Текст книги "Наречение имени"
Автор книги: Владимир Зелинский
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
За четверть века, что проходят со дня его шестидесятилетия (отягченные советским бытом, а в последние годы еще и болезнями близких), Бакулин живет в сплошном творческом дерзании и горении, с сознанием миссии, на него возложенной, сравнимым разве что с солженицынским. Он создает за это время одну за другой тридцать две больших книги, где весь золотой патристический и русский серебряный богословский век переплавлялся в иной, открытый современности, протоптанный им одним, бакулинский путь в богословии. Этот путь был своего рода программой «аджорнаменто», если найти для нее наименование в католическом словаре, разработанной в одиночку, в тишине и забвении или скорее одним страстным, всю жизнь писавшимся посланием когда-нибудь непременно имеющему быть всеправославному собору. Бакулинский мир, конечно, никогда не спутаешь с ностальгическим шмелевским, ни со сладкими образками свято-джорданвильской Руси, ни с той розановской постной лавкой, что в Чистый Понедельник становится «выше лучшей страницы Ключевского». Борис Саввич избирает не благостный и не постный, а скорее задиристый и даже реформаторский путь в православии, и именно поэтому имя его и по сей день почти ничего никому не говорит.
Среди его трудов (перечислю лишь мне известные) – шеститомный «Большой Православный Богословский Словарь» (1974-1979), доведенный лишь до половины, но вместивший около полутора тысяч разобранных и перетолкованных им богословских понятий, каждому из которых посвящалась обширная статья. Хорошо помню, как о. Александр Мень говорил мне о том Словаре, что по своему профессиональному уровню он превосходит Богословскую Энциклопедию Лопухина, писавшуюся многими авторами. Приблизительно та же мысль повторена и в безымянной рецензии на него одного из профессоров Московской Духовной Академии. В «Словаре» – подчеркивает он в заключении, – «слышишь взволнованный голос человека, защищающего святыни своей души… Догматика предстает личным убеждением автора…»
Не надеясь закончить свой Словарь за оставшиеся годы жизни (как и Лопухинская Энциклопедия, он тоже остановился на букве К), Борис Саввич переделывает его в однотомный – почти тысячу страниц убористого текста, с охватом на этот раз уже всего алфавита. В отличие от прочих его книг, даже и не попытавших счастья вольного плавания, этот труд в свое время немало помытарствовал по редакциям в эпоху поздней перестройки и ранней коммерции, поманил было обещаниями, но для церковных издательств оказался слишком «евангеличен», неудобен и ко многим авторитетам малопочтителен, а для коммерческих сомнителен с точки зрения прибыли и тяжел – не всякие слабые руки его удержат.
Что касается прочих книг, то перечислю здесь лишь те, что помню по названиям: «Можно ли доказать существование Бога?» (1967), «Филосо-фское введение в христианскую апологетику» (1967), «Философия естествознания» (1969), «О природе религиозного сознания» (по словам Бори-са Саввича, книга эта пропала), «Душа человека» (1972), «Эсхатология» (1972), «Очерки правосла-внои экклезиологии» (1979), «Статьи о спасении» (1980), «Современные проблемы церковной жизни» (1987), «Очеркмариологии», «Указатель русско-язычной богословской литературы» (1988) и наконец «Догматическое богословие», первый и оставшийся единственным том, написанный в середине 80-х годов по заказу тогдашнего ректора Московской Духовной Академии архиепископа Александра (Тимофеева).
Отношения Бориса Саввича с официальным церковным миром были одной из глав в пишущейся и по сей день длинной книге его неудач, что могла стать последним плотным томом в собрании его сочинений. Ему с одной стороны, оказывали какую-то поддержку и даже ласку и покровительство, издания его (в одном экземпляре) как будто даже иногда покупали (для самых именитых своих покупателей Борис Саввич переплетал свои книги в особые переплеты с золотыми тиснениями), но обращались с его книгами почти как с «Архипелагом» в те годы: так, чтобы никто ничего не знал, не видел, не учуял, нигде не упомянул…
Труды его где-то по сей день разбросаны, кому-то посланы на отзыв и забыты, и можно было бы сказать, что они, как картины, существуют лишь в «частных собраниях». По крайней мере, в «спецхране» Издательского Отдела Московской Патриархии должно было бы сохраниться большинство бакулинских работ, но чтобы доискаться до них, кому-то надо получить разрешение произвести раскопки среди сотен других, никому не известных и несчитанных рукописей и переводов…
Был в жизни Бориса Саввича такой парадокс: иной раз его привечали – надо отдать им справедливость – представители той самой церковности, которую он не переставал с пафосом и без всякой дипломатии обличать. Правда, обличение это происходило лишь на бумаге, укрывшейся под тисненным переплетом, в частной же жизни Борис Саввич был неизменно тих и приветлив, любезен и дружелюбен, сговорчив, порой немного застенчив, а в разговоре даже с глазу на глаз скорее скуп на какое-либо обидное слово в отношении другого, а уж в адрес высоких церковных лиц тем более. Начальство же иногда охотно раскрывало перед ним свои двери, хотя и не парадные, сажало за стол, поило чаем, с благосклонностью перелистывало толстые его тома, что-то символическое за них платило (с учетом прежде всего стоимости красивого переплета), благословляло переплетать и далее, и «когда будете в Москве, заходите…»
Да ведь, собственно, никто ему Богословской Энциклопедии и не заказывал, к апостольству не призывал, о просвещении не просил, и все, что он создавал, он делал на собственный страх и риск, ни на какие награды и признания не рассчитывая. Так что ни одна строка в официальных изданиях той поры не могла выдать миру тайну существования богослова Бориса Бакулина, работавшего как беззвучный вулкан, извергавший книгу за книгой в неведомом в столичных кругах Альметьевске. Между тем студенты духовных семинарий и академий продолжали учиться по учебникам прошлого века или только по рукописям, составленным из этих книг (что отчасти переиздаются и сегодня). Борис же Саввич в кипении своей мысли уже пробивался к веку последующему, и чем больше на дворе звенело переменами к лучшему, тем менее по части церковности оказывался он ко двору…
IIIВ 1988 году, в год тысячелетия Русской Церкви, оглянувшись вокруг и заметив гласность в полном разгаре, Бакулин, наконец, решил уйти из-под тяжелобарственной руки Издательского Отдела, не пускавшей его дальше прихожей, и начал пробиваться за рубеж, туда, где всегда поддерживали и возрождали русскую религиозную мысль. Это было нелегко, не то, что нам в те же годы, из глухой провинции и с зэковской еще психологией, да еще на девятом десятке, взять решиться да и перешагнуть. Помню, как обсуждался этот проект, как друзьям удалось его, наконец, убедить, тем более что труды Бориса Саввича, столь воинственные богословски, к политике были презрительно равнодушны и, как правило, прямо на запретную зону не покушались… Однако судьба быть вечно не ко двору не переломилась и на Западе; принципиальное небытие богослова Бакулина подтвердилось и там, где только и радели, что о русской религиозной мысли.
Потом история повторилась еще не раз, теперь уже в России, ибо во всяком издательстве, куда будут стучаться книги Бакунина – как только стало куда стучаться, – порядки оказывались иной раз еще суровей, чем в подцензурных Отделах. Перед издательскими дверьми, как внушительные швейцары былых времен, уже сидели бравые молодые эксперты с игуменскими бородами и решали, кого пускать в православие, а кого не пускать. Бакулина было сразу решено не пускать, потому что свою верность Церкви он отстаивал не из прошлого и не из семнадцатого, но из апостольского века и борьбу во имя этой верности сделал слишком полемической, облек ее в «шум и ярость», которые только возрастали от того, что никто их почти не слышал. Это верно, что богословие свое Борис Саввич слишком тесно соединил с жаром негодующей критики, с духом публицистики, и нигде вы не найдете у него того стилизованного бесстрастия, коим окружает себя всякое учение, желающее быть непогрешимым. Другая вина, которую могут поставить ему в строку – пресловутый рационализм, клеймение которого имеет у нас столь солидную традицию, что одного слова этого достаточно, чтобы погубить репутацию любой религиозной мысли. Но если тайну веры, непостижимо прозрачную, мы попытаемся освободить от всех плотных, тяжелых напластований, слишком человеческих, слишком исторических, слишком культурных – всегда ли будет это только безвкусным рационализмом? Все богословие Бакулина, исходящее из подлинной, сердечной интуиции Пресвятой Троицы, было свидетельством о живом присутствии Христа в Церкви, защитой тайны Евхаристии, зовом к общению святых, подлинным иконопочитанием, вопреки малому, агрессивному охранительству смешению православия с суммой благочестивых обрядов и умилительных переживаний. Его внутриправославный протест – но отнюдь не протестантизм! – был не против (перефразируем здесь о. Сергия Булгакова), но за Церковь и ее Предание, которое не есть только освящение памяти о прошлом, каким бы оно ни было, но непрестанное обновление памяти в Духе Святом, созидающем единство Церкви в вечности и во времени. В Бакулине может отталкивать его безоглядность, принимающая иногда форму резкости, и в этом он – скорее по темпераменту, чем по мысли – верный ученик Бердяева. Но он не был философом, у него не было вкуса к абстракциям, его не манили пучины немецкого или иного мистицизма, и он никогда не вступал на ту скользкую гностическую тропу, по которой бывает так легко унестись восточному умозрению. Он был лишь толкователем и тружеником церковного Предания, и в будущем может быть судим только им, не то, что вольная философская мысль, которая сама себе судия и хозяйка. (Впрочем, явись сегодня новый Бердяев с «Философией свободного духа» или Булгаков с трилогией «О Богочеловечестве», нашли бы они издателя?) Не касаясь сути бакулинской «вести» или «реформы», или борьбы, сошлюсь на мнение отца Александра Меня, человека с самой ясной головой из всех, кого я когда-либо знал. О. Александр, прочитавший вообще все книги, которые стоило читать, считал Бакулина самым крупным богословом той эпохи, которую приходится называть «нашей» или «советской» (хочется выплюнуть это слово, но где нам другое найти?).
IVНо вот она, кончилась, эта эпоха, и на каждом углу стали выкликать заповедные слова: Россия, Православие, Возрождение, Мировая Культура. И как с неба посыпались в новых изданиях книги прежде припрятанные, изымавшиеся на обысках, и тотчас возник почти официальный культ Великих Запрещенных Покойников от Набокова до Владимира Соловьева. Культ, в общем-то, вполне оправданный, расцветший где-то к 1989 (и сильно уже увядший к 1997), ибо люди бросились на восстановление своей культурной памяти, не подозревая, что еще могут быть живы те, в ком память эта так и не прерывалась. К Бакулину общество – разумею то культурное общество, что имеет доступ к издательствам, печатает статьи в журналах, делает академические доклады на симпозиумах – ни тогда, при возникновении культа, ни сегодня, при его потускнении, не проявило никакого интереса. Оно – говорю сейчас о тончайшем круге тех, кто ведал это имя – повело себя так, словно у нас, в России, во всяком Альметьевске сидят Дон Кихоты на пенсии и сочиняют на досуге богословские энциклопедии, а уж трактаты по апологетике или догматике пишут едва ли не во всяком селе… «Это что за невидаль: «апология христианства»? (перефразируем Гоголя) И швырнул в свет какой-то Бакулин!» Но что уж точно во всяком селе имеется, так это своя история про умельца-Левшу, сначала было удивившего мир изысканно тонкой работой и не уступившего заморскому англичанину, а потом куда-то подевавшегося, сгинувшего, никто уж и не помнит, почему и когда…
Что касается пресловутого «англичанина», то здесь, не знаю, к месту или нет, пришла мне на память неожиданная параллель. Папа Пий XII, что был, как известно, последним Римским первосвященником твердой латинской линии и уж никакой экуменической слабости к протестантам не питавший, сказал однажды о многотомной «Церковной догматике» весьма полемичного к Риму и папству Карла Барта, что это – «величайшая сумма богословия со времен Фомы Аквинского». Величайшим труд Барта был не только по полноте и систематичности, но и по охвату и масштабу – более семи тысяч мелко исписанных, больших книжных страниц, и весь христианский XX век, независимо от конфессий, поражается этому деянию христианской мысли. Наш же Борис Саввич написал свои семь (или больше?) тысяч страниц за срок вдвое меньший, не имея ни европейских библиотек под рукой, ни секретаря, ни подходящих условий, ни собеседников, ни учеников, ни восторженных аудиторий, ни читательского внимания всего богословского мира и притом, извините, просто так, даром… (К слову сказать, кто заглядывал в бартовскую «Догматику», знает, что и она не отличается лаконизмом, не гнушается публицистикой, не может похвалиться бесстрастием, и тем не менее задолго до кончины автора в 1968 году стала почитаться христианским миром на Западе в качестве богословской классики, как один из ее шедевров.) И если такой несгибаемый, дособорный папа, как Пий XII, мог оценить труд столь непримиримого кальвиниста, как Барт (и оценка его отнюдь не была лишь поклоном эрудита эрудиту), то почему бы и Русской Церкви, свободной от «римской несгибаемости», не расширить место шатра своего (Ис 54:2) и не найти уголка в необъятном своем наследии для критика и систематика, пусть и не столь гениального, как Барт, но желавшего всеми силами остаться верным изначальной чистоте православия?
Чистота же православия, если взглянуть из глубины, по сути, не отделима от его широты, от его свободы. Об этой свободе, может быть, и странно вспоминать сейчас, но она – одно из тех церковных богатств, что все еще остаются до конца не разведаны. Как ни странно, дар православной свободы, исходящий из апостольской веры, иногда видят лучше со стороны, из других Церквей, чем изнутри, и он открывается по-настоящему лишь людям святого сердца, таким, как патриарх Тихон.
В чем же заключалась, согласно Бакулину, эта «чистота» в ее единстве со свободой? Перелистываю самую полемическую и единственную оставшуюся у меня его книгу «Современные проблемы церковной жизни»:
О языке богослужения. «Молитва должна быть правдивой, – цитирует Бакулин выступление митр. Антония (Блума), – она не может быть условностью, она должна быть прямым, непосредственным выражением человеческого опыта, личного и сверхличного, соборности церковной, и не может быть археологическим воспроизведением того, что когда-то имело смысл…»
(Кстати, добавим от себя – именно этот аргумент от внутренней правды, глубочайшим образом связанной с родным языком, со словесной родиной нашей встречи с Богом, может быть принят в качестве единственного возражения против безраздельного господства прекрасного в своей стройности, но условного церковнославянского.)
О тайных молитвах, читаемых священником: «В древности было не так».
О Евхаристии как таинстве любви: И потому любовь должна найти свое выражение во всяком евхаристическом собрании.
О Пресвятой Троице: Особого праздника ее нет в нашем календаре, тогда как он должен быть главным.
О том, что в день Пятидесятницы читается одна коленопреклоненная молитва Отцу и две молитвы Сыну: «По литургическому положению… третьей молитвы (Троицын день) ждешь обращения к Св. Духу, – цитирует Бакулин о. Павла Флоренского. – Но на деле ничуть не бывало». «Таким образом, теряется весь смысл «Троицына дня»», – комментирует автор книги.
О традиции цезаропапизма: «Слепая вера в традиции – глубокое и опасное заблуждение».
О канонизации византийских патриархов: «Она производилась «по должности», т. е. в силу принадлежности их к этому сану».
В том же духе почти триста машинописных страниц в один интервал, полных ссылок на религиозных философов, святоотеческих цитат, пылких доказательств, горячей убежденности. Может быть, тон их был бы иным, если бы боренья Бориса Саввича протекали не с неким воображаемым, но с живым, рядом стоящим оппонентом. Но оппоненты населяли лишь его внутренний мир, из которого ему было не достучаться до внешнего.
VВ последние годы жизни Бакулина, когда мне пришлось немного заниматься его трудами, у меня возникло ощущение, что пока они каким-то образом не войдут в избранный круг Объектов Музейной Культуры, немного для них можно будет сделать. Но для того, чтобы к этому кругу хотя бы приблизиться, нужно было как минимум вырваться из тесного «архиерейского» самиздата и где-то все же напечататься (в России или вовне), а затем на некоторое время застыть, монументально каменея в качестве еще одного выдающегося памятника замечательной нашей эпохи. Но вот только как подобраться к этому музейному порогу?
С Бакулиным у меня был маленький опыт почти физической невозможности преодоления этого порога, произошедший, так сказать, почти что в «лабораторных условиях». Однажды, во время его очередного наезда в Москву (ездить из экономии времени и средств он позволял себе лишь строго по делу), я познакомил его со своим другом, профессором философии в Индианаполисе, влюбленным в русскую религиозную мысль, написавшим книгу о Бухареве и Тарееве, знающий их так, как не знает у нас никто. Но ни профессор-энтузиаст, коему предоставилась возможность увидеть наследника именно тех, кого он всю жизнь исследует, ни Бакулин, получивший как бы неожиданную возможность взглянуть на предшественника того специалиста, что примерно через полвека, быть может, защитит по его трудам докторскую диссертацию (где-нибудь в штате Огайо), так и не нашли тогда нужных слов для встречи. Да, собственно, она как бы и не состоялась. Время еще не обратило бакулинские труды ни в материал для диссертации, ни в почтенный академический мрамор, и даже столь отзывчивый, сердечный, начитанный поклонник русской мысли, что не затруднился бы припомнить имена и характеристики всех известных и малоизвестных участников религиозно-философских собраний, никак не отнесся к живому чуду, представшему перед ним в виде невзрачного провинциального старичка.
Все это было трудно и отчасти жестоко объяснять Борису Саввичу, доживавшему последние годы жизни, тем более что и музейно-симпозиумное будущее никак ему не было обещано. И все же будущие историки Церкви (а они уже живут среди нас), вдоволь надивившись испытаниям, которые выпали на ее долю в этом веке, однажды спросят нас: неужели церковная мысль уснула вовсе в это лихое время или же просто застыла под взглядом режима-удава?
Здесь я должен повиниться перед будущими историками, но прежде всего перед Борисом Саввичем. Очень не хотелось ему умирать, не увидев хотя бы одну свою книгу напечатанной. Но ничего или почти ничего так и не удалось для него сделать. Публикация части «Философской апологетики» в парижском «Символе», несколько статей в «Выборе» (в конце 80-х, тираж 20 экз.), и несколько статей в рижском альманахе «Христианос» (VII, 1998) – вот, пожалуй, и все, двух сотен страниц не наберется. Остальное, если не ошибаюсь, так и осталось забытым в шкафах и частных архивах. А что есть менее долговечное, чем самиздат, к тому же уцененный во сто крат в условиях безбрежного, разгульного рынка? Куда он делся, в какие пески ушел, весь этот неслышный, невидимый бумажный водоворот последней четверти советского века? Кому удалось вырваться в большую печать, сегодня вспоминают о самиздате как преуспевшие, раздобревшие классики, умиляющиеся своему несытому и битому детству. Кому не удалось, те менее благодушны. По правде говоря, после полудюжины попыток, может быть, не столь уж и упорных, протолкнуть Бакулина немножко дальше архивов, у меня опустились руки. Настолько опустились, что и на письма его стало трудно отвечать.
И по сей день эта вина ходит за мной по пятам.
VIСейчас, на исходе века и тысячелетия, постепенно определяются контуры богословских движений будущего. Можно представить себе, как будут развиваться три – помимо строго традиционных – основных тенденции, исходящие из принципиально различных духовных установок. Суть первого движения – на Западе его почему-то привыкли называть «радикальным», хотя оно зиждется на оговорках и компромиссах – заключается в том, что на основе все шире и гуще растущих наук о человеке, его психологии, его символах, его мистическом опыте, наконец его раскрепощенных, вышедших из подполья потребностей, будут создаваться все новые обоснования того, что человек – сам создатель своего религиозного универсума. Все больше будет укрепляться сознание, что тот универсум можно как угодно перестраивать, ибо само Откровение в конце концов есть лишь изделие рук человеческих – коллективной памяти, мировоззрений, озарений, новой морали, которая будет проецироваться и на Бога, ибо «Бог не проживет без нас и минуты».
Возможно, проекты такого рода будут становиться все более тонкими, но и более требовательными, и прежде всего агрессивно критическими и скептическими по отношению к старой вере старых Церквей. Их вера будет подвергаться не столько прямым нападкам – по крайней мере со стороны крепколобого атеизма, – сколько лишь новым перетолкованиям, иногда более «глубоким», но чаще более острым и неожиданным. Всё большая современность и острота, пряность и приземленность станут своего рода исторической необходимостью этого радикального пути (в большей мере, конечно, на Западе, чем на Востоке, хотя железных занавесов уже нигде не построишь), который, удаляясь от первоначального евангельского источника, все более будет становиться христианством двоящихся мыслей (Иак 1:8). По этим мыслям легко доказывается и выходит, что Христос, с одной стороны, умер, как и всякий смертный, а с другой, не совсем умер, ибо как-то воскрес, по крайней мере, духовно. Духовно, но не спиритуалистически, ибо с телом Его случилось что-то астральное, что, однако, никак нельзя представлять себе грубо материалистически и т. п. В итоге всех этих перетолкований «старых мифологий» радикальный путь в конце концов избавится от того Бога, Который послал Сына Своего, говорящего с нашим сердцем, и останется лишь бесконечно сложный, мудрый, тоскующий от самопознания человек, разрешающий себе все, что хочет, и вечно размышляющий над своей неразрешимой религиозной загадкой. Но однажды, после всех радикализации и редукций, оставшись наедине с самим собой, он со дна сложных своих проблем вернется к библейскому Из глубины воззвах – и в ответ Бог древней и заново рождающейся веры опять явит Свое лицо.
Другой путь – назовем его «путем падающих звезд» – будет во всем противоположен первому. Но оба они смогут жить бок о бок, друг друга не замечая. Новые откровения, пьянящие и пахучие, как цветы на болоте, экстатические, с одной стороны, как бы и христианские, с другой – замешанные на диковинном сплаве всех вер, будут продолжать сыпаться, как звезды при звездопаде, и особые, выбравшие себя в мессии личности будут ловить их и складывать себе за пазуху. Отсюда начнет возгораться апокалиптический огонь, что будет зажигать легко воспламеняющиеся души и собирать их вокруг учителя-искусителя, имеющего свои обряды, догматы, картину вселенной и собственный план спасения человечества (но только того, что толпится вокруг пророка). Мир вокруг нас кишит вчера лишь проклюнувшимися, а сегодня уже шумно гогочущими сектами, равно как и секретнейшими братствами, ведущими свою родословную от сотворения мира, но торгующими своими секретами и всякими эзотерическими штуками на каждом углу. От мировых столиц эта торговля быстро дотянулась до российских и прочих глубинок, и никакими шибко умными и думными законами ее уже не остановишь. И сколько еще душ, религиозно девственных, но уже изверившихся во всех системах, идеологиях и «официальных церквях», наглотается этого мистического гашиша, обещающего каждому немедленный выход в потустороннее и «горячую линию» со всеми его небесно-преисподними обитателями.
Третий путь прокладывается внутри Церкви. На этом пути мы и находим Бакулина. Но находим его на обочине, ибо по столбовой дороге в крепких сапогах станет топать Религиозно-Национально-Душевное Единство. Конечно, никакому бодрому его маршу не помешает приглушенный голос, который будет настойчиво твердить, что в том Церковно-Армейско-Доктринальном Сплаве он не слышит Христа. Что именно живого Иисуса не хватает ему во всем этом Агрессивно-Имперско-Всеобщем Благочестии. Что Евангелие вечно ново и молодо, но вовсе не предназначено для создания Особой Противостоящей Цивилизации, ничего не говорит об охране Державы, не учит изыскивать ее врагов и не приспособлено для срезания всех русских слов, имеющих корень «нов». Что истокам церковности можно быть верным по-своему, прислушиваясь к шагам апостолов по каменистым путям, а не к щелчкам замков, запирающих ограды дорогих недвижимостей. Что авторитетными преданиями старцев нельзя отменять ту главную евангельскую заповедь, по которой будем судимы. Все полемические негодования в текстах Бориса Саввича словно служили очищению древней фрески, раскрывающей тайну первообраза, от последующих слоев благочестиво аляповатых образков, которые он по старинке называл «школьным богословием». Конечно, и он в своем реформаторском или скорее реставраторском рвении не был застрахован от того, чтобы иногда не повредить тот самый подлинный образ, который хотел очистить и отстоять. Так, постоянные его нападения на Ветхий Завет и закон Моисеев не всегда служили приближению к Евангелию, ибо все Писание едино и свидетельствует о Христе. Точно так же, будучи окружен лишь книгами, написанными по-русски, он не мог быть огражден и от некоторых ходячих штампов того же школьного сравнительного или обличительного богословия, потому что, зная об иных исповеданиях скорее понаслышке, обличал их в том, чего давно уже нет. Все это были неизбежные следствия его «антизаконнического» пафоса и мышления, поневоле запертого в себе самом. Но за всеми этими побочными эффектами нужно уметь расслышать ту ностальгию по вечной новизне христианства, которая, сколько ни сбрасывай ее со столбовой дороги, несет в себе евангельскую закваску.
Мысль Бакулина исходила только из одного вида «радикализма» – радикализма заповеди о любви. Без исполнения этой заповеди в литургической, таинственной, как и административной и повседневной жизни Церкви все прочее в христианстве, каким бы древним и освященным оно ни было, теряет свою цену. Там, где Предание без конца стилизуется, сакрализуется, облекается в морализм и законничество, служит оправданием дел мирских или государственных нужд, всегда будут появляться такие люди как о. Сергий Желудков, как о. Александр Шмеман, как Борис Саввич Бакулин, если говорить только о тех, кого уже с нами нет. Они будут приходить, чтобы со своих кафедр, из своих судеб и душ говорить о возвращении к первоначальному образу и смыслу того, во что мы веруем. Жизненное дело Бакулина было крупной и по-своему уникальной попыткой взглянуть из контекста нашего времени и опыта на всю православную традицию, полученную нами как от эпохи патристики, так и от всего церковного пути России, не исключая и последних смертных и тяжких десятилетий. Несмотря на сегодняшний «успех» религиозности в постсоветском обществе, традиция эта в конце концов может стать достоянием лишь малого и все уменьшающегося остатка, ибо искушения и нападения грядущего века на нее окажутся иными, более цепкими, чем ржавые «железа» недавнего Вавилона.
Очарование церковностью, что наступает после эпохи гонений, быстро отцветает, и Церкви так или иначе предстоит встретиться всерьез как с новым вызовом секуляризма, не щадящим ни священных воспоминаний, ни святых умилений, так и с натиском «харизматических», почти наркотических «новых религий», обещающих рай немедленно и без всякой догматики. И тогда, может быть, придет время и Бакулина, решившего сверху донизу переосмыслить и «оправдать» все апостольское и догматическое наследие своей Церкви. Ибо Церковь – стоит повторить это под конец, – какой бы она нам ни казалась, остается единственным царским путем для души, ищущей подлинного единения со Христом, служения Ему, преображения и спасения в Нем. Может быть, тогда и хватится кто-нибудь наконец безнадежно забытого Бориса Саввича, только где ж его искать? Разве спросить у ангелов, приносивших ему когда-то пасхальные дары, а потом встретивших его душу?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.