Текст книги "История"
Автор книги: Геродот
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 50 (всего у книги 55 страниц)
По словам критика, Геродот упоминает прозаиков только тогда, когда может или желает выставить их в смешном виде, унизить в мнении читателя. На самом деле и это не так. Скилака из Карианды, вероятно впервые познакомившего современников с некоторыми частями Индии, Геродот называет вовсе не за тем, чтобы изобличить его невежество или лживость (IV, 44). Относительно самого Гекатея у Геродота имеются известия, прямо свидетельствующие о политической мудрости предшественника и о точном знании положения дел в Ионии и персидской монархии (V, 36. 125). В другом месте историк передает рассказ Гекатея из истории Аттики (VI, 137) без всякого опровержения или возражения. Интересно, что обо всех таких случаях английский критик считает нужным умалчивать, что было бы уместно разве в страстной полемике, но не в критической объективной оценке древнего писателя. С полемической же целью Сэйс старается убедить читателя в возможно большей зависимости «отца истории» от письменных источников, чтобы тем самым сокращалась до минимума та доля известий, которою историк обязан был собственным путешествиям, личному наблюдению или рассказам очевидцев. Наконец, критик без достаточного основания предполагает существование двух, следовавших во времени одно за другим изданий Геродотова сочинения, – предположение своеобразное и также небезразличное для общей тенденции критика. Если древний историк имел достаточно времени и досуга для того, чтобы издать дважды свой труд, то понятно, потомство с большим правом может предъявлять к нему строгие критические требования. Если бы действительно было так, то, можно сказать наверное, автор не оборвал бы истории эллино – персидской распри на второстепенном событии и довел бы свое повествование до заключения этой борьбы, т. е. до 466 года; ведь критик Геродота сам не отрицает того, что конечною целью всего труда было для автора изобразить борьбу эллинов с варварами. Потом, с такой же уверенностью можно сказать, что в этом случае мы нашли бы в труде Геродота гораздо больше возражений, подобных тем, какие теперь находятся в книге VI (43), а также, быть может, и больше единства и последовательности в изложении. Совершенно соглашаясь с гипотезой первоначального составления Геродотом разрозненных заметок, мы из чтения труда его в настоящем виде выносим впечатление неоконченности не только, так сказать, внешней, но и внутренней; особенно арифметические вычисления носят на себе характер спешности и непроверенности. Заключительная глава всей истории о суровости персидской территории и о находящейся в связи с ней доблести персов приставлена слишком механически, по всей видимости с целью заключить изложение упоминанием не отдельного факта, не имевшего решающего значения, но каким‑либо общим соображением, согласным с руководящей мыслью автора о суетности земного величия.
Что касается времени издания Геродотова труда в свет, о чем критик говорит только мимоходом, и относительно чего предание не дает нам никаких сведений, то вопрос этот может быть разрешен почти с подобающей точностью. По словам Ктесия, бегство Мегабизова сына Зопира в Афины, о котором упоминает Геродот (III, 160), имело место незадолго до смерти Артаксеркса Длиннорукого (426/5 до Р. X.). Ни о каком более позднем событии историк в труде своем не говорит; самая смерть Артаксеркса, кажется, предполагается им (IV, 98). Итак, 426/5 год может считаться хронологическим крайним пределом занятий историка над его сочинением. В этом последнем имеются и другие данные в пользу такого именно заключения: в 425 году на острове Сфактерии взято было в плен афинянами сто двадцать знатных спартанцев, которые и были доставлены в Афины (Фукидид, IV, 40). Если бы факт этот был известен Геродоту, то советник Ксеркса Демарат в своей характеристике лакедемонян (VII, 104. 209) или не преминул бы отметить его, или воздержался бы от уверения, что спартанцы на войне всегда верны правилу – побеждать или умирать. В 424 году афиняне заняли остров Киферу и оттуда причиняли большой вред Спарте. Если бы труд Геродота не был закончен к этому времени, то историк не пропустил бы столь важного случая в том месте (VII, 235), где тот же Демарат советует Ксерксу отрядить часть флота для занятия Киферы, так как этой стратегической мерой можно было, по его мнению, доставить Спартанское государство в затруднительное положение. Что окончание труда отделено было от издания его лишь самым незначительным промежутком времени, ясно видно из того, что в 425 году сочинение Геродота уже обращалось в афинском обществе: в противном случае мы не имели бы Аристофановой пародии на некоторые места Геродотовой истории в комедии «Ахарняне», поставленной на сцене в 425 году. Таким образом, и другим путем мы пришли к заключению, несогласному с гипотезой Сэйса о двух изданиях Геродотовой истории. Наконец, нельзя игнорировать и обещания Геродота, сделанного (VII, 213) и неисполненного – сообщить в дальнейшей части повествования некоторые подробности об Эпиальте и его смерти, – обстоятельство едва ли примиримое с предположением критика о двух изданиях истории при жизни автора.
Мы не видим, наконец, ни нужды, ни основания настаивать на том, будто Геродот пользовался для своих литературных целей услугами только профессиональных проводников, или cicerone, таким путем добывавших себе кусок хлеба; но и это обстоятельство нужно критику для того, чтобы умалить достоинство известий Геродота. Из того, что проводниками нашего историка в Египте были несведущие переводчики, вовсе еще не следует, что и во всех других местностях он не имел свидетелей более надежных.
Сэйс гораздо основательнее, когда содержащиеся в труде Геродота речи считает недействительными, сочиненными с целью морализации на излюбленные автором темы и иногда приуроченными к событиям вымышленным. Так, несогласными с действительностью он признает речи трех персидских вельмож, произнесенные по низвержении мага в Персии (III, 80–82), относительно речей Солона Крезу справедливо указывает на хронологическую несообразность: путешествие Солона относится к тому времени, когда Крез не был еще царем Лидии. Число подобных примеров можно было бы значительно увеличить. Достаточно напомнить, что Геродот несколько раз влагает в уста Креза, мидян и персов чисто эллинские сентенции (I, 207. 118. 120. 124. 204. 210; III, 80–82; VII, 10. 18. 46–50; IX, 16). Однако и здесь критик забывает, что манера Геродота не составляла исключительно его принадлежности. В требованиях публики, воспитанной на эпических образцах и вообще в высокой степени одаренной художественными вкусами, следует искать настоящего объяснения той особенности древнеэллинской историографии, которая была бы безусловно осуждена в строго историческом сочинении любого современного нам писателя. У нас вовсе нет данных, свидетельствующих о введении речей в историческое изложение предшественниками Геродота, и мы скорее склонны думать, что сухое, отрывочное, слишком деловое повествование их, образцы которого можно видеть в уцелевших фрагментах их сочинений, было лишено этого существенного элемента истории Геродота, Фукидида и позднейших историков, важнейшего художественного украшения трудов их. Таким образом, присутствие речей и диалогов в трудах Геродота и других историков служит новым подтверждением нашего воззрения на зависимость древнеэллинской прозы от поэзии. Зависимость эта составляет явление сравнительно позднее в литературе эллинов; она обнаружилась в то время, когда прозаическое изложение вышло из зародышевого состояния и стало способным к усвоению успехов, достигнутых раньше поэтической речью. Для нас весьма знаменательно то, что сознательное стремление Фукидида к исторической истине, которым он сам отличал себя от предшественников, не удерживало его от внесения в свой труд множества речей, составленных самим автором согласно правилам риторического искусства, а не исторической правды. Правда, между речами Геродота и Фукидида есть большая разница, определяемая различием целей того и другого историка; тем не менее в основании речей обоих писателей лежит одинаковая тенденция – оживить прозаическое изложение эпизодами поэтическо – драматического свойства, к каковым публика привыкла со времени Гомера и каковыми она восхищалась на городской площади и в театре. Но и здесь мы, кажется, не погрешим против истины, если долю сочинительства Геродота ограничим известными пределами: получаемые им известия драматизировались нередко в устах самих свидетелей, каковая особенность характеризует изложение на невысокой степени развития вообще. Геродоту оставалось облечь эту часть показаний в литературную форму и, быть может, усилить, ярче оттенить намеченную в них тенденцию всего повествования Геродота. Распределить в точности, чтоў в подобных речах принадлежит говорящему лицу, чтоў свидетелям историка и наконец самому историку, для этого нет у нас достаточно средств.
С большей справедливостью критик обращает внимание на то, что «отец истории» внес некоторые легенды в свое повествование или предпочел известные варианты сказаний не потому, что он слышал их от очевидцев, а просто потому, что они согласовались с его философским настроением, свидетельствовали о непрочности всего земного или же подвергали сомнению известия предшественников. «Так, из различных сказаний о рождении и воспитании Кира он предпочтительно выбрал чистейшую басню, а простонародные рассказы выдал за египетскую историю… Рассказ о фениксе, составляющий плагиат из Гекатея, служит убедительным доказательством того, как мало он заботился о подлинной очевидности, с какой легкостью принимал подходящую к его вкусам легенду и за достоверность чужого известия брал ответственность на себя».
Вся дальнейшая аргументация критика направлена с беспощадностью против установившегося в науке приговора об «отце истории» как о свидетеле добросовестном. Поразительнейшим образчиком недобросовестного обращения с фактами Сэйс называет Геродотово описание крокодила и гиппопотама, которое «не только похищено у Гекатея, но и содержит в себе те же ошибки, вместе с тем Геродот прилагает всяческое старание к тому, чтобы описание его производило на читателя впечатление результата собственного наблюдения». Не только «всяческого», но никакого «старания» в этом смысле читатель не находит у Геродота. Далее, судя по тону изложения, продолжает Сэйс, «можно бы подумать, что Геродот был замечательный лингвист, что он свободно беседовал с египтянами, финикиянами, арабами, с карфагенянами, вавилонянами, скифами, таврами, колхами, фракийцами, карийцами, кавниями и персами. Между тем всякий раз, когда приходится объяснять иностранные слова, автор обнаруживает полнейшее незнание этих языков». «В книге II (104. 105) Геродот делает вид, что знаком с языками Египта и Колхиды, причем называет их родственными, – приговор, который можно поставить рядом с заверением, что египетский язык похож на чириканье птиц (II, 57). Однако когда мы читаем дальше, что колхи имеют курчавые волосы и черную кожу, то возникает сомнение: да был ли автор в Колхиде и еще больше в том, чтобы он расспрашивал ее жителей». Критик указывает на то, что не раз Геродот в повествовании о Египте маскирует свое невежество ссылкою на религиозные побуждения, якобы внушающие ему воздержание от объяснения и даже наименования божественных предметов, прежде всего бога Осириса и его культа. Вслед за Видеманом Сэйс утверждает, что в этих случаях богобоязнь была только благовидным покровом неведения повествователя или его проводников, так как де нельзя допустить, чтобы Геродот стеснялся произносить имя божества, «которое постоянно было в устах каждого туземца, беспрерывно попадалось на глаза на множестве памятников, которое, наконец, в других местах упоминалось самим Геродотом». Таким образом, историк «сознательно морочит» своих читателей, когда говорит, что не желает называть божество по религиозным побуждениям (II, 86. 132. 170). Вслед за сим критик приводит образчик настоящей по его мнению словесной передержки (kind of verbal legerdemain) Геродота с целью поразить читателя мнимой обширностью своих личных наблюдений и в частности тем, что он посетил будто бы как Нижний, так и Верхний Египет. «В книге II (142–143) он заставляет читателя думать, что 345 статуй, которые Гекатей видел в Фивах за два поколения до него, были те же самые 341 статуя, которые Геродот видел в Мемфисе, и при этом противополагает еще собственную чрезвычайную скромность и благоразумие невежественной хвастливости старшего писателя, имя которого произносится тут впервые. Вообще очевидно, что Геродот не поднимался по Нилу выше Файюма*; в противном случае, распространившись в похвалах лабиринту, он не стал бы молчать о чудесных сооружениях Фив и не повторял бы басни о подъеме Нила у города Элефантины. Но ведь Гекатей посетил Фивы, а потому сам Геродот, если желал превзойти его, обязан был по крайней мере сделать то же самое: этим только и можно извинить намеренную ложь в кн. II (29), где автор заявляет, что «до города Элефантины он был очевидцем» того, что повествует о Египте. Наименование Элефантины городом вместо острова критик считает слишком грубой ошибкой для очевидца, и потому готов принять, что в подлинном тексте Геродота вовсе не было слов (II, 29), свидетельствующих об автопсии автора*. Действительно, в одной из древнейших рукописей нет вовсе слов: αυτοπτης ελθων, το δε απο τουτου ακοή ήδη ιστορεων. απο Ελεφάντινης πολιος».
Здесь необходимо остановиться и посмотреть, виновен ли «отец истории» в такой мере, как это утверждает английский критик его.
Прежде всего, необходимо напомнить читателю, что Геродот вовсе не стремится во что бы то ни стало производить впечатление на читателя такое, будто он сообщает свои известия только по собственному наблюдению и изысканию или со слов очевидцев. В своем предисловии к Геродоту мы привели несколько выражений историка, сильно ослабляющих упреки Сэйса. «Я считаю своим долгом, – говорит он, – передавать то, что слышал, но вовсе не обязан верить всему, и замечание это простирается на всю мою историю» (IV, 152). «Действительно ли это так, – замечает он в другом месте, – не знаю и пишу, что слышал» (VII, 195). Иногда он сообщает несколько известий или преданий об одном и том же предмете и выбор из них наиболее правдоподобного предоставляет самому читателю (I, 2–5; II, 123. 146; IV, 82. 214); другой раз заявляет прямо, что не знает ничего о предмете и только дозволяет себе некоторые соображения без окончательного вывода. Наконец, он сам различает по степени достоверности несколько источников передаваемых им известий: личное наблюдение (opsis), заключение по соображениям (gnome), изыскания при помощи расспросов (historie) и, наконец, слухи (II, 99). Далеко не безразлично ввиду упреков Сэйса и то, что последнее различение источников содержится именно в отделе о Египте, который наибольше подвергается нападкам английского критика. Этого мало: в главе 147 той же книги мы читаем следующие выразительные строки: «Это (историю от Мина до Сетоса) рассказывают сами египтяне; теперь я передам то, что рассказывается другими людьми относительно этой страны; впрочем, добавлю кое‑что и из собственного наблюдения». Каждый видит ясно, насколько мирятся подобные подлинные выражения автора с настойчиво повторяемым уверением критика, будто Геродот всегда стремится выдавать свои известия за результат собственного наблюдения или за известия очевидцев. В том же «предисловии» мы заметили, вопреки большинству комментаторов «отца истории», что не следует раз навсегда полагаться на заявление историка о различии источников и воображать себе, будто личное наблюдение автора мы должны предполагать во всех тех случаях, где автор говорит от себя положительным тоном, не прибавляя выражений: «говорят», «слышат», «кажется» и т. п. Напротив, Геродот в своем изложении не делает строгого разграничения лично исследованного им от принятого на веру от других, т. е. он не держится с подобающей строгостью того правила относительно различия своих известий, которое занес во II книгу своего повествования. Отчего это произошло? Частью такова была манера древних писателей вообще, частью причина этого кроется в том, что Геродот в значительной мере лишь механически, внешним образом соединил первоначально разрозненные части своего повествования в одно целое, причем не умел или не успел объединить все части своего труда внутреннею связью, последовательностью и общими раз навсегда принятыми правилами изложения. Вот почему в истории Геродота можно указать немало таких случаев, когда известие или измерение имеет вид личного наблюдения или собственного труда автора, тогда как на самом деле оно принято было Геродотом от других свидетелей. К числу таких примеров следует отнести его описание феникса, крокодила, гиппопотама, описание вавилонских стен, которые он мог наблюдать разве в отдельных обломках, таковы же и многие измерения его и вычисления годов, преимущественно в египетском отделе труда. Но отсюда до намеренного введения публики в обман еще очень далеко; справедливее всего видеть здесь одно из несовершенств литературного изложения древних писателей вообще и в частности незаконченность обработки в Геродотовом произведении, тем более, в чем сознается сам критик, что ни в одном из подобных случаев мы не находим заверения автора в противном, т. е. в том, будто данное описание есть плод автопсии. Такого рода недобросовестности, очевидно, Сэйс не решается приписать Геродоту и потому предлагает поправки к тексту с целью вычеркнуть из него выражения, говорящие о личном посещении Геродотом Фив и вообще Верхнего Египта (II, 3. 29); однако это не мешает ему считать достаточным поводом к обвинению Геродота в желании морочить читателя положительный тон сообщений от собственного лица, без упоминания какого‑либо посредничества.
Спрашивается, можем ли мы, не прибегая к радикальному средству Сэйса, именно к сокращению текста, защитить добросовестность древнего автора, другими словами, можем ли мы допустить, что Геродот был в Фивах и говорит о статуях египетских царей и первосвященников в фиванском храме как очевидец? Дело в том, что у Геродота мы находим категорическое заявление о личном посещении Фив (II, 3), вполне согласующееся с характером нескольких дальнейших заметок об этом городе (II, 42. 143). Но, во – первых, историк ничего не говорит о тамошних замечательных сооружениях, во – вторых, обнаруживает явную неточность в показании о количестве статуй: глава 142 называет 341 поколение, глава 143 говорит о 345 статуях, виденных тоже Гекатеем, при этом в 143 главе делается ссылка на предыдущую, показывающую другое число статуй, на четыре статуи меньше; кроме того, если Гекатею показаны были 341 статуи, а он, по вычислению Сэйса, был в Фивах двумя поколениями раньше, то Геродот должен бы найти в Фивах не 341 и не 345 статуй, а 347. Из этих противоречий в цифрах Сэйс делает заключение, что «отец истории» видел 341 изображение в Мемфисе, что в Фивах он не был вовсе, подставил одни статуи на место других для того, чтобы не показаться перед читателем менее сведующим и менее видевшим, нежели Гекатей.
Признаемся, на наш взгляд подобная аргументация говорит сама против себя. Припомним, что сам критик отмечает, как нечто неожиданное для него, отсутствие в труде Геродота очерка Финикии, подобного очеркам Египта, Скифии, Ливии и других, он же высказывает гипотезу, что из очерка Ассирии, для нас утерянного, историк внес лишь кое‑что в свое общее сочинение. Если так, то почему же не принять, что отсутствие известий о Фивах египетских произошло не от чего‑либо другого, как единственно от того, что автор «Истории» воздержался от слишком неумеренного расширения отдела египетского в ущерб плану целого произведения и ясности основной задачи, а присутствия сей последней в уцелевшем труде Геродота не отрицает сам критик. С другой стороны, непосещение Геродотом Фив ничуть не обязывало его к молчанию о тамошних достопримечательностях, как не молчал он о народах далекого севера и востока, прилегавших своими землями к Скифии, как не молчал он о Ливии и ее обитателях, хотя и Сэйс не скажет, что историк выдает себя за очевидца рассказанного об этих землях и народах. Мало того: если бы согласно Сэйсу Геродот желал морочить публику насчет Фив и предстать перед ней знатоком города не хуже Гекатея, то не молчать о фиванских памятниках, а возможно больше распространяться о них должен был бы хвастливый автор, и притом с видом знатока, хотя бы с чужих слов. Наличность описаний города, принадлежащих другим писателям, не могла удержать «отца истории» от повествования об этих предметах; с этим согласен и английский критик. Наконец, если бы Геродот действительно старался обмануть читателя, неужели он не сгладил бы цифровых противоречий на расстоянии всего нескольких строк; напротив, только бесхитростностью его и уверенностью в читателе можно объяснить себе, что автор оставил без поправки lapsus calami[219]219
Ошибки переписчиков (лат.).
[Закрыть] и не согласовал между собой двух цифр в двух главах, непосредственно следующих одна за другою. Напрасно критик умалчивает и о возможности ранней ошибки со стороны переписчиков. Штейн полагает, что Геродот имел в виду показать собственно древность египтян, а не определять с точностью число лет, почему и не обратил внимания на разницу двух рядов цифр. Подобным же образом разрешается вопрос и о том, доходил ли историк до Элефантины. Элефантина – не только город, но и остров на Ниле ниже последнего катаракта*, против города Сиены; там во время нашего автора находился сторожевой пост персов, от которых он собирал известия о местностях, далее лежащих. Если историк не говорит об острове, на котором расположен был упоминаемый им город, то это еще не доказательство, что он не видел острова и не был на нем.
Теперь относительно Осириса. Глубокая религиозность и богобоязненность Геродота не подлежит сомнению. В самом начале II книги (гл. 3) он заявляет, что не имеет охоты передавать слышанное о предметах божеских, и остается верен себе до конца (II, 45. 46. 47. 61. 86. 132. 170. 171). «Я строжайше воздерживаюсь от объяснения предметов божеских», повторяет он (II, 65). В том месте, на которое указывает Сэйс, как на обличающее хитрость невежественного автора (II, 86), Геродот говорит, что «считает неприличным наименование божества по такому поводу» (επι τοιουτω πρηγματι;), именно при описании способов бальзамирования покойников тот же самый оборот речи употреблен им и в других местах (II, 132. 270). Каждый читатель Геродота и теперь и тогда легко угадывает, имя какого божества не употреблено всуе автором, так как в других случаях автор не стесняется называть Осириса по имени. Напротив, трудно не верить Геродоту, что он знал мистерии Осириса в подробностях (II, 171), а некоторые полагают, что он был сам посвящен в эти таинства. Наконец, Геродот стесняется говорить не только об Осирисе и египетских божествах, которые представлялись ему гораздо внушительнее и величественнее родных, человекоподобных богов, по его мнению ведших свое происхождение от Гомера и Гесиода, но точно так же и о Геракле. Упомянув о герое кратко, Геродот спешит остановиться и прибавляет: «Да простят нам боги и герои за то, что мы столько наговорили о них» (II, 45). Или же и в этом случае следует приписать Геродоту какой‑нибудь недобросовестный расчет относительно читателя? Или и здесь «отец истории» только скрывал свое незнание Гераклова культа?! Наконец, в последней книге истории (IX, 65) мы находим выражение: «Предполагаю, если позволительно что‑либо предполагать о предметах божеских». Итак, нам нет нужды сокращать рукописную традицию текста, нет и основания уличать «отца истории» в намеренной лжи или в старании обманывать публику. Если один раз он называет Осириса по имени (II, 42. 47. 48. 123. 144. 145. 156), другой раз умалчивает о нем, хотя ясно дает понять читателю, о каком божестве идет речь, то это происходит единственно оттого, что поименование божества он находит безгрешным и пристойным далеко не при всех обстоятельствах. Допускать здесь уловку писателя и желание во что бы то ни стало скрыть незнание дела мы не можем, потому что в труде Геродота содержится немало очевидных доказательств его литературной скромности и готовности признать свое неведение открыто. Или эти признания также не более, как уловки?..
Что касается замечаний критика относительно известий Геродота о колхах, сличаемых с египтянами (II, 104–105), то помещенные во введении и распространенные в подстрочных комментариях замечания могут служить красноречивейшим образчиком лицеприятной критики английского ученого вообще. Так, прежде всего читатель Сэйса может подумать, что Геродот уподобляет язык египтян чириканью птиц. На самом деле историк высказывает предположение, что древние додонцы потому назвали фиванскую женщину голубкой, что не понимали чужого языка этой женщины, который поэтому и казался им чириканьем птицы (II, 57). При чем же здесь сам Геродот как наблюдатель? Потом, Сэйс отвергает, как ложное, уверение «отца истории», что египтяне имеют кожу черного цвета и курчавые волосы, и на этом основании утверждает, что Геродот вовсе не был в Колхиде, а о египтянах составил себе понятие по чернокожим и курчавым рабам их; наблюдать же волосы собственно египтян Геродоту было‑де трудно, так как египтяне брили себе бороду. Со своей стороны мы не можем даже вообразить, каким образом мало – мальски рассудительный путешественник, проживший хотя бы самое короткое время в Египте, встречавшийся с египтянами и в Азии, и в Элладе, не сумел бы отличить господ от рабов и по цвету кожи и волосам сих последних заключал бы об этнических признаках первых! К тому же выражение Геродота μελαγχροες нет необходимости понимать в буквальном смысле чернокожие, хотя такими же называет их и Эсхил; в настоящем месте μελαγχροες имеет значение темнокожие «suffusculi» Аммиана Марцеллина; в таком же значении слово это употреблено Плутархом (Arat, 20), а темнокожими называют египтян и Геерен, и Блуменбах* и др. Темнокожими изображаются египтяне и на туземных памятниках. Равным образом ничто не вынуждает нас разуметь под эпитетом ο υλο τρίχες курчавоволосых негров, а не людей с кудрявыми или волнистыми волосами. Египетские мумии имеют то короткие и кудрявые волосы, то длинные и прямые. Что касается бороды египтян, то мнение Сэйса должно быть сильно ограничено: египтяне брили себе бороду, но не все; иные жрецы носили короткую бородку, а фараоны отличались от своих подданных длинной бородой, которая иногда заплеталась в косу. Впрочем, у самого же Сэйса в другом месте находим следующее выражение: «Природные египтяне обыкновенно брились, хотя не всегда». Мы решительно недоумеваем, как на основании подобных соображений можно заподозрить правдивость категорического заявления Геродота о посещении Колхиды и о личных расспросах ее обитателей. Какой из кавказских народцев разумеется «отцом истории» под колхами, мы определять не решаемся; но отвергать, как это делает Сэйс, в массе кавказских народцев существование в V веке до Р. X. Геродотовых колхов с отмеченными им признаками, значит брать на себя слишком большую ответственность в малоизвестном деле. Как ни странно, но только полемическим увлечением можно объяснить себе забывчивость критика в собственных комментариях. Дело в том, что критику небезызвестны судьбы Кавказа в древнее время, служившего для многих народцев или остатков народов последним убежищем или переходным пунктом. Подданные Митридата говорили на двадцати четырех языках; по словам Плиния, в Колхиде жило более трехсот племен, говоривших на разных языках, и римлянам для сношений с ними требовалось не менее ста тридцати переводчиков (Nat. Hist., VI, 5). Страбон со слов других свидетелей передает, что в одной Диоскуриаде соединено было семьдесят народностей, говоривших на разных языках (XI, 2. 16). Языки нынешнего разноплеменного населения Кавказа распадаются на несколько групп, которые не состоят в родственной связи ни между собой, ни с прочими известными языками, за исключением осетинского: в русской литературе выяснению этого последнего много содействовали изыскания В. Ф. Миллера*. Все это следовало критику принять в серьезное внимание прежде, чем предостерегать читателя против доверия Геродоту в области антропологических данных.
Последовательно применяя способ аргументации Сэйса, мы должны были бы отвергнуть чуть не все путешествия Геродота не только по странам Востока и Скифии, но и в собственной Элладе. Как может в том убедиться читатель из нашего указателя к Геродоту, в различных частях «историй», относящихся к Элладе, встречаются немаловажные погрешности, топографические и метрические, отправляясь от них и руководствуясь правилом Сэйса, пришлось бы все подобные промахи считать уликами намеренной лживости писателя и доказательствами того, что он знал Элладу и острова Эгейского моря только по книгам своих предшественников. В частности, относительно колхов заметим, что доводы историка в пользу родства их с египтянами нисколько не убедительны и для нас; тем не менее трактующие об этом предмете главы Геродотовой истории представляются поучительным примером раннего, весьма старательного приложения сравнительного метода к вопросам этнографии. Ошибка в выводе произошла не по вине автора, а по недостаточности фактического материала для удовлетворительного разрешения подобных задач.
Далее читателю Сэйса может показаться также, что Геродот и в самом деле надевает на себя личину замечательного лингвиста, прекрасного знатока языков тех народов, которых перечисляет Сэйс. Ничего подобного нет; ни одним словом древний писатель не обмолвился в этом смысле. Желающих удостовериться в том мы отсылаем к тем самым местам истории, которые называет и критик: II, 44. 104; III, 108; IV, 43; I, 171–172. 181–183; IV, 5. 24. 103, равно как и к другим, Сэйсом не упоминаемым: I, 57. 105. 110. 139. 187. 192; II, 2. 30. 46. 69. 77. 79. 94. 96. 98. 106. 112. 125. 136. 141. 143; III, 88; IV, 27. 59. 67. 110. 155. 192; V, 9; VI, 119; VIII, 85. 98; IX, 110. Относительно египтян мы находим ясное, не скрытое Геродотом указание, что в Египте существовал особый класс переводчиков, или проводников (ερμηνείς), услугами которых и пользовался путешественник по Египту (II, 124. 154). Но Сэйс умалчивает об этой подробности, как умолчал он и о тех выражениях историка, в которых сей последний сам говорит лишь об относительной достоверности едва ли не большинства своих известий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.