Текст книги "Даниил Андреев"
Автор книги: Борис Романов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)
9. Письма
Неожиданно нашлась давно пропавшая шкатулка, где хранились письма Леонида Андреева. Письма, начиная с конца прошлого века, Добровым, письма сыну. После всех смертей, после пережитого за войну они сделались особенно дороги. А нашлись так. В голодные военные и послевоенные годы в доме развелись крысы, уже мало боявшиеся людей. Как-то, в погоне за ними, Коваленский забрался с палкой под рояль и, глянув ненароком вверх, увидел шкатулку.
Старые письма напомнили Андрееву о брате. Перед самой войной слухи о нем доходили от Ирины, первой жены Александра Доброва. Давно, видимо еще в 1929-м, она уехала в Кейптаун, там в 1938-м прочла «Повесть об отце» Вадима Андреева, опубликованную в «Русских записках», и сумела с ним связаться. Но с тех пор никаких вестей.
«После войны звонок в дверь, – свидетельствует Алла Александровна. – Пришел солдат, был во Франции на острове Олерон и привез известия о Вадиме, и Даниил написал ему открытку. Этого солдата потом тоже забрали в связи с делом Даниила. Даниил в открытке предупреждал брата, чтобы он не возвращался в Россию».
Солдат – Иван Максимович Фатюков, «бухгалтер маленького поволжского совхоза» из Саратовской области, попавший во время войны в плен, оказался вместе с еще двумя десятками русских военнопленных на Олероне, французском острове у Атлантического побережья. Там они приняли участие в Сопротивлении, готовили диверсии против немецких островных батарей. Вадима Андреева они называли «Друг Родины Вадим…». Знакомство с ними тот воспринял как встречу с русским народом, а о Фатюкове отзывался восторженно, ему он казался советским Платоном Каратаевым, писал о нем как о человеке «крепкого законченного характера», «душевной ясности и мужества»412.
Оказавшаяся после сдачи Парижа на Олероне семья Андреевых прожила там пять лет, всю войну. Вместе со свояком, Владимиром Сосинским, Вадим Андреев при первой же возможности включился в Сопротивление и в 1944-м был арестован немцами, но просидел недолго – война кончилась. А в победной эйфории, получив в 1946-м советское гражданство, опять засобирался в Россию.
Сразу же после посещения Фатюкова, в начале сентября 1946-го, Даниил отправил в Париж письмо:
«Дорогой, милый, родной брат!
Наконец-то смог я убедиться, что все живы и здоровы! Восемь лет я не получал от тебя ни единой весточки. И хотя вера в то, что ты жив, меня не оставляла, но причин для беспокойства за тебя и твою семью было более чем достаточно. С радостью узнал я о твоей партизанской работе в немецком тылу. Следовательно, мы боролись с тобой против общего врага на разных концах Европы.
Прежде всего, должен сообщить тебе печальную весть: в 41 г., как раз накануне войны, неожиданно скончался от кровоизлияния в мозг дядя Филипп; в следующем году, уже в очень тяжелых условиях, умерла мама (после мучительной болезни, длившейся 4 месяца), а через полгода за ней последовала и тетя Катя. (В это же время в блокированном Ленинграде умерла Римма413.) Наша семья распалась, старый добровский дом перестал существовать. Саша уже давно живет отдельно со своей женой. Шура и ее муж продолжают жить в нашей квартире, но хозяйство и вообще вся жизнь у нас отдельные; у нас – то есть у меня и моей жены Аллы. Женаты мы 2 года; женились в очень странных условиях, в совсем, казалось бы, неподходящее время: во время моей краткосрочной командировки с фронта в Москву. Наша встреча, любовь и совместная жизнь – величайшее счастие, какое я знал в жизни. Алла – художник, пейзажист и портретист. Оба мы работаем дома и никогда не разлучаемся больше чем на 2–3 часа.
Я долгое время был на фронте, участвовал в обороне Москвы и Ленинграда, был в Ленинграде во время блокады, переправившись туда по единственному пути – по льду Ладожского озера; потом был переброшен в район Великих Лук и Невеля и наконец в Латвию. Война сильно подорвала здоровье – и физическое, и психическое. Еще до ее окончания я был снят с воинского учета и направлен на лечение. <…> Усиленно мечтаем о вашем возвращении и общей жизни»414.
Письмо написано с оглядкой, с расчетом на непрошеных читателей. После войны патриотически настроенные прекраснодушные эмигранты возвращались в Россию, не зная, что многим предуготованы лагеря и ссылки. Решались ехать и Андреевы. Но, вспоминала дочь Вадима Леонидовича, «я попросила родителей задержаться, чтобы окончить лицей. И тут же мы получили открытку от дяди: мол, это правильное решение – подождать, пока Оля окончит Сорбонну». Они поняли – это предупреждение. Ольга Андреева была еще школьницей, и «Сорбонна означала только одно: ни в коем случае не езжайте!»415.
Июльское партийное постановление, ждановские анафемы Ахматовой и Зощенко ничуть не удивляли. Тут же бдительность повсюду повысили и диссертацию Ирины Арманд о Диккенсе, вполне невинную, не допустили к защите.
Как-то Андреев встретил Веру Федоровну, жену Малютина. Она рассказала, что о муже нет никаких вестей с лета 1942-го, хотя есть надежда, что жив и находится или в плену, или где-то в лагере для перемещенных лиц. То, что из чужого лагеря путь на родину часто вел в свой лагерь, знали немногие.
10. Африка
После Задонска они оба разболелись. Выкарабкивались из простуд, из безденежья. В начале октября Андреева писала Тарасовым, у которых в сентябре родилась дочь и к которым они давно не могли выбраться: «Рады мы за вас обоих почти до зависти». О себе сообщала: «…я изо всех сил гоню копию, несмотря на повышенную температуру и отвратительное самочувствие, а Даниил, приблизительно через день, ходит в Ленинскую библиотеку в летних босоножках, а на другой день лежит в постели и кашляет».
Взявшись в сентябре за следующую географическую книгу – «О русских исследователях Африканского материка», Андреев просиживал подолгу в библиотеке. Но мечтал побыстрее вернуться к роману. Однажды из библиотеки «пришел сияющий и сообщил мне, что нашел сведения об африканской реке, названной именем Николая Степановича Гумилева»416, – вспоминала Алла Александровна. Он ей рассказывал и о том, о чем вынужденно умалчивал в очерках, например об Александре Булатовиче. Булатович путешествовал по неизведанным землям Эфиопии, оставил интереснейшие путевые записки. Потом стал афонским монахом, а во время Первой мировой сделался священником Красного Креста и в рясе не раз бесстрашно водил солдат в атаку. Булатович его восхищал. В «Новейшем Плутархе» он упоминает «отбытие русской миссии к Менелику II, научные экспедиции д-ра Елисеева, Булатовича, Артамонова, укрепление связей между русской и абиссинской церквями…».
В воспоминаниях Бориса Чукова передан рассказ о том, как в связи с этой работой Андреев «заинтересовался связями русского православия с православием Эфиопии». Стремясь узнать о их современном состоянии, он «отправился в небольшой старинный особняк в центре Москвы, где размещался Государственный Комитет по делам религий. Его принял со сдержанной вежливостью православный иерарх и в немногих словах рассказал о бедственном положении современной Эфиопской церкви. <…> На самом интересном месте рассказ был прерван появлением Карпова, председателя Госкомитета. К этому вальяжному сановнику поспешно устремился рассказчик-иерарх и вместе с коллегами подобострастно принялся расспрашивать Карпова об успешном зарубежном турне. На Д. Л. никто уже не обращал внимания, и он удалился»417.
Эфиопией или Абиссиней, как она раньше называлась, он интересовался и раньше. Абиссиния мелькнула в поэме «Немереча», когда поэту в брянской глуши явился стог – «Округлый, желтый, конусоподобный, / Как в Африке тукули дикарей…» Герой его новеллы из «Новейшего Плутарха», педагог Ящеркин, пропадает в окрестностях Харарры, исчезнув в направлении тропических лесов Шоа. А в «Розе Мира» упоминается Абиссинская христианская метакультура, безнадежно задержанная в своем пути. Абиссинией прошли все русские исследователи Африканского материка, в чьи биографии он погрузился. Последним туда путешествием доктора Елисеева, проведшего две недели в Харарре, заканчивался очерк о нем в написанной книге. И еще – по Хараррскому плоскогорью путешествовал Николай Гумилев. За Гумилевым, прошедшим по знойной Абиссинии, за русскими исследователями Андреев следовал по картам и описаниям в библиотечной тишине.
Прочел Андреев много: «Путешествие во внутреннюю Африку» Ковалевского, «Путешествие в Центральную Африку в 1875–1878 гг.» Юнкера, «По белу свету» Елисеева, «От Энтото до реки Барро» и «С войсками Менелика II» Булатовича, заглядывал в труды Рафаловича и Норова. Читал с увлечением: его влекли путешествия не только по иным мирам. Да и казалось, что книги о географии – то занятие, которым он как литератор сможет зарабатывать на жизнь. Появились и другие замыслы: написать биографию Минаева, знаменитого буддолога и индолога. Он встречался с племянницей Минаева418, а Матвеев по его просьбе стал хлопотать в Академии наук о пенсии для нее. Позже, в тюремной черновой тетради, намечая план будущей просветительской библиотеки, посвященной русской науке, один из томов он отведет исследователям Южного полушария, начиная с героев своей невышедшей книги – Ковалевского, Елисеева, Юнкера и продолжив именами Булатовича, Миклухи-Маклая и Альбова. Но, как бы ни влекла в эту зябкую зиму 1946-го Африка, ночами он возвращался к рукописи романа.
11. Романический канон
Всю жизнь Андреев перечитывал Достоевского. А в самом конце 1946-го или в начале 1947 года он перечел книгу Леонида Гроссмана «Творчество Достоевского»419. Многое в ней было ему близко. Гроссман писал о «фантастическом» реализме Достоевского, о его врожденном мистицизме, об интересе «к снам, галлюцинациям, бредовым видениям», промежуточным состояниям между сном и явью. И особенно интересны наблюдения литературоведа над мастерством любимого писателя, «втискивавшего» – словцо самого Достоевского – в свои страницы множество лиц и философских теорий, стали теперь, когда он заканчивал «Странников ночи».
С Гроссманом Андреев познакомился во время поступления в Литературный институт. Ему он отвечал на вопросы о Достоевском на приемном экзамене. Вряд ли знакомство сделалось близким. Хотя Гроссман о Достоевском беседовал еще с его отцом, а теперь и жил по соседству, в Малом Левшинском, в доме 1, во дворе, и они при редких встречах раскланивались. На этот раз он встретил профессора как раз после того, как закончил перечитывание его книги, и так смутился, что говорить о ней, тем более что вышла она почти двадцать лет назад, не стал. Да и говорить ему часто казалось труднее, чем писать. И он написал:
«Глубокоуважаемый Леонид Петрович,
недавно мне случилось прочитать Ваши статьи о Достоевском – “Ставрогин и Бакунин”420, “Стилистика Ставрогина”, “Достоевский и Европа” и другие. Пользуюсь случаем выразить Вам сердечную благодарность за то глубокое наслаждение, которое испытал я при перечитывании – уже в 3-й или 4-й раз – этих замечательных работ. С течением лет они все более молодеют, значение их возрастает, их звучание становится все сильнее. Многое, что в статье “Достоевский и Европа” раньше не останавливало на себе внимания, – теперь в свете трагического опыта Европы за последнее десятилетие – поражает глубиной идей, широтой обобщения, остротою прогнозов. Мне кажется, что со времени издания Вашего собр<ания> соч<инений>, т. е. почти 20 лет, в советской литературе не появилось ничего, что могло бы быть сопоставлено с Вашими работами; во всяком случае, такого полета ума, высокой культуры слова и полного отсутствия провинциализма я не встречал нигде более.
Прошу прощения, что оторвал Вас этим письмом от занятий, но все последние дни я живу настолько под впечатлением Вашей книги, что, увидев Вас, не мог удержаться от выражения чувства глубокой признательности»421.
Гроссману было дорого это признание сына Леонида Андреева, особенно в ту пору. Уже больше десяти лет его работы о Достоевском не издавались, в 1937-м от него требовали отречься от «реакционного писателя», чего он так и не сделал.
Андреев встретил у Гроссмана понимание захватывавших его мыслей Достоевского. Тревожившие писателя судьбы Европы заставили его – говорилось в статье «Достоевский и Европа» – в конце концов обратить взгляды от Сены и Темзы «к джунглям священных рек» и призвать в Азию, к «великой матери всех религий, в подлинное “соседство бога”, в священную близость тысячелетних созерцательниц небесных откровений – Индии и Палестины…»422.
В предисловии к книге «Поэтика Достоевского» Гроссман писал, что «романический канон», созданный автором «Братьев Карамазовых», «еще неоднократно будет служить родственным писательским темпераментам»423. Но литературовед не мог и подумать о том, что увлеченный Достоевским сын Леонида Андреева пишет роман о современности, оглядываясь на восхищающий его «романический канон», устремленный «к откровениям новой мистерии»424.
На Варвару Григорьевну Даниил, с которым они виделись нечасто, в январе произвел грустное впечатление: «Очень болен, бедняжка. Назвал какие-то 4 болезни, от которых и ноги болят, и спина, и поясница, и центральная нервная система “никуда”. Сначала волновался и чуть не втянул в разбирательство, кто прав, кто (включая и его жену) в чем-нибудь проштрафился в истории его разрыва с прежней женой (невестой? Может быть). Горячо – и вдруг детское-детское милое стало лицо – защищал вторую жену от возможных нареканий в нечуткости, нетактичности отношения к прежней его спутнице»425.
Он ощущал себя, как обычно, кругом виноватым. Но, сочувствуя оскорбленной Татьяне, не желал давать в обиду жену.
12. Обречены
Снежной зимой 1947 года Даниил Андреев написал «колыбельную» для любимой: «В гнездышке старого дома / Баюшки, Листик, баю!». Морозной зимой грезился «благостный зной»:
В ткань сновидений счастливых
Правду предчувствий одень:
Пальмы у светлых заливов
Примут нас в мирную тень.
Пальмы появились в стихах не только потому, что он писал о путешественниках по Африке, но и потому, что они предполагали поехать летом в Цхалтубо, мечтая о пальмах и море. Однако зазывание счастливых снов не отгоняло мрачных предчувствий.
«Наша судьба была уже решена. Даже странно, как, зная обо всем, что делается вокруг, мы совершенно не обращали внимания на многие вещи, – пишет о предарестных месяцах Андреева. – Не думаю, правда, что что-нибудь нам помогло бы. То вдруг неизвестно почему к нам заявился какой-то человек и начал уговаривать обменять комнату на другую на углу Остоженки. То внизу в подвале, в бывшей кухне Добровых, начали стучать, скрести… говорили, что там делают сапожную мастерскую. Конечно, никакой мастерской не было. Просто в пол нашей комнаты вделывали подслушивающий аппарат. То пришел без всякого вызова телефонный мастер и объявил, что нам надо чинить телефон. Телефон у нас работал, чинить ничего не надо было, а вот глаза этого “мастера” и какой-то странный холод, пробежавший у меня по спине, я даже сейчас помню»426.
Уже потом, оглядываясь назад, они удивлялись собственной невнимательности. То вдруг в Третьяковке, где она занималась копированием, к ней подошел «молодой человек с фотоаппаратом и попросил разрешения сфотографировать», то соседка замечала, как на наружный подоконник их комнаты «залез человек… и что-то делал с форточкой». Потом на следствии ей напоминали фразы, действительно произносившиеся. Всезнайство органов ошарашивало и подавляло.
Все это были обычные следственные «мероприятия» МГБ. Во время их проведения, как предписывали служебные инструкции, «преступник секретно фотографируется со своими шпионскими и вражескими связями», проводятся «секретные обыски, выемки и фотографирование документов»427.
Остерегаться следовало. Одна из соседок, знали все в доме, связана с «органами». Андреева, находившегося до войны под административным надзором, перед большими советскими праздниками 1 Мая и 7 Ноября ежегодно арестовывали. Он числился в списке неблагонадежных. А к ним по-прежнему, часто не выбирая времени, не предупреждая, захаживали говорливые друзья. Настороженный и трезвый Коваленский предупреждал: это может плохо кончиться.
Ламакина рассказывала дочери, что как-то, незадолго до ареста, Даниил зашел к ним в комнату и пригласил послушать свой роман, который он читал друзьям, собравшимся за большим столом. Но Ламакины, наученные горьким опытом, сославшись на маленьких детей, отказались. Свой рассказ она закончила словами: «Слава Богу, что мы не пошли».
Но предчувствия стали понятны потом. Алла Александровна вспоминала: «…помню ощущение огромной змеи, которая кольцом свернулась вокруг дома – и то ближе, то дальше. И была еще одна странная вещь. Ночью. Я лежу на диване. Даниил сидит за машинкой, буквально рядом. И в самой середине ночи я слышу звонок и понимаю – пришли. Я совершенно застываю. Никто не входит. Мне опять почудилось».
В Измайлово они ни той осенью, ни зимой не выбрались. Сетуя, что не могут приехать, она написала Тарасовым об их полугодовалой уже дочери: «…того гляди, дождемся, что она сама выйдет нас встречать». Напряженный и дерганый «стиль жизни», на который ссылалась Алла Александровна в письме, не давал передышки: «Данина “Африка” едва позволяет урывать какое-то крошечное время для неудачных попыток лечиться»428, – сетовала она. И все же книга «О русских исследователях Африканского материка» в свой срок была сдана в издательство, а роман подвигался к завершению. Каждую законченную главу Андреев читал жене. Тут он вполне похож на отца. Тот тоже писал по ночам и написанное обязательно читал жене. Иногда уже под утро будил и читал. Но книги Леонида Андреева знала вся образованная Россия. А у сына читательский круг ограничивался домашними и друзьями. И чем ближе становилось окончание «Странников ночи», тем больше хотелось, чтобы роман прочли. Прочли друзья, потому что ни о какой публикации в досягаемом будущем не могло быть и речи. И друзья читали. Кто-то главы, кто-то завершенные части.
Роман открывался всматриванием астронома в звездное небо и заканчивался взглядом на утреннюю звезду. Завершался некий ночной круг, пройденный героями. Автор, не догадываясь об этом, завершал его вместе с ними.
18 апреля к ним заглянула Малахиева-Мирович. Она не зная, что это последняя встреча, но, что-то предчувствуя, писала в дневнике, что «было бы естественно» видеться с ним каждый день. Восхитила ее и жена Даниила, названная «нечеловечески красивой»429.
В начале апреля Андреев дал прочесть вторую часть романа Ирине Арманд. Через несколько дней она его возвратила, пробормотав, что ей нравится «горячее отношение автора к жизни». Ирина показала роман матери, и с той случилась истерика, перешедшая в сердечный приступ. После истории с диссертацией дочери, после слухов о новых арестах Тамара Аркадьевна ко всему относилась с опаской. Она тут же решила, что если этой ночью к ним явится опергруппа – ей уже чудились шаги на лестнице, – то они скажут, что нашли рукопись в метро, а от дочери потребовала утром же вернуть ее. Материнское сердце – вещун: в свое время за дочерью пришли.
21 апреля вечером Коваленских навестили Авсюки. В застолье говорили о многом, спорили. Потом, на допросе, Андреев, признаваясь в «преступных» мыслях и речах, рассказал, что в тот вечер «под влиянием вина» он высказался «в пользу поражения СССР в предстоящей войне с Америкой». Но Маргарита Ивановна, жена Авсюка, показал он, стала его стыдить: «Как не стыдно вам, русскому человеку, накликать на родину такое бедствие…»
Как раз в эти весенние дни Коваленский занимался хлопотами по приему в Союз писателей, начатыми еще в марте, готовил документы. Первый раз он предпринял попытку еще во время войны и получил рекомендацию от Алексея Толстого, но, как отметил в дневнике Тимофеев, «пал жертвой вражды Толстого и Фадеева». 16 апреля ему дали рекомендации критик Евгения Книпович, редактор его польских переводов, и переводчик Сергей Шервинский, 17-го – Николай Асеев и Константин Федин. Уже после ареста Даниила и Аллы, 24 апреля, Коваленский сдал документы в приемную комиссию. Среди них была автобиография. В ней он писал, что литературную работу считает своим «основным и любимым делом» и что она «запланирована уже на несколько лет вперед». Но у злых сил были иные планы.
Часть девятая
«Дело» Даниила Андреева. 1947–1948
1. С. и Х.
Без информаторов «мероприятия» МГБ были бы невозможны.
О предарестных временах Андреева повествовала: «Мы познакомились с одним поэтом, точнее, поэтом и актером Вахтанговского театра. Человек он был интересный и как-то невероятно нужный Даниилу. Я могла только любоваться и радоваться, как они с полуслова понимали друг друга, как читали друг другу, как говорили, как совершенно, что называется, “нашли друг друга”, как два наконец встретившихся очень близких человека. Я не знаю, как было дело: работал ли этот человек в ГБ или его просто вызвали, но он нас “сдал”. И еще нас “сдала” моя школьная подруга. Тут, я думаю, ее вызвали. Вряд ли она пошла бы сама, но если вызвали, пригрозили, напугали, она, конечно, рассказала о романе “Странники ночи”, о моих антисоветских воззрениях»430.
Поэт и актер, правда бывший – Николай Владимирович Стефанович431. Он жил недалеко от Малого Левшинского, в Калошином, выходившем на Арбат прямо к театру, в прятавшемся за тенистым палисадником небольшом скошенном домишке, доживавшем век, какие еще встречались в арбатских переулках. В Калошином прошла почти вся его жизнь, тоже перекошенная и спрятанная. Отец умер перед революцией, он остался с беспомощными матерью и сестрой. В 1928-м, шестнадцатилетним, поступил на Высшие литературные курсы, на следующий же год закрывшиеся. Позже столь же недолго проучился в музыкальном училище. В 1934-м поступил в Вахтанговское, окончил, стал служить в театре. Началась война, и во время воздушного налета в дежурство Стефановича в театр попала полутонная бомба. Многие дежурившие вахтанговцы погибли. А он, контуженный, засыпанный обломками, стал инвалидом. Из театра пришлось уйти, и, вернувшись из Перми, из эвакуации, Стефанович стал искать литературную работу. Возможно, в этом ему помогали «органы». Трудно сказать, когда его сломали. Вряд ли он сам сделал первый шаг. Но в 1936-м, перед началом следствия по делу поэтов Даниила Жуковского и Натальи Ануфриевой – с ними Стефанович вроде бы дружил, – он, если верить лубянскому делу, написал донос: «Убедившись, что Ануфриева определенно обрабатывает меня для преступных действий, я счел своим долгом подать заявление в НКВД…»432 Или его заставили написать заявление? В нем шла речь о террористических намерениях, и Стефанович выступил главным свидетелем обвинения. В 1937-м, уже после осуждения Жуковского, он писал: «– О, Господи! Пусто и страшно / Становится в мире Твоем!» Примерял ли он на себя Иудину участь? По крайней мере, в стихах:
Испуганно все замолчали.
Смотрели растерянно вниз,
Когда на разбухшей мочале
Иуда несчастный повис.
И тихо качался апостол,
И вздернулась вверх борода,
Все это не трудно и просто,
Все это не страшно, – да?
Страшно ли жить в кошмаре предательств? Всегда актерствовать? Он заботился о сестре, как и он, болезненно неуравновешенной и без него пропавшей бы, как и она о нем. Сестра, Людмила Владимировна, зарабатывала печатанием на машинке (тогда перепечатывала рукописи Пастернака). Жили они в одной комнате, и, работая, она запиралась в платяном шкафу, берегла нервного брата, не переносившего машинописного стука. «Стефанович жил бедно, горько», – рассказывала Алла Александровна.
Перед методами «органов» выстоять было трудно, тем более при психической неуравновешенности Стефановича. Но он понимал меру падения. Это видно из стихов, они – разговор падшего создания с Богом. В стихах он не актерствует. Поэтому в них есть проникновенность, оцененная и Даниилом Андреевым, и Пастернаком. Вот до войны написанное стихотворение Стефановича «Памяти отца»:
Мне от тебя осталось, как наследство,
Волос твоих отрезанная прядь.
А как же мы игрушечное детство
Рассчитывали вечно повторять?
Светился мир, раздвинут и приподнят,
Давая место вымыслам твоим,
И оттого, что мерзок я сегодня,
Не только мне, но жутко нам двоим.
И оттого, что сраму нет предела,
И оттого, что так и повелось, —
Внезапно в медальоне поседела
Коричневая прядь твоих волос.
Что стояло за стихами, какие обстоятельства вольного или невольного предательства, какие муки – знали только автор и его жертвы. Все преданные – посажены, погибли. Стефанович легко общался со многими – круг его знакомств был широк: с литературоведами Шкловским и Чичериным, с переводчиками Шервинским и Левиком, с Андреевым и Коваленским, с философом Александром Горским, в 1943-м умершим в тюремной больнице. Пока ими мало интересовались «органы», Стефанович был не опасен, мил, вызывал сочувствие. Одни – большинство – не хотели и слышать о его стукачестве, другие – меньшинство – были в этом уверены433.
Любовью к поэзии, религиозным мироощущением, возбужденной восторженностью Стефанович увлек Андреева. Он с блеском в глазах говорил о Достоевском и о Блоке, о просвечивающей через стихи иной реальности, о Владимире Соловьеве, о Вселенской церкви, о гностиках… Познакомились они перед войной, в мае 1941-го, у Ирины Арманд, но сблизились в предарестные годы. Прихрамывающий, черноволосый, как и Андреев, высокий, с бледным истощенным, нервным лицом, Стефанович заходил по вечерам, и они засиживались до ночи. Заварив чай, подав к чаю сухарики, Алла Александровна уходила спать за ширму. Она привыкла к бдениям мужа с друзьями. В начале апреля Стефанович взял на прочтение роман – старательно переплетенный машинописный том. В те дни Стефанович написал стихотворение со строчками: «А дьявола утонченные плутни / Становятся особенно тонки».
На другой день после ареста Андреева, о чем жена еще не знала, он позвонил ей, необычайно взволнованный, спросил: «Как Даниил Леонидович? Что про Даниила Леонидовича?» – и услышав, что все в порядке, обрадованно, видимо, уверясь, что «все обошлось», сказал, что хочет принести роман.
Алла Александровна рассказывала:
«Я возразила:
– Да не спешите, Даниил же вернется через два дня, тогда придете.
– Нет, нет, я принесу.
Он принес книгу, не вошел даже, а просто с порога отдал ее мне в руки…»434
Стефанович искренне радовался телеграмме, полученной от якобы уехавшего Андреева. Тогда его суетливость, поспешное возвращение рукописи не показалось странным.
После первых допросов стало ясно, что о романе «органы» узнали не только от Стефановича, но и от Галины Хижняковой, давней, со школьных лет, подруги Аллы Александровны. Были и другие информаторы. В постановлении на арест говорилось: «Факты распространения нелегальной антисоветской литературы подтверждаются показаниями Хижняковой Г. В.». Правда, оказалось, что протокол ее показаний к делу не приобщен. Фамилии Стефановича в постановлении нет вовсе. Осведомители в официальных документах никогда не упоминались. Зато в постановлении указаны послужившие основанием к аресту Андреева показания от 10 марта 1941 года давно сидевшего в лагере Галядкина и его бывшей жены. Пришло время – их пустили в ход.
Абакумов так формулировал в донесении Сталину результаты первоначального этапа следствия: «В процессе агентурной разработки было выявлено, что АНДРЕЕВ Д. Л. и АНДРЕЕВА А. А. группировали вокруг себя вражески настроенных людей и среди них вели злобно антисоветские разговоры, распространяли клевету и измышления против Советской власти.
Кроме того, через агентуру установлено, что АНДРЕЕВ написал ряд антисоветских произведений и читал их своему близкому вражескому окружению.
МГБ СССР было секретно изъято антисоветское произведение АНДРЕЕВА под названием “Странники ночи” в 4 частях, в одной из глав которого АНДРЕЕВ призвал к активной борьбе с Советской властью путем террора против руководителей Советского правительства»435.
В августе, когда разворачивалось следствие, Стефанович писал: «Ни чувств, ни совести, ни денег, / Земная ноша нелегка». Но о подлинной роли его в деле судить невозможно: это из лубянских тайн. Через годы Андреев писал жене из тюрьмы: «О С. и Х. я знал уже тогда. Сомневаюсь, жив ли он. Злобы на них у меня больше нет»436.
Стефанович пережил Андреева на двадцать лет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.