сам Даниил мучился обыденностью, мешавшей и писанию, и «деланию». Первомай прошел, а работа не дает передышек. Внимательная баба Вава это видит, сочувствует. «С утра до поздней ночи вместе с товарищами-художниками раскрашивают, чертят, рисуют какие-то диаграммы и плакаты. Всегда он на людях. А к ночи устает так, что не в силах “для души” работать. Похудел, пожелтел, от лица один нос остался, как у Гоголя. <…>

У него, как у многих богато одаренных натур, есть потребность сделать из своей жизни единое, по плану зодчего выстроенное здание, – а жизнь его ставит в такое положение, когда можно лишь пестро и лихорадочно складывать какую-то мозаику в надежде, что она станет некогда фундаментом для такого здания»248.

3. Миларайба

Индия искателям откровений представлялась страной, где хранятся ключи к иным мирам. Туда устремились искатели Грааля. Такое представление об Индии утвердили теософы в рационально-иррациональном стремлении соединить религии Востока, буддизм и индуизм с христианством. В «Розе Мира» отрицательно говорится о теософии, а в ее черновиках учение Блаватской названо соединением «крайне смутн<ых> предч<увствий> Р<озы> М<ира>», «некот<орых> низших форм инд<ийской> философ<ии>» и «всевозм<ожной> бесовщины от Дуггура до Цебрумра». Но то, что Даниил Андреев в своих духовных исканиях отправился на Восток, в Индию, конечно, связано и с теософскими веяниями, захватившими русских мистиков и богоискателей начала XX века. Как здесь сказалось влияние Коваленского, попадали ли в руки Андреева кроме Рамачараки многочисленные перед революцией теософские издания – мы не знаем. Однако путь автора «Розы Мира» в Индию, Непал и Тибет стал собственным, поэтическим.

В первой половине 1930-х годов Андреев увлечен индуизмом и буддизмом, особенно ранним. Прежде всего, он мог прочесть доступные ему книги русских индологов и буддологов В. П. Васильева, И. П. Минаева (его трудами он интересовался всю жизнь), путевой дневник Г. Ц. Цыбикова «Буддист паломник у святынь Тибета», зарубежные исследования Германа Ольденберга, Т. В. Рис-Дэвидса, Августа Барта и, конечно, поэтические книги – «Жизнь Будды» Асвагоши в переводе Бальмонта, поэму Эдвина Арнольда «Свет Азии», прозаический перевод которой цитируется в «Розе Мира».

Князь Сергей Трубецкой в предисловии к книге Барта «Религии Индии» писал о том, что «по своему необычайному богатству и разнообразию духовная жизнь Индии требует продолжительного изучения» и что «в древнейших памятниках религиозной мысли Индии» заключена философия, изумительная «по глубине и смелости мысли, которая произвела сильное впечатление на многих современных европейских мыслителей»249. Книга издана в той же библиотеке «Русской мысли», что и «Многообразие религиозного опыта» Джемса. Среди других религий Индии Барт рассматривал и буддизм.

Буддизм давно интересовал русских поэтов. Например Надсона, Мережковского («Сакья Муни»), Федора Сологуба. О метампсихозе (переселении душ) писал еще Боратынский. В стихах Даниила Андреева буддийские мотивы входят в то, что он назвал «древней памятью». Погрузиться в нее помогли книжные занятия, но ощущалась она им как собственная память и дорога: «…в дней обратных череду / Я вспять от гроба к колыбели / Прозревшим странником иду». Юношеская вера в «гирлянду перерождений» с годами только утверждалась.

Будда, по верованиям индусов, был девятым превращением Вишну. Прозрение пришло к Будде Гаутаме на берегу речки Найраньджаны, под сенью священного дерева Всеведения – бодхи или баньяна, где он «сидел семь дней в одном и том же положении, поджав ноги, вкушая радость освобождения…»250. И перед Андреевым иные миры забрезжили у столь же небольшой речки Неруссы. Поэтические представления, после того как приоткрывались «щелочки сознания», становились убеждениями.

По воспоминаниям Василенко, среди рассказов Андреева было много из прежней жизни в Индии – «очень подробных и живописных, о природе, о заросших склонах и холодных вершинах, о каких-то прогулках и беседах с монахами. “Я долго учился у буддийских монахов”, – замечал он»251. Его стихотворение «Миларайба» написано от имени поэта и буддийского отшельника, которого почитали на Тибете как Великого Учителя. Миларайба (правильная транскрипция – Миларэпа) ушел из «шумного мира», от земных «страстей и бурь». Он жил в пещерах, созерцал красоту природы и пел гимны о присутствующем всюду божестве, об очищении, которое приносят одиночество и жизнь в безмолвии гор:

 
И теперь – только
Душистый ветер
Колыхает ветви над моей пещерой,
Да летят птицы,
Идут люди,
Прибегают волки вести беседу
О путях спасенья, о смысле жизни…
 

В стихотворении точно передан пафос Миларайбы, который повествовал о себе в повести «Гур-Бум»:

 
Я, Миларэпа, осиянный великой славой,
Памяти и Мудрости дитя.
Хотя стар я, покинут и наг,
Из уст моих льется песня,
Ибо вся природа служит мне книгой252.
 

В книге Гомбожаба Цыбикова «Буддист-паломник у святынь Тибета» есть описание статуи «певца людских страданий и блаженства, достигшего всеведения», изображаемого «истощенным, полунагим, с распущенными волосами, приложившим правую руку к уху… Он, по преданию, сделался Буддой в течении одной жизни»253. (У Цыбикова, как и у Андреева, имя святого монаха – Миларайба.) Возможно, что Андреев мог видеть репродукцию картины Николая Рериха из серии «Знамена Востока» «“Миларайпа Услышавший” – на восходе познавший голоса дэв».

В стихотворении Миларайба отчасти похож на православного монаха, спасающегося в пустыни. Увлеченный поэзией буддизма, Андреев пути собственного спасения неизменно связывал с христианством. Но и учение Будды с проповедью ненасилия, сострадания и терпимости принималось им как провозвестие Розы Мира. Ему близок буддийский универсализм, то, что буддийский культ неотделим от искусства – от архитектуры до театральных представлений, музыки и танца, то, что буддийские монахи были поэтами и художниками, астрологами и философами. В дневнике Цыбикова рассказывается о том, как на базарных площадях и улицах Тибета появляются монахи и начинают декламировать религиозные поэмы, вывешивая изображения святых или Будд. Чаще всего среди них паломник видел изображения Падма-Самбави и Миларайбы254. В этом единстве поэзии и религии Андрееву виделся прообраз служений будущих верградов. Но согласиться с тем, что мир – иллюзорен, что действительность – Майя, грёза божества, не мог. Его друг, Василенко, говорил, что Андреев был равнодушен к буддизму. Это и так, и не так. Буддизм как религиозная система ему действительно не близок. Он не мог не сочувствовать резким словам Владимира Соловьева о буддизме, «основной догмат которого есть совершенное ничтожество, “пустота” всего существующего и высшая цель – нирвана, полное погашение всякой жизни»255. Но «поэзию» буддизма, особенно тех времен, когда тот еще не был вытеснен из Индии, он прочувствовал. По крайней мере, в стихах вместе с буддийским монахом-поэтом он проходил «орлиными высотами» Непала и Тибета, нагорьями Индии, джунглями Таиланда, азийскими степями и пустынями. Эти воображаемые странствия, погружения в образы буддизма, индуизма, ислама сказались не столько «контурами доктрины» (а к ним он все время возвращался), сколько стихами. В главном замысле тех лет, в поэме «Песнь о Монсальвате», среди персонажей кроме христианских рыцарей есть их современники – брамин Рамануджа, основатель школы вишишта-адвайта, и принадлежавший к школе Каджуд-па буддийский монах Миларайба. Не раз Андреев обсуждал с Коваленским таинственную тему перемещения центра Монсальвата и Грааля на Восток, в Гималаи. В «Розе Мира» место уточнено – Памир, и кратко сказано, что причины этого очень сложны.

4. Оранжевые зори

Василенко вспоминал о своей довоенной дружбе с Андреевым:

«…я проводил часы многие годы, слушая его стихи, читая свои, восхищаясь его романтическо-поэтическими “воспоминаниями” о его жизни в двух иных мирах, где было несколько солнц (изумрудное, синее, такое, как наше) и были удивительные утра, и дни, и вечера, особенно когда эти солнца встречались утром и вечером; расходясь – тоже; жизнь там была счастливая – без войн, без злодеяний, все любили искусство, поэзию, не было страшных городов-спрутов, городов-чудовищ… Он, Данечка, был всегда влюблен в ослепительно прекрасных девушек, мечтательниц; в одну художницу, писавшую зори и вечера, когда два солнца встречались и расходились. Он очень ярко это описывал и говорил, что он помнит (цитирую на память): “Голубое солнце неохотно уступало место золотому, и мы (с нею) замирали в восторге, глядя, как голубые и золотые потоки света смешивались, голубые ослабевали, гасли, а золото заполняло все мягким сиянием, очень были, Витя (это мне), красивы печальные кипарисы, – они там тоже были, – это дерево, Витя, есть и на других планетах, – они голубели, а потом растворялись в золоте и казались вылитыми из золота; ветра по утрам не было; они были неподвижны; золотом заливались – до дна – озера, – их мы видели с холма, где встречал я с моей возлюбленной восход, – и я слушал, как она произносила стихи… “Скажи, Даня, а ты помнишь эти стихи?” – наивно спрашивал я. “Нет, конечно, – отвечал Андреев, – но я помню, что они возвышенны и прекрасны”. Даня говорил и о жизни своей на земле в Индии: он был воином, она жрицей храма, и свою любовь он и она скрывали. Было это в давние времена, он подчеркивал – “когда складывались стихи ‘Рамаяны’ ”»256.

 
Эти воспоминания подтверждают стихи:
Два солнца пристальных сменялось надо мною,
И ни одно из них затмиться не могло:
Как ласка матери, сияло голубое,
Ярко-оранжевое – ранило и жгло…
 

«Рамаяна» начала складываться в IV веке до нашей эры и рассказывает о подвигах Рамы – царя солнечной династии. В ней память о религии Солнца, оставшегося в индийском пантеоне одним из главных божеств, не говоря о том, что оно воспевается поэтами, творцами религиозных гимнов. В забытой древности в Индии существовали храмы Солнца. Культ Солнца Мира, Храмы Солнца Мира, о которых писал Даниил Андреев, не были для него романтической грезой, они связывали древние цивилизации с грядущим царством Розы Мира. Способность, нет, скорее свойство переживать иные эпохи, жизнь иных народов, иные миры не как иллюзорные видения, а как духовную реальность, наверное, и сделала описываемое им поэтически достоверным.

Воображаемые странствия на Восток и на Запад, в Святую землю и в Индию, в Халдею и средневековую Испанию или Германию, в Египет были не путаными исканиями, а обретением пути. Стихи 1935 года особенно разнообразны по исторической географии. Он видит себя родившимся и старящимся на берегу Меконга («Дикий берег»), духовным воином ислама, вслушивающимся в протяжный ритм Корана («Я уходил за городскую стражу…»), каббалистом из Пражского гетто («Бар-Иегуда Пражский»). И хотя эти сюжеты связаны с кругом тогдашнего чтения, все они движимы единой интуицией или мыслью, пусть еще смутно брезжущей, ведущей его. Ему верилось, что поэтические путешествия продолжатся, приведут к чаемому свету. О земных странствиях он писал по-иному: «Лечь в тебя, горячей плоти родина, / В чернозем, в рассыпчатый песок…»

Но ближе всего – о чем он говорил не раз – ему всегда была Индия, где все связано с иными мирами. В индуизме множество разнообразных толков и течений, в нем приемлемо многое и отсутствует понятие ереси. Но он определяет все мировидение – отношение к природе – к священным горам, рекам, животным и растениям, всю организацию общества. А перенаселенный индуистский пантеон полон причудливой поэзии. В нем боги и полубоги, множество сверхъестественных существ. Человеческая история, каждая личность, в ней участвующая, да и все живое включены в вечный круговорот вместе с божествами и существами иных миров.

Учение о карме, в котором определялась ответственность человека за собственную судьбу не только в данной жизни, но и в иных рождениях, зависимость от нравственного выбора, Андреев узнал еще в отрочестве. Для него карма – один из незыблемых принципов мироздания – «закон возмездия, железный закон нравственных причин и следствий». И «русские боги», кишащая демоническими существами изнанка мира, земные просторы с одухотворенными стихиалями, – весь его поэтический космос связан с представлениями индуизма. Пронизанность религиозностью, почти такая, какую он провозглашал как необходимое состояние будущего просветленного человечества, всей жизни Индии – было главным, что влекло его в страну сонма божеств, бесчисленных храмов и святых мест, где чтят не правителей и полководцев, а отшельников, святых и поэтов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации