Текст книги "Наречение имени"
Автор книги: Владимир Зелинский
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Часть третья. Лица
«У самого истока Гаагоаа». Сергей Аверинцев: опыт построения культуры
Посвящается Наталии Петровне Аверинцевой
«Крины молитвенные»
Принимаясь за это размышление о Сергее Сергеевиче Аверинцеве, я прежде всего обращаюсь к его стихам. Стихи эти хотелось бы назвать «молитвенными кринами», как иеромонах Киприан Керн назвал свою книгу о литургической поэзии, чьи слова, как стебли цветов, чуть сгибаются под легкой, бесплотной тяжестью молитвы.
Боже, слова отбегают от утлого жилища человека,
к чувству нашему плотскому неразгаданно безучастны;
отбившись от руки, блуждают,
как псы одичалые воют:
лучше им к Тебе возвратиться,
к Твоей приникнуть святыне.
«Процвела есть пустыня, яко крин, Господи…» (Ирмологий, глас 3, ирмос 3 песни канона). Когда думаешь о среде, о почве, из которой вырос «феномен Аверинцева», образ пустыни, «процветшей», как лотос (по-славянски крин), приходит на память сам собой. Конечно, менее всего можно услышать в его словах вой псов одичалых, скорее перед нами фигура нериторического покаяния, потому что слова его никогда не блуждают, отбившись от руки, а скорее ныряют в глубину в поиске сокровищ с потонувших кораблей, а, добыв их, очищают от водорослей и тины… Кажется, аверинцевские слова сохраняют в себе запах тех глубин, они дышат милой стариной и теплотой недавно погасших алтарей, на которых греки приносили жертвы, пахнут морями, бухтами и проливами, через которые когда-то прошел Одиссей, возвращаясь на родину…
Многих людей, города посетил и обычаи видел…
Путь Аверинцева, который можно проследить по всем пройденным им городам и «посещениям», – это неторопливое молитвенное возвращение к святыне.
Ключ ГераклитаВсякое творчество можно рассматривать в разных ключах, которые мы вправе одолжить порой у самых неожиданных авторов. С давних пор я пытался разгадать загадку Аверинцева, пользуясь «ключом Гераклита». В памяти моей живет один его фрагмент, оставшийся, как и все у него, темным и неразъясненным: Он гласит: «Многознание уму не научает; иначе научило бы… (В 40)» – и далее следуют имена гераклитовских оппонентов: Гесиода, Пифагора и других. В те годы, когда имя Аверинцева уже элитарно шелестело по библиотекам, избранным аудиториям, толстым журналам, я, отталкиваясь от атмосферы интеллектуального снобизма, обращал гераклитовский стих отнюдь не в пользу его как горделивого носителя или, как мне казалось, носильщика бесполезных сведений. Познания, накопленные им, и тогда и теперь поражали блеском, казавшимся мне, признаться, блеском монет, перебираемых скупым рыцарем на глазах завистливо изумленных зрителей. Неофит 70-х годов, не без иронии смотрел я на стаи молодых богоискателей, слетавшихся к тарелке пахучего меда учености под названием «лекция Аверинцева», вспоминая, вероятно, не к месту, евангельские слова о купце, распродавшем свои богатства ради единой жемчужины… Короче говоря, «многознание уму не научает…», «умом» же, логосом, лотосом-крином было для меня лишь внутреннее ведение, расцветающее в Слове, которое было в начале у Бога и в начале у человека, и рядом с ним все прочее казалось грудой стекляшек.
Чем же было это внутреннее ведение, не желавшее найти себя ни в каких познаниях внешних? Оно казалось силой, действующей в вещах, противостоящей хаосу многих бесполезных инструкций о культуре и мире, самой скрытой сутью реальности, «алетейей» в толковании Мартина Хайдеггера 16-го фрагмента Гераклита, т. е. истиной, раскрывающейся из тайны, в которой бытие являет себя человеку. Эта истина не может быть добыта никакой археологией знаний или учеными экспедициями в недра культурных пирамид. Там можно обнаружить полузабытые древние клады, ломбарды человеческой самости, которые тяжестью своей заглушают собой Слово Божие, «звенящее» лишь в нищете духа. И сегодня так думают многие, противопоставляя культуру не столько Слову, сколько культу, как нечто заведомо бесполезное, отвлекающее от «алетейи» церковности, спасительного «единого на потребу». Как будто широта и разнообразие культурных пейзажей только заглушают речь ума или логоса в нас, затемняют свет тайны, идущей от Слова и веры, ему причастной.
Сегодня я знаю, что ошибался. Протест против бездушности информационных хранилищ был в данном случае поверхностным, не принимающим в расчет того аверинцевского «безмолвия Слова», которое может быть скрыто и в самой многословной разветвленной науке. Но услышав однажды стоявшую за ним «ту полноту, какой названья нет», я уж не мог оторваться от этого богатства тишины, рассеянного, запрятанного в аверинцевских текстах с внешним обилием их культурных воспоминаний, от того, что с самого начала было насыщено напряженным молитвенным диалогом, растущим из удивления, которое передается всем «имеющим уши».
Так что, если «поверять гармонию алгеброй», а Аверинцева Гераклитом, коль скоро мы с него начали, я предпочел бы сегодня другой фрагмент, 54, который гласит:
Неявная гармония лучше явной.
И вот эту неявную гармонию удалось ему построить из множества осколков, островов, по которым разбросано племя аверинцевских наук. Ибо «материальная сила – [даже когда речь идет о «материи» мысли (В.З)] – позволяет сбыться духовному смыслу».
«Архипелаг Аверинцева»Константин Сигов в своем послесловии к сборнику «София-Логос» удачно назвал это скопление архипелагом, «универсальным путешествием знаний от А до Я». Это «А», или точка отсчета, у Аверинцева находится повсюду: у греков, с которых он начинал, у древнерусских книжников, к которым он пришел, в одном из акафистов Божией Матери, мудрость которого он помог нам открыть, у Отцов Церкви, с которыми он никогда не расставался, у Владимира Соловьева, ставшего его собратом, у Ахматовой, Цветаевой, Вячеслава Иванова и других поэтов и вечных спутников, у Вальтера Бенджамена, Рильке, Тракля, Юнга, Маритена и многих других, бывших его попутчиками или скорее друзьями… И во многом разном другом.
Но при всем этом Аверинцев никак не стал ходячим тезаурусом, исполняющим должность энциклопедии мировой культуры. Если вглядеться в путь его мысли, как будто перегруженной, но вместе с тем подвижной и легкой, мы почувствуем, что ее «А», ее «архэ», начало лежит до рождения слов, «у самого истока глагола», как он скажет впоследствии. Родившись из созерцания, его слово следует по своему кружному пути, чтобы в конце вернуться к тому же истоку. И, может быть, лучше было бы говорить о «путешествии от А до А». Именно этот исток, остающийся нераскрытым, который в итоге оказывается и завершением, притягивает и завораживает нас. Может быть потому, что в каждом из своих спутников Аверинцев ищет сообщника и собрата, причастника общему секрету Премудрости, построившей себе дом или хотя бы временное утлое жилище в такой-то судьбе, в культурологической загадке, в конкретном стихе и скрытом за ним безмолвии. И вся эта полнота безмолвия-знания доверяется любому из его внимательных читателей. Какой бы мы ни взяли аверинцевский текст – это всегда шедевр состоявшегося, сбывшегося человеческого общения. Он, если воспользоваться одним из любимых аверинцевских словечек, «окликает» людей и понятия, и они оживают и молитвенно зацветают. Герои этих работ поворачиваются к нам какой-то просветленной своей стороной, озаренные сердечным светом, который падает на каждый из островов аверинцевского архипелага.
Словно эти острова находятся в перекличке и переписке между собой и с породившим их автором, которого по-настоящему можно услышать лишь в интонации мягкой беседы с глазу на глаз. Аверинцев умеет слышать, ибо с изумительной способности откликаться начинается архипелаг его островов-откликов, потому что другого он научает своему наречию и своему молчанию. И речь каждого из них (идей, эпох или личностей) становится плотной и насыщенной, ибо собственный его голос сливается с голосом другого, не заглушая его, давая ему высказаться полностью, создавая тем самым звуковую материю для Премудрости, чей голос всегда полифоничен.
Ключ Мандель Штама«Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого Запада», – писал Мандельштам о Чаадаеве. Пожалуй, еще с большим правом можно отнести эти слова и к Аверинцеву.
Не случайно мы вспомнили об одном из самых близких ему поэтов, у кого легко найти множество словесных троп, которые могут привести нас и к феномену Аверинцева. Искать и находить подобные, часто неожиданные пути от одного к другому – в этом один из его стилистических секретов. «Предметы друг от друга далековатые», по ломоносовскому определению поэзии, но связуемые воедино, создают эффект плотности, сгущенности и исторической конкретности. Такая вот плотность была своего рода сопротивлением слова в те годы, когда в гнилых или мумифицированных словах можно было увязнуть как в смрадном болоте. Сегодня, оглядываясь на вчерашнее это болото (кем только не протоптанное тогда), мы не найдем в нем аверинцевских следов.
«Я чувствую почти физически нечистый козлиный дух, идущий от врагов слова», – писал Мандельштам в 1921 году в статье «Слово и культура». Это было самым точным определением той эпохи, которая приговорит и самого поэта. В те годы, когда юный Сергей Аверинцев только начинал свои тончайшие отношения со словом, козлиный дух уже не нес в себе запаха смерти, по крайней мере физической, но был так тяжел, гнетущ и вездесущ, что давно уже казался всем нормальной человеческой атмосферой. Уже тогда, когда не веяло ни малейшей надеждой, что все это однажды распогодится, он умудрялся дышать иным воздухом, который, казалось, выветрился десятилетия назад. Даже не говорить, а просто дышать, не принимая легкими болотных испарений, не становясь в позу борца с врагами «козлиного духа» (героическое это противостояние, увы, так часто становилось губительным именно для иного, высшего духа, который мы хотели бы защитить).
Поначалу скорее интуитивно, а затем, думаю, вполне сознательно, он решил иметь дело только с первыми гражданами республики мыслителей и поэтов, которых так безошибочно умел находить. Я думаю, что сама его эрудиция рождалась не от неразборчивой жадности к многознанию, но из потребности дружбы, той именно дружбы, которая на эллинском языке называется fili,a, и отсюда его filo-logi,a, filo-son,a, которые у Аверинцева не суть предметы и дисциплины, но состояния дружащей, любящей души. «И море и Гомер, всё движется любовью», – вспомним еще раз Мандельштама, ибо аверинцевское море с его заповедными островами словно пронизано теплым Гольфстримом… Не на всех островах жили герои, в равной мере ему близкие, содушевные, со-причастные его открытиям, но нигде не было у него тона жесткого неприятия, отсекающего – не заблуждения, но всю личность другого. Метод Аверинцева – изощренность слуха, от коего рождается и диалог, диалог, настолько открытый к собеседнику, настолько его понимающий, что это понимание как будто мешает высказаться самому автору. Его собственную мысль нередко приходится ловить в контексте мыслей о другом, и потому бывает нелегко провести границу между тем, где целиком он, и тем, где его уже нет совсем, но есть тот другой, участник его братского пиршества.
«Глубокая радость повторенья охватывает его, головокружительная радость» (Мандельштам), потому что Аверинцев умеет и любит находить себя в любом из собеседников. Оттого он остался удивительно свободен от охватившего всех (в особенности с началом вольной эпохи) неистового эго-изверженья, упоения мусорными кучами, публично выметаемыми из подвалов своего я. Его острова или скорее ночные корабли перекликаются, посылают друг другу ночные дружественные огни, знаки, сигналы, ибо в основе их звучит одна и та же весть, только звучит по-разному в сотне разных интерпретаций, статей и стихов.
«Стихотворение, – говорит Мандельштам, – живо внутренним образом, который предваряет написанное стихотворение». Мы видим, как этот внутренний образ, созревший в Аверинцеве, угадывается, без устали поэтически созидается им в его собеседниках и друзьях. Внутренний этот образ он находит повсюду, потому что он живет прежде всего в нем и называется «Премудростью».
София, Шехина, СловоСвоего читателя Аверинцев всегда повышает в чине, вводит на равных в очень избранный, хотя и совсем не тесный круг доверительных друзей, и всякий приглашенный поневоле следует за ним, хотя и не всегда чувствует себя уютно на его широтах.
Таким выглядит его приглашение к паломничеству к Софии. «Лично мне кажется невозможным произносить имя города Киева, – говорит он в начале лекции в Киево-Могилянской Академии по случаю присвоения ему профессорского звания Honoris causa, – без мысли о его святейшем Палладиуме, зовущемся собором Святой Софии». Оборот «лично мне…», казалось бы, подчеркивает субъективность говорящего, который слегка извиняется перед слушателями за свое не к месту высунувшееся я. Однако в этом зачине уже ощущается мягкая властность, не от характера идущая (ибо трудно найти более деликатного человека), но возникающая от атмосферы культа, в который мы вслед за автором готовимся вступить. И вот уже слушатель или читатель отправляется в путь по аверинцевскому архипелагу из порта по имени «святейший Палладиум», унося с собой в дорогу частицу его святости. «Тема этой работы одновременно и узка, и широка до неисчерпаемости», – начинается другая, более ранняя работа о Софии, и вот, начавшись от апсиды киевского храма, нить его повествования-мышления зарывается вглубь, уходит к своим корням у Прокла и Плотина, у Гомера и в Старшей Эдде и многих других. Премудрость окликает Аверинцева отовсюду, так что кажется, что путь его никогда не кончится, но таково уж свойство знаменитой славянской, достоевской или скорее даже пушкинской всемирной отзывчивости, заставляющей останавливаться и отзываться на всякий оклик. (Для сравнения: западный метод и ум тащит вас из пункта А в пункт Б, как буксир, не делая никаких дальних, для дела бесполезных экскурсов, не взмывая ввысь, не ныряя вглубь, и пункт назначения вам, как правило, всегда известен заранее). В аверинцевском же плавании важно само мягкое доверительное скольжение, важна душевность отклика, порой ничем не оправданная задержка в пути, какая-нибудь деталь, вдруг выплывшая из памяти, которая подается как приношение к невидимому алтарю, и он-то, собственно, и есть скрытый пункт назначения. Премудрость построила себе дом, но теперь эта постройка происходит на наших глазах, лишь совсем неискушенный читатель не заметит, что, сам того не желая, оказывается в этом доме, причем не извне, как культурный наблюдатель, но изнутри, как участник культа, в который чувствует себя вовлеченным.
Мы минуем земли, на которых Премудрость оставила свой след, и причаливаем к Библии, к Слову, ибо в конце концов именно к этому материку приводит нас Одиссей-автор. Да простят мне слушатели вольность толкования, Слово в этом аверинцевском тексте рождается из Шехины, из сакрального присутствия, из проявлений Бога в мире, которое по смелой интерпретации автора оказывается как бы умноженным вторым Я Единого. Иное Я Бога и есть Премудрость, названная в книге Иисуса Сына Сирахова дыханием силы Божией и чистым излиянием славы Его.
Шехина не только присутствует, осеняет или вселяется в нас (по словам молитвы Духу Святому), ее роль у Аверинцева более деятельна: то, что рождается от нее или озаряется ею, она собирает у себя, как птица под крылья… Она «художествует» в человеческом деянии, искусстве, устроении общества, молитве.
Собирая космические тела в устроенное мироздание, собирая мысли людей в дисциплинированный интеллектуальный космос, Премудрость собирает земли, города и страны в централизованную сакральную державу. Ибо государство тоже есть ее «дом».
Позволю себе рискованную аналогию: «интеллектуальный космос» Аверинцева возникает из соединения многих культурных тел, фрагментов, лиц, встретившихся как бы случайно, без заранее обдуманного плана, но становящихся только благодаря интуиции, родившейся раньше текстов, неким культовым зданием, государством добрых знаний, державой открытий, обществом любителей премудрости, разумеется, пока лишь чисто человеческой премудрости, слагающейся воедино в какой-то грандиозной фреске. В «сакральном интеллектуализме» Софии Аверинцева сакральность кажется надежно спрятанной за интеллектуализмом, но по мере умножения и духовного уплотнения его текстов мы видим, как она все более открыто заявляет о себе. Заявляет прямо, в качестве своего, аверинцевского исповедания православной веры.
Ведь можно исповедовать веру и так – рассказывая о накопленных богатствах просветленного ею разума. «Веровать в единого Бога, – говорит Аверинцев о митрополите Иларионе, авторе «Слова о законе и благодати», но, наверное, был бы вправе сказать и о себе, – не просто святее, но и умнее, и потому умнее, что святее». Впрочем, никогда бы он о себе ничего подобного не сказал и по смирению своему даже бы и не подумал. Но он на деле выявил этот, если не открытый им, то по-новому доказанный закон, принося уму все, что было создано святостью, созерцанием Шехины, или Премудрости, и собирая сокровища ума, всю память о встречах, беседах, диалогах, окликаннях – в открытом Аверинцевым для нашей эпохи «палладиуме» святости знания.
«Сарах Dei»В радости повторения, удивившей Мандельштама, т. е. в радости нахождения и узнавания залежей Премудрости, или Шехины, во множестве культурных пород Аверинцев не повторяется, не останавливается в своем поиске, не священнодействует над прошлым ради сизой его древности. Раньше казалось, он никогда не решится выйти из своих уютных и вполне просторных гаваней античности, но, оказывается, и на корабле современности он держится ничуть не менее уверенно. Мы не говорим лишь об актуальности новых тем, о публицистике, в которой он проявил свое мягкое и вместе с тем острое мастерство, но о чем-то бесконечно более существенном, о современности самого себя, о том, что может быть названо «здесь и теперь» в диалоге со Словом. Такой диалог полагается им в основу всякой культуры, которая вправе называться этим именем.
В этом суть его новизны, неповторимости, его аверинцевской вести. Он обращается к Слову которое было в начале у Бога не для того, чтобы рассуждать о Нем или описывать Его опыт у других, но в нем свободно творить и просто быть. Не для того, чтобы его осмыслить и создать еще один искусно ограненный памятник своему осмыслению, но остановиться в удивлении перед его тайной. Тайна заключается не в какой-то непостижимости или апофатичности, но в том, что сам Аверинцев назвал однажды «богочеловечностью слова», имея в виду простое человеческое слово, кирпичик культуры, из собрания которых Премудрость строит себе дом. Тайна – в самом снисхождении Слова Божия, которое облекается в бого-человеческую, подчас угловатую речь священных текстов. За этим классическим постулатом может скрываться и другой смысл, универсальный, не до конца постижимый, как бы открывающийся в бездну.
Поэтому оно имеет право утверждать, что по внутренней логике этого же самого чуда в человеческом слове может быть вместимо невместимое Слово Божие; что человеческое слово, как это можно передать разве что непереводимой латинской формулой, «сарах Dei». Правда, для этого человеческое слово должно преодолеть себя, выйти за собственные пределы, оставаясь вполне человеческим, но преобразуясь в нечто более чем человеческое.
«Сарах Dei» – дар человеческому слову, ставший возможным благодаря Воплощению, чей отсвет отныне лежит на всех наших словах, либо отталкивающих эту способность «светиться Богом», либо ее на себя принимающих, ищущих озариться Им. Слово стало плотью в Иисусе из Назарета, и это единственное событие в истории не может не отражаться (или затемняться) во всех «добрых» или «злых», «живых» или «мертвых» словах. И не только словах, но и во всехлогоносных актах человека, будь то любое из искусств, любое из наших решений и действий. Открытие Аверинцева, одно из открытий, – в ощущении и подтверждении на множестве примеров этой неустранимой ответственности, коей облечен всякий человек христианской эпохи. Быть «сарах Dei» значит быть способным выразить, пусть даже косноязычными средствами, присутствие Божие среди людей, или Шехину Премудрость, Благовестие, которые нуждаются в нашей речи, будь эта речь словом, образом, мыслью, поступком.
С недавних пор мы начали благочестиво повторять мысль о. Павла Флоренского о происхождении культуры из культа, разумея под культом преимущественно богослужение в храме и не оставляя любой культуре иного права на выживание, кроме воспроизведения культовых богослужебных форм, прежде всего живописных или пластических. То, что в основе культуры, созданной Аверинцевым, лежит именно особый культ, несомненно, ибо «из света рожденное» слово утверждает здесь свою способность принять у себя неведомого, невместимого Гостя. Его присутствие обнаруживает себя в славословии мысли, поселяется в доме, построенном человеческими руками. Собственно, такое храмостроительство остается призванием не только Аверинцева, но и каждого из нас.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.