Текст книги "Наречение имени"
Автор книги: Владимир Зелинский
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
Так происходит на западе Европы, а на востоке, в особенности в России, живущей ныне ностальгией по себе самой, во хмелю вампирического капитализма, в чаду ускоренной и по сути насильственной глобализации, как и спонтанной, раздраженной реакции на нее, мы видим схожую ситуацию, хотя и с некоторой существенной разницей. Здесь государство ищет свое идеологическое лицо, а Церковь притязает на духовное окормление территории, занимаемой государством, и из этой встречи рождается тот режим «взаимного благоприятствования и одалживания», который уже немыслим на лаическом Западе. Православие, едва освободившись от государства-врага, мечтает не столько о полной независимости от него, сколько о его укрощении и прицерковлении. Словно до бесконечности можно входить в одну и туже реку, которая, как считалось, течет от царства земного к Небесному. Однако за пределами благолепных торжеств, церемониальных посещений храмов лицами, занимающими важную должность, образ которых на фоне икон становится приевшимся политическим пейзажем, освящений банков, офисов, знамен или боевых кораблей, борьбы с католическим и прочим прозелитизмом в конце концов возникает вопрос: какое же место подлинная церковная жизнь занимает в нынешнем российском обществе? Старый кондовый вопрос, с усмешкой в прокуренные усы: «а сколько дивизий у Римского папы?» – приобретает, увы, новую беспощадную актуальность по отношению как раз к Восточной Церкви, пусть даже мы имеем в виду лишь «дивизии» (женского пола и большей частью пенсионного возраста) приходящие к исповеди и причастию.
Конечно – тотчас возразят нам – не дивизиями измеряется сила Церкви, но силой Божией, струением молитв и неоспоримостью свидетельств. Однако вовсе не на чистый молитвенный дух делается в наши дни ставка, а скорее на мир, в котором Церковь (или скажем скромнее, имеющая влияние церковная среда), вспоминая золотой век симфонии, хочет играть первую, властвующую над сердцами и мыслями скрипку. Можно плакать навзрыд сладкими злыми слезами о сем Эдеме, и даже обратить эти рыдания в «духовную оппозицию», обещающую растоптать глобализацию, отгородив от нее православную цивилизацию, только никого ни в какую веру эти обещания не обратят. Или мы вправду верим, что угрозы и слезы заставят вращаться землю по календарю нашего благочестия? Болезни, которые разъедают христианский мир, давно перестали быть занесенными извне, Европа не меньше России или Украины страдает от потери корней (как Америка по-своему угнетена «американизмом»), разница лишь в том, что там не так развита потребность лечить свои язвы анафемами и причину их искать за границей. Никакая «закулиса», как бы нам ни хотелось прикрыть ею все наши язвы, не навязывает населению Восточной и Западной Европы ежедневно и с невиданным размахом осуществлять самое глумливое из всех прав, право на геноцид собственного неродившегося населения. Если же подсчитать демографические последствия от совместного действия этого механизма «развлечения-права», то они, должно быть, приблизительно равняются потерям от большой войны.
При всем различии своих обликов болезни на христианском Востоке и на Западе сходны, как близки и невысказанные надежды. И там, и здесь повсюду разбросаны очаги живой веры, хотя их часто нелегко заметить, их свет невидим, ибо он во тьме светит, тьме кричащей, слепящей и напирающей. На Западе, после многих веков сосуществования с мирной или воинственной секуляризацией, и на Востоке, где православная вера только что вышла из своего подполья, но не приняла всерьез всей неотвратимой реальности отпущенного на волю человечества, христианству приходится жить в уютном гетто, чьи границы становятся все более узкими. Его былые крепости, в которых вера чувствовала себя незыблемо – тайна жизни, чудо творения, устроение человека с заброшенной в него искрой Слова, память о том, что «Ты создал нас для Себя», – сегодня чувствуют себя осажденными и эвакуируются под натиском той новой цивилизации, которая наступает на нас. Человек – тело, поведение, душа – все более делаются объектом манипуляции со стороны его самого. Былые слуги учатся быть его хозяевами и делают успехи; через бесконечные игры с информацией, которая уже начала сама играть с нами (даже сегодня компьютер, который может совершенствоваться все дальше и дальше, становится, как кто-то сказал, «протезом» нашего мозга), через расшифровку и модификацию человеческой геномы, через создание виртуальных реальностей и роботов происходит процесс самоподмены человека. Тоталитарные идеологии XX века могут показаться лишь неуклюже исполненной прелюдией к этой новой попытке (находящейся лишь в самом начале) пересоздать Адама и Еву при активном согласии и сотрудничестве их потомков.
Если мы надеемся одолеть все это одним национальным возрождением, политическими партиями, борющимися за влияние и крещеными дивизиями, существующими на бумаге, брошюрами, указывающими, какое кино нельзя смотреть и с какими миссионерами недушеполезно водиться, значит, мы еще не выбрались из милого позапрошлого века. Да, сегодня то, что клянется православием, чувствует себя еще достаточно прочно на законной своей канонической территории, притязая на видное место в средствах массовой информации и на должное присутствие во внешней и внутренней политике, желая быть по старинке солидным идеологическим ведомством, коему к тому же «ничто человеческое не чуждо». Выйдя из вавилонского плена, Церковь торопится к себе домой, где все теперь должно быть как «если бы ничего не случилось», как было до великого поруганья и разоренья. Она находится в периоде первоначального накопления капитала (общественного и всякого иного), которое могло бы быть оправдано лишь в том случае, если бы общество было «как раньше», и его следовало только немножко подтянуть, просветить или воспитать. Но оно перестало быть христианским или, скорее всего, просто не успело им стать. Разумеется, пресловутые мистико-обрядовые, по большей части преклонного возраста, пять процентов (или меньше?) останутся, как были и будут воспроизводиться еще и еще, но остальные 95 будут жить вне христианства, по крайней мере, в том его уверенном в себе, ведомственном, все еще византийском обличье, в каком оно предстает сегодня, как и века назад, не замечая идущей мимо истории.
Вопросы вполголосаЧто может противопоставить натиску современного мира наша вера с ее блаженствами, Богородицей Девой, покаянными молитвами, литургическими праздниками, поминаемыми мучениками, преданиями сердца? Какого-то готового решения нет ни у кого, но давно ясно, что выход из резерваций возможен не на путях государственного расширения их до всего общества, но скорее… ухода от него. Ухода или скорее отхода ради возможного возвращения однажды, когда призовет Господь. То, что сегодня предстает позолоченным гетто, однажды может стать катакомбами, куда блудные сыновья будут не только бежать от духовного голода, который нельзя утолить свиными рожками, но и возвращаться в поисках самих себя. Согрешил на небо и пред тобой и уже недостоин называться сыном твоим… Но вопрос в том, каким эти сыновья найдут тогда отчий дом, что они будут понимать под «небом», а что под «грехом»? Если было попущено великое истребление и уничижение Русской Церкви, то должна ли она возрождаться точно такой же, какой была до дня суда над ней?
По множеству признаков мы убеждаемся почти каждодневно: неспешно, но и неотвратимо присутствие христианства сужается в мире (чего нельзя сказать пока ни об исламе, ни о буддизме). Процесс высыхания, обездушивания, в который в той или иной мере все мы вовлечены, направлен не только против Бога, но прежде всего против человека. Он грозит невиданной инфляцией человеческого достоинства, измельчением тайны человеческой личности. Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле! (Лк 18:8). Не вступая в прения с Промыслом Божиим, осмелюсь предположить, что для того, чтобы сохраниться на земле, вере однажды придется уйти «под землю» в фигуральном, разумеется, смысле, уйти от своих идеологических владений, от видного места в обществе, от заседаний в народных собраниях, отдать многое, чтобы приобрести единственную жемчужину, обнищать, согласно первому из евангельских блаженств. Ничуть не отказываясь от «сокровищ на небесах», которые были накоплены святыми, «истощиться» на земле до предельно краткого Символа древних мучеников: Иисус есть Господь и до заповеданных Им блаженств.
И на этом пути «истощения» пережитый нами советский опыт может рассказать не только о приспособлении и терпении, но и пролить какой-то свет на будущее. Разумеется, в сегодняшнем мире давно уж нет буденовцев с наганами, которые будут врываться в храмы или мочиться с куполов на крестный ход. Гонения (а они никогда не прекращались) могут происходить совершенно иначе, при полном уважении свободы совести и даже на основе этой свободы. Но от этого они не будут менее действенными. Так может быть, лучше, прежде чем гонения станут явными, уйти самим?
Уйти также и для того, чтобы наконец встретиться и узнать друг друга. Не близится ли время, когда христиане из отгороженных своих владений, пусть даже очень почетных, полезных, национальных, охраняемых как величайшие из памятников искусства, начнут вновь выкликать и узнавать друг друга по самым ключевым, корневым словам своей веры? Может быть, задворки истории окажутся местом более подходящим, чем столбовая дорога для того, чтобы люди, исповедующие веру в Слово, ставшее плотью, могли бы наконец найти в Нем друг друга и обрести то единство, в котором в нынешние, пока еще «благополучные» времена никто особенно не нуждается? То, что разделила история, катакомбы могут соединить вновь. Катакомбы, разумеется, не пещера под землей. Они – не какое-то заповедное место, где можно будет спрятаться, но – образ древнего, обновляющегося апостольского опыта. Опыта Благой Вести, которая прозвучала почти вчера, и с которой каждый век, каждый день все только начинается.
«Живут они в своем отечестве как пришельцы; имеют участие во всем, как граждане, и все терпят, как чужестранцы», – писал о христианах II века неизвестный автор Послания к Диогнету когда христианство было еще бездомным, тайным и юным. Быть может, эта бездомность, к которой ведет нас история, и обновленная юность, которую нам дарует Господь, когда мы откажемся от своей мудрой, почитаемой, обеспеченной старости, и есть то христианство, которое должно начаться? Вопрос вовсе не риторичен, ибо я не настаиваю на своей правоте. Если мне разумно, от Писания, докажут, что отказ от освящения мира, от твердого, почтенного места на земле означает сдачу последней крепости и бегство в чистую бестелесность и развоплощенность веры, я готов буду усомниться в этих тезисах или догадках. Но не станет ли наше добровольное обнищание духом новым прорывом к человеческой глубине, к тому свету Слова, который просвещает и соединяет нас всех? Возможно, после многих испытаний, которыми будет богат наступающий век, мы убедимся вновь, что граница между верой правой и неправой проходит через видение тайны человека, в которой невидимо изобразился Христос, в защите духоносности человека во Христе, его уникальности от момента зачатия до последнего вздоха, во взыскании человеком Духа Святого, без Которого мы задыхаемся в мире…
И будет в последние дни, говорит Бог,
Излию от Духа Моего на всякую плоть… (Деян 2:17).
Не живем ли мы, по сути, именно в такие последние дни! Не составляют ли они невидимое духовное измерение нашей истории? Посмотрим внимательнее: в тысячелетии, чей образ возникает перед нами, человек вызывается на суд собственных изделий, но не затем ли, чтобы вернуться к своему первоначалу, к сотворившему его Слову, коснувшемуся его Духу? Христианство оттесняется в катакомбы, но не для того ли, чтобы еще раз налиться там силой Духа, животворящего всякую плоть?…
«Безмолвная тайна первохристианства»
IВ русской культуре есть особая, таящаяся под спудом тема, то и дело всплывающая из какой-то полной напряжения глубины. Это тема Рима, символа, исповедания, притязания на всемирность, но прежде всего самого города, «о котором все толкуют, осматривать который все ездят и который так мало понимают….» (Чаадаев). Но Рим всегда хотели понять, разгадать загадку его почти неуловимой и необъяснимой верности самому себе, сохраняющейся на протяжении тысячелетий. Речь не идет о впечатлениях путешественников, подобных заметкам Гете или Стендаля, открывавших «свой» Рим или носивших его в себе, или изысканиях классиков, или итальянистов, но о той доставшейся и нам в наследство «всемирной отзывчивости» и столь же неискоренимой ревнивой самобытности, в которых тема русской всечеловечности схлестывается, спорит или сливается со вселенской. Среди множества дорог, что ведут в Рим, есть и тропа русской мысли, ее религиозного поиска, протеста, обаяния, ностальгии.[91]91
Как пример такой ностальгической встречи с Римом хотелось бы указать на небольшую замечательную книгу свящ. Георгия Чистякова Заметки о Риме. All'ombra di Roma, М. 2003.
[Закрыть] Одни испытывали поразительное притяжение Рима, другие выказывали столь же упорное, почти яростное отталкивание от него. Есть давний, еще в Древней Руси возникший римский мотив в русской душе: «… над рекой времен две памяти молитв созвучных, – двух спутников, двух неразлучных…» (Вяч. Иванов). И все же главным всегда был спор между ними.
С тем незаглохшим, казалось, только вчера прерванным спором в душе тридцатилетний философ Владимир Францевич Эрн, чьи германские корни были столь питательны для Русской Идеи, прибыл в Рим весной 1911 года. Плодом этого путешествия станут его книги о двух крупнейших итальянских философах Джоберти и Розмини. «Настоящий, некалендарный», только что оставленный нами век, тогда еще не начинался, но людей, воспитанных ритмами века минувшего, он уже оглушал невыносимым шумом, толчеей и запахом автомобилей. Блок, посетивший Флоренцию двумя годами ранее, послал ей проклятие за предательство «тени Данта с профилем орлиным» и того «синего сна», который снился Беато: «Умри, Флоренция, Иуда…»[92]92
Но и тотчас вслед за этим: «Флоренция, ты ирис нежный, по ком томился я один…».
[Закрыть] «Каменная берлинская макулатура», комнаты с «термосифоном», вездесущие туристы, даже сам римский выговор – все это с первых же впечатлений как-то враждебно наваливается и на Эрна. Но свое первоначальное отталкивание он облекает не в ямбы, но скорее в «синтетические суждения априори», если воспользоваться термином им нелюбимого Канта. «Письма о христианском Риме», написанные молодым философом, встречают нас этим потоком синтетически-раздраженных суждений.
Через четыре года, во время войны, Эрн напишет статью «От Канта к Круппу», в которой призовет русскую патриотическую философию противостать не только крупповской стали, но и империализму немецкого мышления. Но все же думается, именно его, эрновская мысль, организованная и воинственная, скорее по-кантовски подчиняла себе реальность, чем по-славянски отдавала себя ей. С первых же шагов по римской земле он видит ее глазами исторических и культурных воспоминаний: Рим архаический, Рим республиканский, императорский, средневековый, ренессансный, барочный и, наконец, современный, тот Рим 1911 года, к которому прошедшее столетие должно добавить еще минимум два или три: Рим муссолиниевский, Рим, отстроенный поеле войны, и наконец нынешний Рим эпохи глобализации и «смешения языков». Сегодня Эрн, вероятно, также отвернулся бы от них, как он отворачивается от Рима, начавшегося после Ренессанса. И только разобравшись со всеми этими слоями, он, как бы помимо воли, изначально настроенной на борьбу с архитектурным наваждением, на различение в Риме его «правды» и «лжи», на освобождение греческого оригинала из римских копий, отдается сложному и неразгаданному единству Вечного Города…
Не только в начале прошлого века, но и сегодня, когда видишь, как мимо застывших, неправдоподобно музейных, но все еще крепко стоящих, гордых собой развалин Форума мчатся современные немецкие и японские автомобили в сторону Колизея или площади Венеции и Алтаря Родины (удивительно римский памятник государственному тщеславию), за спиной которого расположилась бывшая здесь некогда Мамертинская тюрьма, где апостол Петр провел последние свои дни перед казнью непроизвольно ощущаешь это внутреннее единство Рима, которое, кажется, так никому и не удалось разрушить. Оно – не в зданиях и не в архитектурных формах, но в самой их сочлененности, в их включенности в особую «вечность» города, через которую течет его история, то медлительно ласково, то угрожающе, каким иногда бывает течение Тибра. Оно – в самой памяти этого города, впитавшей тысячелетия, которые не отделимы от уснувшей латыни, неподвижности холмов, покоя, укрывшегося в ветвях пиний, что-то всегда обещающего цвета неба. Это ощущение дано было передать Вячеславу Иванову в «Римских сонетах»:
II
Пью медленно медвяный солнца цвет,
Густеющий, как долу звон прощальный;
И светел дух печалью беспечальной,
Весь полнота, какой названья нет.
Не медом ли воскресших полных лет
Он напоен, сей кубок Дня венчальный?
Не Вечность ли свой перстень обручальный
Простерла Дню за гранью зримых мет?..
К этой полноте прикасается по-своему и Эрн. Но для того, чтобы найти ее, он уходит от Рима современного, Рима барокко и вообще от Рима какой-либо истории последних 16 веков. Он находит ее в Риме подземном, укрытом и, по сути, метафизическом, куда, может быть, и нечасто заглядывал умевший жить земным, согревающим «римским счастьем» Вячеслав Иванов. Из четырех писем о христианском Риме только первое посвящено Риму, встретившему его почти столетие назад, и звучит оно несколько раздраженно.
Тот Рим давно перестал быть для Эрна христианским. Известно, что за письма о Вечном Городе он решил приняться по совету своего друга о. Павла Флоренского. Уже сам замысел этих писем, как, вероятно, и совет, этот замысел пробудивший, включал в себя момент полемический: продолжить религиозную борьбу с Западом, – эрновскую «борьбу за Логос» – на его, Запада, собственной территории, в его оскверненной изменой древней апостольской столице. И действительно, славянофильская тяжба с Римом (как и с «римским соблазном», идущим от Чаадаева, Печерина и Соловьева, как и давнее традиционное препирание с протестантизмом) именно в Риме приобретала живую интонацию, преображавшую богословские доводы в хорошую философскую прозу. На римских улицах храмы барокко были не только немы для православного сердца, но и подавляли его своей духовной неуместностью и несовместимостью с молитвенным строем Востока. Они видятся Эрну каким-то рынком мелодраматической и крикливой религиозности, где вас хотят пробудить, возбудить, растрогать с помощью рассудочно выспренней или холодно сентиментальной риторики. К знакомой православной полемике с католичеством Эрн добавляет свою аргументацию, изъясняющуюся «не умеющими лгать камнями, мозаиками, фасадами церквей, базиликами, фресками, папскими покоями».
Рим поистине христианский, подлинный, безо всяких pro et contra, прячется под Римом победным, папским и возрожденческим. Через несколько лет эта концепция будет развернута в «Иконостасе» о. Павла Флоренского. «Говоря о католичестве, – пишет он, – обычно забывают, что совсем разное дело – Западная Церковь до Возрождения и после Возрождения, что в Возрождении Западная Церковь перенесла тяжкую болезнь, из которой вышла, многое потеряв…». Для умной и наделенной даром рассудительности славянофильской критики церковный раскол между Западом и Востоком начинается не в середине XI века, и уж, конечно, не с бл. Августина, но лишь в эпоху триумфального возрожденческого гуманизма, ставшего в глазах восточного благочестия истоком всех последующих западных ересей и измен.
Начиная с той эпохи, Запад перестал быть в христианском смысле понятным Востоку, не заметившему ни великих миссий – прежде всего в Китае, – совпавших приблизительно с эпохой барокко и упадка религиозности, ни великих святых (Хуана де ла Крус, Терезы Авильской или Филиппо Нери, если говорить только об эпохе Возрождения). Отчуждение было взаимным, как, впрочем, отчасти, и оскудение. Время, которое представляется Эрну и Флоренскому временем «тяжкой болезни» Запада, было периодом и тяжеловесного православия Московской Руси, из которой почти ушла просветленная и человечная святость прежних веков. Преобладание земного начала в верованиях одной части Европы как будто уравновешивалось умалением «человеческого лица» в верованиях другой. Но вправе ли мы судить о болезнях Первого Рима, совершенно забыв о недугах Второго – пришедшего в запустение под иноверческой властью, равно как и Третьего – ставшего частью священного, крепко стоящего на земле царства и породившего апокалиптический бунт раскола? Та эпоха была временем кризиса, отозвавшегося во всем христианском мире, но в разных его частях совершенно по-разному. И наиболее мучительным в этом кризисе было взаимное непонимание и неведение, казавшееся в те века окончательным.
Мыслители, вступавшие в XX век, были наследниками этого непонимания и одновременно первопроходцами к тому более глубоко сокрытому пласту общего наследия, которое, казалось, было забыто предшествующими поколениями. «Письма о христианском Риме» – как раз и есть свидетельство пересечения этих двух духовных потоков, двух оспаривающих друг друга сил: конфессиональной обособленности и поиска вселенскости. Здесь Третий Рим прекращает свою многовековую тяжбу с Первым – в Риме первохристианском.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.