Текст книги "Даниил Андреев"
Автор книги: Борис Романов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)
7. «Железная мистерия»
Поздравляя в начале декабря жену с близившимся Новым годом, поскольку следующее письмо предназначалось теще, он предсказывал: «…радость моя, я абсолютно уверен в том, что в наступающем году мы увидимся, – а ты знаешь, я ведь не такой уж безоглядный оптимист. Может случиться так, что ты навестишь меня здесь…»595
Алла Александровна, в праве переписки не ограниченная, на каждое его письмо отвечала несколькими. В ноябре прислала свои фотографии. После восьмилетней разлуки они оживали под взглядом. В лагере разрешили фотографироваться, правда, без лагерных примет, в вольной одежде. Что ж, и зэчки хотели на снимках выглядеть понарядней. В тюрьме фотографироваться запрещалось, и он в ответ набросал словесный автопортрет, «дабы ты, – пояснял он жене, – через несколько месяцев при виде столь экстравагантной фигуры не издала легкого крика. Правда, ты увидишь ее в несколько смягченном, так сказать, виде; но все же… Итак, вообрази в стареньком лыжном, когда-то синем костюме длинную фигуру, худоба которой скрадывается множеством наверченных под костюмом шкур. Вечно зябнущая голова украшена либо темно-синим беретом, не без кокетства сдвинутым набекрень, либо полотенцем, повязанным á la bedouin596. Ввалившиеся щеки и опухшие веки доказывают, что их владельцу скоро стукнет полстолетия. Взгляд – мрачен, лоб – ясен. Однако воинственный нос свидетельствует, что немощна только плоть, дух же бодр. Ноги всегда босы, и местные жители созерцают уже без изумления, как внушительные ступни, как бы олицетворяя вызов законам природы, мерно вышагивают по снегу положенный им час»597.
К концу зимы он выслал ей второй автопортрет: «Мою знаменитую шубу еще в прошлом году переделали: укоротили, сделали хлястик, и получилось нечто вроде полупальто. Очень легко и симпатично. А из отрезанной полы сделана шапка, вернее, шлем необычайного, мною самим изобретенного фасона, с мысиком на переносицу и с плотно прихватывающими уши прямоугольными выступами. Ничего более теплого и удобного я на голову никогда не надевал. К сожалению, однако, я в ней почему-то делаюсь похож на “великого инквизитора”. А один человек прозвал меня “нибелунг-вегетарианец”»598.
Зимой навалилась депрессия. «Состояние “бездарности”, кот<орое> я вообще переношу с трудом, если только не нахожусь среди природы, сейчас окрашивает для меня почти все, – сетовал он. – …Бесенок депрессии зудит, что, дескать, упадок не закономерен, т. к. наступил слишком скоро, что это – конец искусству, да и жизни вообще – и т. п.: хорошо знакомая тебе песня. <…> Восемь с ½ лет одних и тех же впечатлений вызывают все чаще мозговую тошноту. Но беда в том, что ее вызывает и многое другое, Даже, в каком-то смысле, моя излюбленная Индия. Фотография Тадж-Махала в газете привела меня в состояние, напоминающее чувства Адриана (герой «Странников ночи». – Б. Р.), когда он из трамвайного вагона поспешил, чуть не попав под грузовик, к разгуливавшему по тротуару парню. Фиолетовые круги, и все зазвенело каким-то тонким комариным гудом»599.
Имена героев «Странников ночи» давно стали для них шифром, непонятным для цензорских глаз. Себя Андреев в письмах называл Олегом – так звали одного из братьев Горбовых, поэта, в роковом романе.
В конце года в Дубровлаг перевели однокамерника Андреева – Николая Садовника. «Нельзя не уважать глубоко человека героического склада, абсолютной честности и к тому же обладающего удивительно нежной душой, обнаружения которой тем более трогательны, что обычно на виду – мужественная, грубоватая сила, кажущаяся совсем примитивной»600, – восхищенно писал о нем Андреев. С собой Садовник увез тетрадь стихов Даниила Андреева, тщательно, мелкими буковками переписанных. Тетрадка в клетку вместила семь глав «Русских богов». В начале января Садовник смог передать ее по назначению – жене поэта. Она отозвалась сразу: «Ни одного слова, кроме радости. Кажется, больше всего нравится “На перевозе”, потом “Шаданакар”, потом “Нэртис”, потом “Ливень”, но это – просто так, без причин»601.
В наступившем году Андреев занимался трактатом и завершением «Железной мистерии». 2 мая сообщил о ее окончании: «Сегодня кончил курс занятий, начатый еще в 50 г. Не станцевали буги-вуги или джигу только из-за сердца». К письму приложил вступление:
…И, не зная ни успокоенья, ни постоянства,
Странной лексики обращающаяся праща
Разбросает
добросозвучья
и диссонансы,
Непреклонною
диалектикой
скрежеща.
Оно написано «размером, никогда никем не употреблявшимся, читать надо медленно, плавно и широко, – пояснял он. – Размер этот – гипер-пеон»602.
Начатая вместе с «Розой Мира» мистерия изображала события русской метаистории ХХ века. Возрождение мистерии – сакрального жанра – одна из задач его «поэтической реформы». Мистерия, считал он, непременно расцветет в будущем и станет частью культа «Розы Мира». Уроки вагнеровской мистериальной драматургии, символических драм Ибсена, драматических поэм Блока для него подступы к новому жанру. Помнил он мистерию Коваленского – «Неопалимая Купина». И даже «Мистерию-буфф» Маяковского.
Метаисторическое действо, развернутое в двенадцати актах, стало не столько переосмыслением прошлого и настоящего, сколько пророчеством о событиях конца века. Исторические персонажи, чья энергия питается силами тьмы, в мистерии стали гротескно-символическими образами, олицетворяя тайную суть событий. А жертвенные герои сил света – праведники, проповедники, как и символический автогерой, поэт-вестник – носители высшей правды.
Необычность «Железной мистерии», мифологически преображающей историю, ее многоголосие требовали изощренной работы воображения. Первыми читателями стали громко восторгавшийся Зея Рахим и жена. Она не скрывала и критики. Автор встречал замечания с вниманием, но стоял на своем: «…не понимаю, за что ты могла ворчать под конец на “Мистерию”. Именно в конце… непостижимо. <…> Я не считаю, что “Мист<ерия>” кончена, вижу кучу недостатков, потребуется порядочное время на их устранение, но эти дефекты – не там»603.
8. Узлы прошлого
Состояние, о котором Андреев писал жене в начале декабря, к новому году ухудшилось. «Большую часть времени лежу, и не ради профилактики, а по необходимости. Три-четыре часа в день сидения за столом – это потолок моих возможностей. Нитроглицерин приходится глотать почти ежедневно, сейчас прохожу опять курс вливания глюкозы, но результатов пока не заметно. Голова, конечно, ясная, читать и заниматься могу, но ¼ часа походил по камере – и опять те боли, с которых год назад начался знаменитый приступ. <…> Все-таки лучше переждать еще 2–3 месяца и потом докуда-нибудь доехать, чем сорваться с места сейчас и не доехать нидокуда. Поэтому в затяжке решения прокуратуры есть, как ни странно, и своя хорошая сторона. Кроме того, самый факт затяжки является скорее хорошим, чем дурным признаком, так как отрицательные решения обычно выносятся быстро. <…> Подсосенский (переулок, где жили родители жены. – Б. Р.) не кажется мне пустой мечтой, а 101 км – тем более. Лично передо мной маячит еще и другой вариант: инвалидный дом где-нибудь поблизости…»604
1956 год он встречал с Зеей Рахимом. «Я улегся, когда полагается, в расчете на то, что если я постоянно не сплю по полночи, то в новогоднюю ночь тем более не пропущу 12 ч. Боролся-боролся со сном и – задремал. А когда друг, услышав 12-часовые звуки, произнес поздравление, я, ничего не соображая, пробормотал почему-то “Спокойной ночи!”, только тогда понял, в чем дело, развеселился и потом не мог уснуть и в самом деле, думая о тебе и о всяких наших с тобой делах»605, – элегично описывал он жене новогоднюю ночь. А в январе пришло решение по его заявлению. Выписка из протокола гласила: «Центральной комиссией статья УК 19-58-8 переквалифицирована на 7-58-8, наказание по статьям 17-58-8, 58–10 ч. 2, 58–11 оставлено прежнее – на срок 25 лет тюремного заключения».
«Это меня не очень взволновало, – утешал он жену, – хотя, конечно, можно было ожидать всего, чего угодно, кроме этого. Оно находится в плачевном противоречии с: 1) фактами, 2) здравым смыслом, 3) духом сегодняшнего дня – как я этот дух понимаю. Очевидно, под этими недолговечными “духами” лежат некие гораздо более устойчивые и живучие принципы. Очень тревожно за стариков, особенно за маму, как она это перенесет. Сама понимаешь, как напряженно жду известия от тебя – каково решение на твой счет, а также о других. Все же надеюсь, что к тебе проявят иное отношение. <…> У меня есть подозрение, что призрак Якиманки до сих пор оказывает свое влияние на наши судьбы»606, – предположил он.
В особнячке на Якиманке жили его герои, измыслившие покушение на вождя. Но оказывается, – об этом Алла Александровна услышала в лагере, – что там, «точнее, кажется, на Ордынке», жил человек, похожий на организатора изображенной в романе группы. «А конец ясно какой – хуже нашего. И знаю я это от женщины, которая “по долгу службы” способствовала этому концу, а потом сама влипла». Следователи, писала она мужу, «не могли не считать нас разветвлением, остатками и пр. этой очень большой группы. В их “здравые” мозги не укладывалось, что ты мог писать так похоже на то, что было в действительности, “из головы”»607.
Александр Петрович в начале февраля спешно поехал на свидание к дочери: помочь написать новые заявления. Она сообщала мужу:
«Сочинили огромное заявление Булганину. Я напишу тебе основные тезисы этого грандиозного эпоса, чтобы ты имел представление о том, чего именно я прошу.
Так вот – самое основное, это – то, что я жаловалась на фальшивые, в условиях застенка полученные, протоколы, а за два года пересмотра нас не допросили ни разу (это могло быть сделано и на месте) и осудили вновь по тем же протоколам, сфабрикованным настоящими преступниками – Абакумовым, Комаровым, Леоновым. Теперь я настаиваю именно на составлении новых, справедливых протоколов и на нормальном суде (а не всяких совещаниях). Что касается статей обвинения, то тут дело обстоит так: 8 должна быть абсолютно снята. По ней мы совершенно не виноваты, это все – чистое творчество Артемова, Леонова и пр. Я вообще ничего делать не собиралась, а все, что можно по этому поводу найти в твоих записках, относится к образам романа – такие люди должны были быть. П<ункт> 11 4 тоже незаконен, поскольку мы не представляли собой ничего организованного. Ну, а что касается 10 5, то он разделяется: часть была справедливой критикой и сейчас высказана ведущими лицами по радио и в газетах, часть, в том числе и основная линия романа, была вызвана ежовщиной (не было бы этих, осужденных Правительством, явлений, не было бы ни романа, ни большой части нашего недовольства). Если б меня спросили, как я расцениваю еще остающуюся часть 10 пункта, я бы ответила, что, пока существуют такие дела, как наше, и такие пересмотры – я имею право быть кое-чем недовольной. <…> Привожу два примера: как мы говорили Тане В<олковой>, что не поедем к ней на дачу, потому что там “неуютно”, а из этого сделали, что мы выспрашивали у нее местоположение и условия. А пример – как я под диктовку вписывала в протокол название, которого не знала (и сейчас не помню). <…> Я не знаю всего, что ты писал в 54 году, а кое-что, что знаю, напрасно написано – донкихотство…»608
«Что ж, мой друг, – отвечал он, – содержание твоего заявления очень близко совпадает с содержанием моего в ноябре 54 г. <…> Теперь я напишу еще обстоятельнее и сделаю все, что могу, чтобы по отношению к старикам было выполнено все, что в моих силах. <…> Так или иначе, мне в величайшей степени хотелось бы выйти и пожить с тобой хоть несколько месяцев. Заявление я напишу дней через 10–15: надо обдумать и выждать подходящего состояния. В Москву я ехать не могу, в особенности же не смогу вынести всех перипетий и режима переследствия и поэтому, ссылаясь на свое состояние, буду просить произвести мое дознание здесь»609.
18 февраля Андреев снова оказался в больничном корпусе, причем вместе с ухаживавшим за ним Рахимом. «Друг ухаживает за мной, как нянька. Он и сам, бедненький, совсем болен – сердце, ревматизм и общее истощение, но его отношение и забота тем трогательнее. <…> Двигаюсь очень мало, гуляю совсем редко (к великому сожалению). Принимаю всякие снадобья. Голова, однако, совершенно ясная, и занятий я не оставляю, хотя теперь их пришлось замедлить. Главное – не могу подолгу сидеть за столом. Вот и это письмо будет писаться из-за этого дня 3»610.
В марте жена написала о смерти Добровой, умершей 9 февраля от рака в лагерной больнице. Рядом с ней последние две недели провел муж.
«Вышло так, что, узнав о самом факте смерти Шуры, я 4 дня томился, не зная ничего о сопутствовавших ей обстоятельствах. Это было нелегко. Но я как-то внутренне был подготовлен и почти ждал подобного известия. Слава Богу, что Биша был рядом, и что он находится именно в таком состоянии. Писем от него <…> я не получал и сомневаюсь, что получу. Поэтому – особое спасибо тебе за посредничество. Сейчас мне не хотелось бы касаться всех мучительных узлов прошлого…»611 – отвечал жене Андреев, хотевший удостовериться, что ни у Коваленского, ни у сестры по отношению к нему не осталось «никакого злого чувства».
Письма Коваленского, описывавшего болезнь и смерть любимой Каиньки, как он ее называл, с рвущими душу подробностями, со знаменательным, выраженным теми же словами определением выпавших испытаний – «развязывание узлов», Андреев получил позже. У постели умирающей жены, еще надеясь на чудо, Коваленский писал: «Не знаю, увидимся ли мы с Вами, вероятно – нет. Но я заверяю Вас самым определенным образом, что чувство, которое, естественно, было у меня в начале к Вам, – давно отошло. <…>
Сам я много поработал за эти годы в бухгалтерии и техчасти, очень много читал – была под рукой основательная философская библиотека. Но сейчас уже полтора года лежу в стационаре – несколько расшалился спонделит и постепенно развилась сильнейшая гипертония. <…>
Полтора года назад у нас было свидание: уже и тогда я понял, какой огромный путь пройден ей, особенно это усилилось за последний год – это был полный отказ от себя и полное всепрощение»612.
Одна из солагерниц вспоминала, как познакомилась с Добровой, восхитившей ее аристократической походкой: «Я увидела женщину, идущую по нашему лагерному тротуару. Вернее, она не шла, а плыла, выставляя прямую ногу на носок, незаметно плавно перенося все тело…» Как-то Александра Филипповна прочла блоковское:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет…
На восхищение слушательницы: «Изумительно» – она произнесла: «Не изумительно, а ужасно…»613 Четвертью века исчислялся ее лагерный срок, исхода она не видела. Блок сказал обо всем в ее жизни.
«…Я совершенно уверен, – писал Коваленский, – что, кроме тепла, у нее не осталось к Вам другого чувства. Во всем случившемся она видела именно развязывание узлов, завязанных нами самими и ей в том числе – но как и почему, я говорить сейчас, конечно, не в состоянии…»
Для Коваленского жена была буквально воплощенным идеалом. В одну из ночей у ее постели он услышал потрясший его молитвенный вздох: «Господи, хоть бы еще немножечко… немножечко, но не как я хочу, а как Ты…» «Ну что же Вам сказать еще? – писал он в исповедально-трагическом письме. Его он просил не показывать никогда и никому – «В нем вылилось слишком много личного». – Да, я видел то, что дается немногим. И под этим Светом меркнет все без исключения. Я не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, почему именно мне, такому, как я был и есть, дан был такой неоценимый дар? И пока я пыжился что-то понять, читал, изучал, сочинял схемы, кропал стихи и прозу – она шла и шла по единственно прямой, кратчайшей дороге. И пришла туда, куда я не доползу без ее помощи и через 1000 лет. Но я знаю, я чувствую, что эта помощь есть…»614
Все, что писал Александр Викторович – о нем и о сестре Андреев не переставал думать все тюремные годы, – отзывалось тяжестью вины перед ними. Так он считал.
Сраженный смертью жены, Коваленский подал заявление в Зубово-Полянский дом инвалидов. Туда же определялся его свояк Добров. Дом, находившийся под присмотром МВД, сделался пристанищем больных и престарелых освобождающихся зэков Дубровлага, кому возвращаться было некуда.
9. Лето 1956-го
Новое заявление на имя Булганина Андреев отправил в начале апреля, требуя переследствия. В феврале прошел ХХ съезд КПСС, следом пленум с закрытым докладом Хрущева о «культе личности». Новая волна ожиданий прокатилась по лагерям и тюрьмам, а потом из «страдалищ», как они названы в «Розе Мира», стали выпускать тысячами. Пересмотр «дела» Даниила Андреева пока не подвигался, но в судьбе однодельцев начались перемены. Прежде всего выпускали тяжело или безнадежно больных, актировали. Так, в 1954-м актировали Добровольского. Перед самой смертью актировали жену Коваленского. Его самого как инвалида, «страдающего неизлечимым недугом», освободили 24 января 1956 года, затем Александра Доброва и его жену. Следом выпустили Ирину Арманд, Кемница, Ивановского, в мае – Татьяну Волкову. На свободу выходили измученные, больные, постаревшие.
2 апреля на свидание к зятю вновь приехала Юлия Гавриловна. На этот раз она привезла передачи от его друзей, и было радостно думать, что их отношение к нему осталось прежним. Это вселяло бодрость. А бодрости не хватало. Первые полгода после инфаркта казалось, что обошлось. Потом началось ухудшение. «Теперь в плохие дни (правильнее – недели) я принужден лежать, почти не вставая, – признавался он жене. – В хорошие – двигаться немного, причем подъем по лестницам и тогда остается для меня затруднительным, всякое поднятие тяжестей или физическое усилие – невозможным, а малейшее волнение вызывает перебои, боли и заставляет ложиться в постель с грелками спереди и сзади (наглотавшись, кроме того, нитроглицерина и пр.)». Требовалось спокойствие. Но его волновали и письма, и газеты. В мае в тюремном дворе установили громогласные репродукторы – веяние «оттепельного» времени. Радио, лишавшее тишины и сосредоточенности, включавшееся в 6 утра и гремевшее до 12 ночи, стало пыткой. Он пробовал затыкать уши ватой, хлебными катышками. «Умирать я, дитя мое, не собираюсь, – утешал жену. – (Хотя и стараюсь быть к этому готовым.) Возможно, что в условиях идеальной безмятежности (не в городе) удалось бы проскрипеть еще несколько лет. Мне чрезвычайно улыбался бы инв<алидный> дом…»
Спасает его, считал Андреев, босикомохождение: «…если я стану обуваться – я умру»615. В Страстную неделю, начавшуюся 1 мая, он попытался бросить курить и какое-то время курил меньше – «5–6 сигарет в день (вместо 20–25)»616.
В тюрьме, несмотря на строгости режима, праздновали Пасху. В камеры, когда открывалась форточка, доносился звон колоколов. В Пасху Андреев всегда вспоминал дом, добровский праздничный стол и страшную Пасхальную неделю 1947-го. К Светлому воскресенью Юлия Гавриловна старалась подгадать посылку, прислать творожную пасху и кулич. Пасху 6 мая 1956-го запомнил сидевший в одиночке Меньшагин: «Я, как обычно, форточку не закрывал, слышу звон Успенского собора. И вдруг слышу – в камерах запели: “Христос воскресе!” Заключенные там были – женщины, какие-то старухи, вот они запели: “Христос воскресе!” Значит, ночью почти, первую половину ночи не спали. На другой день я посмотрел в окно, смотрю – эти украинки в хороших платьях (не так, как всегда) ходят. Я, значит, говорю: “Христос воскресе!” Значит, они мне запевали: “Воистину воскресе!” Руками стали мaxaть. Потом посмотрел: Шульгин ходит и с ним грузин Бериашвили. Я, значит, опять сказал: “Христос воскресе!” А Шульгин снял шляпу: “Воистину воскресе!” – махает шляпой»617. Эта Пасха вселяла и земные надежды.
Аллу Александровну одолевали предчувствия. «Я, – писала она, поздравляя мужа с именинами, – …опять видела во сне церковь, а это, кажется, плохо. Я их видела бесконечное количество за эти годы, и самых разных. А накануне переезда в Лефортово – слышала во сне “Величит душа моя Господа” и видела зажженные свечи. На этот раз, вероятно, от страшной нервной усталости, <…> я видела нечто совершенно фантастическое. Посредине Москвы возвышался Лондонский Тауэр, причем назывался он Вестминстерским аббатством»618.
Но времена, как сновидения, менялись. Отец писал ей, побывав в Военной прокуратуре: «Дочурочка, вот некоторые подробности вчерашнего приема у Терехова. Дело, верней, его пересмотр он назвал “безобразно затянувшимся”. <…> Длительность прохождения и все взлеты и провалы он объяснил крайней и (дал понять) нарочитой запутанностью дела, а также разношерстностью “однодельцев”: от полностью советских лиц до таких, антисоветские высказывания которых могли бы считаться основательно установленными. Но последнее усложнено тем, что ряд “высказываний” фиксированы лишь на косвенных уликах в виде “свидетельских показаний”, многие из которых получены в, так сказать, особых условиях. <…> Второе затруднение заключается в том, что основной материал, роман Даниила, “не обнаружен, несмотря на длительные и основательные розыски”, и “по-видимому, действительно уничтожен по распоряжению Абакумова”, причем в деле имеются лишь выписки из романа, явно подобранные в нужном для обвинения характере.
Итак, все сводится к обвинению в “антисоветских высказываниях”, т. е. к п. 10-му.
Здесь мне было сказано, что “время играет в пользу вашей дочери”, т. к. ряд высказываний, которые еще несколько месяцев могли считаться антисоветскими, теперь таковыми не являются…»619
Она разгадывала путаные сны, а его живописные снобдения прекратились вовсе. Но работа над трактатом продолжалась. «Должен сказать, что сейчас я отчаянными усилиями заканчиваю курс cвоих занятий, потому что в новых условиях мне не удастся углубиться в них очень долго, м<ожет> б<ыть>, и никогда. К сожалению, дело осложняется опять-таки недостатком чисто физических сил (я не могу долго сидеть за столом) и, кроме того, ужасной духовной тупостью, апатией, которыми ознаменованы 2 последних месяца. Дело в том, что из-за сердца мне пришлось изменить повседневный ритм и отказаться от тех ночных бдений, кот<орые> являлись чем-то вроде моего духовного питания. Каждый вечер мне дается снотворное, благодаря которому я сплю подряд 8–9 часов, это очень хорошо, даже просто необходимо в настоящее время, но зато в остальное время я туп, бессмыслен и вял, как взор идиота. А чуть малейшее впечатление – моментально перебои и сердечн<ая> слабость, либо теснение в груди, грелки, нитроглицерин и пр<очее>. Сам себе стал отвратителен, и мучит мысль, каково будет тебе жить бок о бок с таким “фонтаном” жизненных сил»620.
Из опустошающего многолетнего однообразия острожных стен он вырывался в стихах и в снах. Ему снились трубчевские леса и курганы, Нерусса… Снились архитектурные сны, Москва: Кремль, храм Христа Спасителя, наяву давно не существовавший… Почему-то особенно часто снилось то, чего он совсем не видел, – новопостроенные высотные здания.
Колеса запущенной юридической машины вращались неравномерно, с обычными бюрократическими заминками и неразберихой. Но лагерные ворота распахивались. В лагпункте, где сидела Андреева, в апреле работала комиссия – и «4/5 – уехали домой». Оставшихся в лагере – около семидесяти политзэчек – попросили из зоны, поселив рядом – в казарме, на их место привезли «бытовичек». Расконвоированные политзэчки после работы в переменившейся зоне – там закипела уголовная жизнь с драками и чефиром – гуляли по лесу, собирали ягоды, ходили на речку. Потом Андрееву с остальными неотпущенными отправили в другой лагпункт – на сельхозработы.
Освобождения не обходили и централ. Выпустили Вольфина. 4 мая Андреева из больничного перевели в 4-й корпус, потом вновь вернули в больничный. Но с Зеей Рахимом они разлучились. Предполагалось, что надолго, если не навсегда: Рахима освобождали. Терзало то, о чем боялся и думать: ближайшая участь написанного и незаконченного. «Переживать историю с C. Н. («Странниками ночи». – Б. Р.) вторично – нет сил. Ну, даст Бог – как-нибудь. Во всяком случае, у меня есть нечто вроде чувства исполненного долга. Говорю “нечто вроде” потому, что для того, чтобы долг был выполнен полностью, нужно еще какое-то время, minimum год-полтора при благоприятных обстоятельствах»621.
Июнь ничего не изменил. Появились надежды на июль, в июле во Владимирской тюрьме ожидалась комиссия по пересмотру дел. В размышлениях об инвалидном и бездомном будущем он неожиданно подумал о возможности – понимая, что «шансы ничтожны», – уехать к брату. Он даже стал обсуждать это с женой. «Спрашиваю серьезно, очень подумай и ответь, согласилась ли бы ты уехать со мной к Диме, причем вдруг, внезапно»622. Но комиссия в июле не появилась.
Издерганный неизвестностью, он пытался продолжать занятия, но больше читал. Чтобы отвлечься, читал Брема, прочел только что вышедшую книгу Ермилова о Достоевском. Книга возмутила рьяной антирелигиозностью: «Боюсь, что Федору Михайловичу приходится вертеться в гробу безостановочно, как мельнице». Без писания жизнь казалась бессмысленной. «Если дело опять затянется и я задержусь здесь на N-ное количество месяцев, попробую заняться “Розой Мира” (этот курс пока что пройден наполовину), но боюсь, что каким бы то ни было занятиям будет очень мешать радио. Во всяком случае, о писании стихов под этот аккомпанемент не может быть и речи»623. С утра до ночи бубнящий и рычащий репродуктор торчал рядом с окнами. «По этому поводу я уже написал жалобу министру внутренних дел, потом Булганину, и вот жду ответа, – делился он с женой. – А пока – ежедневные головные боли и изрядная трепка нервов»624.
Состав «Русских богов» продолжал меняться, хотя предисловие к ним было написано в октябре прошлого года. Поэтический ансамбль складывался постепенно, одни части менялись, другие исключались, и эта работа, так и не завершенная, продолжалась до конца. «Метаисторический очерк» – поначалу мыслившийся поэмой в прозе и вводивший читателя в метаисторическое видение светлых и темных миров, в результате стал частью «Розы Мира». Она и сделалась теперь главным трудом.
Наконец долгожданное известие: 10 августа жену освободили.
«Юлия Гавриловна, родная моя, сегодня получил одновременно телеграмму от Алиньки – об ее освобождении и Вашу открытку – о том же, – восторженно написал он теще. – Ну, поздравляю вас всех с великой радостью!»625
Фактическим днем освобождения Алла Александровна считала 13 августа, когда ее с выданным в Зубовой Поляне паспортом посадили на «кукушку» и отправили в Потьму, переполненную вчерашними зэками. Их отчаянные толпы осаждали набитые поезда.
15 августа она вернулась в Москву, в расконвоированную жизнь, в свободу. Через день написала мужу: «Родной мой! Ты, конечно, недоумеваешь, почему я до сих пор не приехала к тебе. Я тоже думала, что едва поставлю в Москве чемодан – прилечу во Владимир. Многолетняя привычка жить без документов! Конечно, пришлось сразу заняться делами»626. И она, чуть побыв с родителями, жившими на даче в Звенигороде, побежала по Москве – за пропиской, и тут же – хлопотать, сказав себе и мужу, что из прокуратуры не вылезет, пока не добьется толка. В четверг, 23-го, попала на прием в прокуратуре, на другой день приехала во Владимир.
Через девять с лишним лет разлуки они встретились в тюремной комнате свиданий. «Меня ввели в крохотную комнатушку, – вспоминала Алла Александровна. – В ней стоял самый обыкновенный стол, два пустых стула, на третьем сидела женщина с автоматом. Туда и привели Даниила. Он выглядел таким же, как прежде, только очень похудевшим и седым. Мы так обрадовались, что не заметили измученности друг друга. Ни о какой болезни никто в эту минуту не думал – Даниил подхватил меня на руки».
Казалось, что охранница с автоматом радуется вместе с ними.
«А Даниил тут же под столом передал мне четвертушку тетради со своими стихами. Я взяла тетрадку и спрятала в платье. Так через десять дней после моего и за восемь месяцев до его освобождения, – не без гордости замечала Алла Александровна, – мы принялись за то же, за что и сели»627.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.