Текст книги "Скорбь Сатаны. Вендетта, или История всеми забытого"
Автор книги: Мария Корелли
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 60 страниц)
XXXV
Вот что заключал в себе «последний документ», начинавшийся без всяких предисловий и без обращения.
«Я решила умереть. Не в порыве страсти или злости, но по зрелому рассуждению и, как я думаю, из необходимости. Мой мозг устал от проблем, мое тело устало от жизни; лучше покончить с этим. Мысль о смерти, означающей уничтожение, – приятна мне. Я рада, что по своей собственной воле могу остановить это беспокойное бьющееся сердце, эту волнующуюся горячую кровь, это мучительное напряжение нервов. Хоть я еще молода, я не нахожу больше удовольствия в существовании, я ничего не вижу, кроме горящих глаз моего возлюбленного, его божественного лица, его чарующей улыбки, и все это потеряно для меня. На короткое время он был моим миром, моей жизнью и временем – но он ушел, и без него все стало пустотой, мраком. Как могла бы я влачить одна медленно тянущиеся часы, дни, недели, месяцы и годы? Хотя лучше быть одной, чем в унылой компании такого самовлюбленного, самодовольного и надменного дурака, как мой муж. Он покинул меня навсегда – так он сказал в письме, принесенном мне горничной час назад. Это именно то, чего я и ожидала от него: может ли человек его типа найти прощение удару, нанесенному его самолюбию! Если б он изучил мою натуру, понял бы мои чувства или старался бы, по крайней мере, руководить мной и помогать мне; если б он показал мне хоть какой-нибудь знак великой истинной любви, о которой иногда мечтают, но которую редко находят, – я думаю, мне было бы жаль его теперь и я даже просила бы у него прощения за то, что вышла за него замуж. Но он обращался со мной, как мог бы обращаться с продажной женщиной, то есть кормил меня, одевал, снабжал деньгами и драгоценностями за то, что я была игрушкой его страстей, но ни разу не продемонстрировал ни малейшей симпатии, самоотверженности или человеческой снисходительности. Поэтому я ничего ему не должна. И теперь он и мой возлюбленный, который никогда не станет моим любовником, уехали вместе; я свободна делать что хочу с этой слабой пульсацией во мне, называемой жизнью, которая, в конце концов, – всего лишь легко рвущаяся нить.
Никого нет, чтобы помешать мне покончить с собой, чтобы удержать мою руку от последнего смертельного удара. Хорошо, что у меня нет друзей; хорошо, что я познала лицемерие и притворство света и усвоила грубые жизненные истины: нет любви без вожделения, нет дружбы без личного интереса, нет религии без алчности и нет так называемой добродетели без сопутствующего ей порока. Кто, зная это, захочет иметь с ними дело! На краю могилы я оглядываюсь на короткую череду прожитых лет и вижу себя ребенком в этом самом месте, лесистом Уиллоусмире; я помню, как началась эта жизнь, которой я собираюсь положить конец.
Изнеженная, избалованная, постоянно слыша, что должна «быть хорошенькой» и интересоваться нарядами, я уже в десять лет была способна к некоторому кокетству. Старые ловеласы, пахнувшие вином и табаком, любили сажать меня к себе на колени и щипать мое нежное тело; они прикасались к моим невинным губам своими иссохшими губами – иссохшими и оскверненными поцелуями кокоток и «падших голубок» этого города! Я часто удивлялась, как эти мужчины смели прикасаться к свежему ротику ребенка, зная, какие они животные!
Я помню свою няню, законченную лгунью, впитавшую дух времени, важничавшую больше, чем королева: она запрещала мне разговаривать с одним или другим ребенком, потому что они были «ниже» меня. Затем моя гувернантка, полная похотливого жеманства и притворной стыдливости, почти полностью лишенная нравственности, однако имеющая «наилучшие рекомендации» и самые благоприятные отзывы и принимающая вид самой добродетельный, как и многие столь же лицемерные жены священников, каких я знала. Я быстро раскусила ее, так как, даже будучи ребенком, была удивительно наблюдательна, и историй, рассказываемых приглушенным голосом ею и француженкой – горничной моей матери и прерываемых время от времени грубым смехом, было достаточно, чтоб показать мне ее настоящий характер.
Однако, несмотря на все мое презрение к этой женщине, внешне благочестивой, а в душе развратной, я мало размышляла о парадоксах природы. Я просто жила. Как странно писать о себе в прошедшем времени, как о ком-то, кто уже не имеет отношения к настоящему! Да, я жила в мечтательном, более или менее идиллическом настроении, мысля, но не отдавая себе в этом отчета, полная фантазий о цветах, деревьях и птицах, желая того, о чем не имела понятия, воображая себя то королевой, то крестьянкой.
Я любила читать и в особенности любила поэзию. Я зачитывалась мистическими стихами Шелли и считала его полубогом, и никогда, даже когда узнала все о его жизни, не могла представить его себе человеком с тонким фальцетом и «развязными» замечаниями, касающимися женщин. Но я была уверена, что для его славы было хорошо, что он утонул в ранней молодости, окруженный драматизмом и меланхолией; это спасло его, мне думается, от порочной и отталкивающей старости. Я обожала Китса, пока не узнала о его страсти к Фанни Браун, – после этого очарование исчезло. Я не могу объяснить почему, просто констатирую факт. Я сделала героя из лорда Байрона; фактически он всегда был для меня единственным поэтом героического типа. Сильный сам по себе и безоглядный в своей любви к женщинам, он по большей части принимал их такими, какие они есть, а если встречал на своем пути недостойных представительниц слабого пола, то объяснял это лишь своим невезением. Когда я читала любовные строки этих мужчин, я думала: когда же и ко мне придет любовь и какие потрясающие эмоции мне подарит? Затем настало грубое пробуждение от моих грез, детство перешло в юность, и в шестнадцать лет мои родители повезли меня в город, чтобы я «познакомилась с нравами и обычаями общества» прежде, чем начать «выезжать». О, эти нравы и обычаи! Я в совершенстве изучила их! Вначале изумленная, потом смущенная, не имея времени, чтобы составить какое-то мнение об увиденном, я получила лишь общее поверхностное «впечатление» от вещей, о которых никогда не мечтала и каких не могла себе представить. Пока я продолжала недоумевать, постоянно общаясь с молодыми девушками моего возраста и положения, которые, однако, знали свет гораздо лучше меня, мой отец вдруг объявил мне, что Уиллоусмир для нас потерян – он более не мог содержать его – и что мы туда не вернемся! Ах, сколько слез я пролила! Какое горе это причинило мне! Я не понимала тогда ничего ни о богатстве, ни о бедности; все, что я могла уяснить, это то, что двери моего милого старого дома отныне закрылись для меня навсегда.
После того, мне кажется, я сделалась холодной и жестокой; я никогда не питала большой любви к своей матери – по правде сказать, я ее редко видела, так как она то ездила с визитами, то принимала гостей и проводила со мной мало времени; поэтому, когда с ней случился первый удар, от которого ее парализовало, это не произвело на меня большого впечатления.
У нее были доктора и сиделки – со мной находилась гувернантка, да еще сестра матери тетя Шарлотта приехала, чтобы вести наш дом, так что я начала изучать общество, не выражая своего мнения о том, что видела. Я еще не «выезжала», но бывала везде, куда приглашали девушек моего возраста, и замечала многое, не показывая, что имела способность это понимать. Я старательно поддерживала внешнюю холодность и бесстрастность, изображая невнимательность, равнодушие и отсутствие интереса, которые многими принимаются за неразвитость или глупость, поэтому некоторые достаточно хитрые люди говорили при мне откровенно и, сами того не ведая, выдавали себя и свои пороки. Так началось мое «светское образование». Знатные женщины, обладательницы аристократических титулов приглашали меня «на чай запросто», потому что я была, как им угодно было меня называть, «безобидной девочкой», «хорошенькой, но скучной», и позволяли мне помогать им развлекать их любовников, которые приходили к ним, когда их мужей не было дома.
Помню, как-то одна важная леди, прославившаяся благодаря своим бриллиантам и близкой дружбе с королевой, поцеловала в моем присутствии своего кавалера, одного очень известного графа. Он что-то пробормотал насчет меня, я слышала, но его возлюбленная шепотом ответила: «О, это всего лишь Сибилла Элтон, она ничего не понимает». Однако потом, когда он ушел, она, улыбаясь, повернулась ко мне и сказала: «Вы видели, как я поцеловала Берти, не правда ли? Я часто его целую: он мне совсем как брат!» Я ничего не ответила, только неопределенно улыбнулась, а на следующий день она прислала мне дорогое кольцо с бриллиантом, которое я ей тотчас же возвратила с короткой запиской, в которой сообщила, что очень ей благодарна, но отец не позволяет мне пока носить бриллианты. Странно, почему я вспоминаю сейчас об этих мелочах, – сейчас, когда намереваюсь покончить с жизнью и со всей ее ложью!.. Там, за окном моей спальни, поет маленькая птичка – очаровательное создание! Надеюсь, она счастлива, потому что она не человек… Я слушаю ее чудесное пение, и слезы подступают к моим глазам при мысли, что она все так же будет жить и петь сегодня на закате, когда я уже буду мертва!
Последняя фраза вызвана простой сентиментальностью, так как мне совсем не жаль умирать. Если б я чувствовала хоть малейшее сожаление, я бы не исполнила свое намерение.
Я должна продолжить свой рассказ, так как в нем я пытаюсь проанализировать самое себя, чтобы узнать, не найдется ли для меня оправданий – не сделали ли меня такой, какой я стала, воспитание и светское образование или я действительно была дурной с самого рождения?
Обстоятельства моей жизни нисколько не способствовали смягчению или улучшению моего характера. Мне едва минуло семнадцать лет, когда мой отец однажды утром позвал меня к себе в кабинет и изложил настоящее положение наших дел. Я узнала, что он весь был в долгах – он жил на деньги, которые ему дали жиды-ростовщики, и эти деньги были ему даны лишь с тем расчетом, что я, его единственная дочь, выйду замуж за достаточно богатого человека, позволив ему таким образом вернуть все его долги с хорошими процентами.
Он сказал, что надеется на мое благоразумие и, когда явятся претенденты на мою руку, я должна буду, прежде чем поощрять их, сообщить об этом ему, чтобы он мог навести справки о размерах их состояний. Тогда я поняла, что выставлена на продажу. Я слушала его молча, пока он не кончил. После этого я спросила его: «Любовь, насколько я понимаю, в расчет не принимается?» Он засмеялся и заверил меня, что гораздо легче любить богатого человека, чем бедного, в чем я и удостоверюсь через короткое время. Потом он прибавил, немного поколебавшись, что для того, чтобы свести концы с концами, так как стоимость городской жизни весьма велика, он взял под свое покровительство одну молодую американку, мисс Дайану Чесни, которая желает познакомиться с английским обществом и будет платить ему две тысячи гиней в год за эту привилегию и за услуги тети Шарлотты в качестве компаньонки. Я не помню теперь, что сказала, когда услыхала это; знаю лишь, что мои долго сдерживаемые чувства вырвались наружу с таким бешенством, что на мгновение он испугался силы моего негодования.
Американская квартирантка в нашем доме! Это показалось мне столь же оскорбительным и низким, как поведение одной знакомой мне женщины, которая, пользуясь расположением к ней королевы, выделившей ей бесплатные апартаменты в Кенсингтонском дворце, время от времени тайно сдавала их своим американским или колониальным «гостям», использовавшим адрес места рождения Ее Величества как свой собственный, тем самым снижая весь престиж этого исторического места. Мой гнев, однако, оказался бесполезен: сделка была заключена; мой отец, несмотря на свое благородное происхождение и высокое положение в обществе, в моих глазах упал до уровня какого-нибудь владельца меблированных комнат – и с того времени я потеряла к нему прежнее уважение. Конечно, можно возразить, что я была не права, что я должна была проявить уважение к его решению превратить свое имя в доходную статью, одалживая его, как щит и оружие для американки, не имеющей ничего, кроме долларов вульгарного «железнодорожного короля», чтобы поддержать ее в обществе, но я не могла воспринимать это таким образом – я еще больше ушла в себя и стала еще холоднее, сдержаннее и надменнее. Мисс Чесни обосновалась у нас и изо всех сил старалась подружиться со мной, но быстро поняла – это невозможно. Я верю, что у нее доброе сердце, но она дурно воспитана, как и все ее соотечественники, несмотря на все их разговоры о европейском образовании; мне она с самого начала не понравилась, и я даже не пыталась это скрыть. Между тем я знаю, что она станет графиней Элтон, как только это станет возможным, то есть после года траура по моей матери, а может быть, через три месяца его лицемерного ношения по мне. Мой отец считает себя еще молодым и вполне интересным мужчиной, и он совершенно не в силах устоять перед богатством, которое она ему принесет. Когда она поселилась у нас и тетя Шарлотта сделалась ее платной компаньонкой, я стала редко посещать светские мероприятия, не желая, чтобы нас видели вместе. Я много времени проводила в своей комнате и прочла много книг. Вся модная литература прошла через мои руки – если не для того, чтобы меня наставлять, то хотя бы для моего просвещения. Однажды – я хорошо помню этот день, ставший своего рода поворотным в моей жизни, – я прочла роман одной женщины, в котором сначала ничего не поняла, но, перечитав некоторые его места во второй раз, вдруг обнаружила все его ужасное сладострастие, и это наполнило меня таким отвращением, что я с презрением швырнула его на пол. Однако в журналах я видела похвальные отзывы о нем; его бесстыдство называли «смелостью», вульгарность – «блестящим остроумием»; о нем было написано так много хвалебных статей, что я решила прочесть его еще раз. Ободренная «литературными цензорами» нашего времени, я перечла его, и мало-помалу его коварная власть проникла мне в душу и осталась там. Я начала думать об этом и постепенно стала находить удовольствие в таких мыслях. Я послала за другими книгами этого автора, и мой аппетит к такого рода возбуждающим романам усилился.
Волею судьбы в то же самое время одна моя знакомая, дочь маркизы, девушка с большими черными глазами и теми пухлыми выпяченными губами, которые невольно вызывают в памяти свиной пятачок, принесла мне два или три старых тома стихов Суинберна. Всегда преданная поэзии, считавшая ее величайшим из искусств и до того момента незнакомая с работами этого поэта, я с жадностью набросилась на книги, собираясь насладиться тем возвышенным волнением души, которое лишь поэт может пробудить в смертных, не имеющих такого божественного дара, как он, и обращающихся к нему за помощью, намереваясь заглянуть «за высочайшие вершины времени».
Теперь я бы хотела, если смогу, как следует объяснить действие, оказанное этим певцом-сатиром на мою душу – так как думаю, что для многих женщин его произведения стали более смертоносными, чем самый смертоносный яд, и гораздо более развращающими, чем любая из книг Золя или других современных французских писателей.
Сначала я прочла поэмы быстро, находя некоторое удовольствие в их музыкальном ритме и не обращая внимания на смысл, но тотчас, как если б жуткая вспышка молнии обнажила красивое дерево, лишив его нарядной листвы, мой ум вдруг заметил жестокость и чувственность, скрытые под затейливыми словами и убедительными рифмами, – и на минуту я перестала читать и закрыла глаза, содрогнувшись и с болью в сердце. Неужели человеческая натура настолько гнусна и необузданна, как утверждает этот человек? Неужели нет Бога, а есть только сластолюбие? Неужели мужчины и женщины в своих желаниях и страстях ниже и развратнее животных? Я думала и размышляла, я читала «Laus Veneris», «Фаустину» и «Анакторию», пока не почувствовала, что опустилась до низменного уровня того грубого ума, который считал подобные гнусности благопристойностью; я упивалась дьявольским презрением поэта к Богу и читала опять и опять его стихотворение «Перед распятием», пока не выучила его наизусть – пока оно не стало звучать у меня в голове так же настойчиво, как какая-нибудь детская песенка, и не обратило мои мысли к надменному презрению Христа и Его учений, как у неверующего иудея. Мне все равно теперь – теперь, когда без надежды, веры и любви я собираюсь погрузиться в вечный мрак и безмолвие, – но ради тех, кто получает утешение в религии, я спрашиваю: почему в стране, которая называет себя христианской, позволено распространяться такому ужасному кощунству, как «Перед распятием», причем без малейшего порицания со стороны тех, кто считает себя судьями в литературе? Я видела многих благородных писателей – их осудили, даже не выслушав; многих обвинили в богохульстве, хотя труды их имели совсем другую направленность; но этим строчкам не возбраняется делать свое злое дело, и автор их восхваляется, как если бы он был благодетелем рода человеческого, а не его растлителем. Я привожу их здесь по памяти, чтобы меня не обвинили в том, что я преувеличиваю их характер.
Увы! Склоняясь пред тобой,
Мы Церкви видим лик гнилой, —
Лик не невесты молодой,
А блудни гнусной и чумной.
Так мерзко рот ее разит,
Что даже Господа грязнит.
Сын Человеческий, вернись
И людям истину верни,
Душою вновь к нам обратись,
Как то бывало в оны дни!
Взгляни: в молитвах – кровь и смрад,
Распятье источает яд.
Детей ты призывал в свой дом,
Но ныне в нем – проклятий стон.
Где ж человечность в Боге том,
Что, слыша их, не потрясен?
Дышал ли ты, страдал ли, жил, —
В распятом трупе нет души.
Коль Бог, глядящий с высоты,
С распятьем были бы одно,
То устыдился б солнца ты,
И отвернулось бы оно.
Сойди ж с креста, о человек, —
Иль скройся, пропади навек! [21]21
Алджернон Чарлз Суинберн. Перед распятием. Перевод Н. Сидемон-Эристави.
[Закрыть]
После того как я прочитала эти стихи, я стала думать о Христе как о «распятом трупе», если вообще о Нем думала. Я увидела, что никто не упрекнул Суинберна за эти слова, что они не помешали ему прославиться и что даже ни один священник не набрался достаточной смелости и не проявил усердия в служении делу своего Господа, чтобы публично осудить такое бесстыдное надругательство. Так в конце концов я пришла к заключению, что Суинберн, должно быть, прав в своих взглядах, и последовала ленивому и бессмысленному течению общественной жизни, проводя дни за подобной литературой, обогащавшей мой ум доскональным знанием дурных и пагубных вещей. Если во мне и была душа, она была убита; свежесть духа исчезла: Суинберн вместе с другими помог мне пережить если не физически, то нравственно такую фазу порока, которая навсегда отравила мои мысли.
Я знаю, что есть некий закон бытия, в соответствии с которым должен налагаться запрет на некоторые книги, разрушительные для общественной нравственности; если такое правило существует, странно, что оно не было применено к автору «Анактории», который, пользуясь привилегией поэта, без спроса вторгается во множество домов, оскверняя простые и светлые умы. Что касается меня, то после изучения его стихов для меня ничего не осталось святого; я судила о мужчинах как о животных, да и женщины в моих глазах были не многим лучше; у меня не было веры в честь, добродетель или правду, я была абсолютно равнодушна ко всему, кроме одного, и этим одним было мое решение несмотря ни на что познать любовь. Пусть мне предстояло выйти замуж только по материальному расчету, но тем не менее я хотела любви – или того, что я называла любовью; не идеальной страсти, а именно того, что мистер Суинберн и некоторые из наиболее почитаемых писателей научили меня считать любовью.
Я начала задумываться о том, как и когда я встречу своего возлюбленного. Такие мысли, которые были у меня в то время, заставили бы моралистов изумиться и в ужасе воздеть руки, но для внешнего мира я была образцом девической скромности, выдержанности и гордости.
Мужчины желали меня, но боялись, так как я никак их не поощряла, не видя среди них достойного той любви, какую я могла бы дать. Большинство напоминало хорошо выдрессированных павианов, прилично одетых и тщательно выбритых, но все они гримасничали, таращили глаза и неуклюже жестикулировали, точно какие-то волосатые лесные чудища. Когда мне исполнилось восемнадцать, я начала «выезжать» по-настоящему – то есть меня представили ко двору со всей глупой, напоминавшей фарс пышностью, обычной в таких случаях. Перед тем как ехать, мне сказали, что «представление» – очень важная и необходимая вещь, что это гарантия положения и в первую очередь репутации, поскольку королева не принимает тех, чье поведение не соответствует самым высоким стандартам достоинства и добродетели! Я рассмеялась тогда и готова улыбнуться теперь, подумав об этом, – еще бы! Та самая дама, что представляла меня, имела двух незаконнорожденных сыновей, о чем неизвестно было ее мужу, и она была не единственной грешницей, играющей в придворной комедии! Некоторых женщин, присутствовавших там в тот день, я сама не приняла бы – такой позорной была их жизнь; однако в положенное время они делали скромные реверансы перед троном, изображая из себя образцы добродетели и аскетизма. Время от времени случается так, что какая-нибудь чрезвычайно красивая женщина, которой все остальные завидуют, за один незначительный промах выбирается в качестве «примера» и отлучается от двора, тогда как другие, менее красивые ее сестры, семьдесят семь раз нарушившие все законы приличия и нравственности, продолжают бывать там, – в остальном же репутации и моральным качествам женщин, которых принимает королева, не придается никакого значения. Если кому-то из них отказали – значит, к нарушениям светских приличий она добавила более серьезное преступление – свою красоту, в противном случае никто не стал бы шептаться о ее репутации! В день представления я, что называется, имела успех, то есть на меня устремились все взгляды; те представительницы моего пола, которые были слишком старыми и некрасивыми, чтобы мне завидовать, открыто мне льстили, а достаточно молодые, чтобы быть моими соперницами, выражали дерзкую презрительность.
Пройти в Тронный зал было нелегко из-за большой толпы, и некоторые дамы употребляли довольно крепкие выражения. Одна герцогиня, стоявшая как раз передо мной, сказала своей спутнице: «Делайте как я, работайте ногами! Набейте им синяков, и как можно больше, – так мы скорей доберемся!» Это изысканное замечание сопровождалось смехом рыбной торговки и взглядом потаскухи. Однако же это была «знатная леди» – не прибывшая из-за океана, а имевшая благородное происхождение и обширные связи! И много подобных речей я слышала со всех сторон во время этой «почтенной» потасовки – собравшиеся поразили меня своей вульгарностью и дурными манерами, совершенно не соответствующими достоинству нашей монархии.
Когда я наконец присела в реверансе перед королевским троном и увидела пожилую даму с добрым лицом, представлявшую величие нашей империи, которая казалась очень усталой и испытывавшей невыносимую скуку, а ее рука была холодна как лед, когда я ее поцеловала, я почувствовала острую жалость к той, которая занимала столь высокое положение. Кто хотел бы стать монархом, обреченным постоянно принимать у себя компанию дураков!
Я быстро проделала все, что от меня требовалось, и возвратилась домой довольно уставшая, испытывая отвращение ко всей церемонии, а на следующий день узнала, что мой «дебют» обеспечил мне положение «первой красавицы», или, другими словами, что я теперь официально была выставлена на продажу. Это, в сущности, и разумеется под терминами «представляться» и «выезжать», используемыми устраивающими аукцион родителями. Моя жизнь теперь проходила в одевании, фотографировании, позировании для модных художников и «инспектировании» мужчинами, имевшими матримониальные намерения. В обществе ясно поняли, что я не продавалась дешевле известной цифры годового дохода, но эта цена была слишком высока для большинства покупателей.
Как мне было противно мое постоянное присутствие на брачном рынке! Сколько ненависти и презрения я питала к моему кругу за его низкое и жалкое лицемерие! Я быстро поняла, что деньги были главной движущей силой общественного успеха, что самые гордые и родовитые люди на свете охотно соберутся дома у какого-нибудь вульгарного плебея, если у него окажется достаточно денег, чтобы принять и накормить их. В качестве примера я могу привести одну женщину, безобразную, увядшую и страдавшую косоглазием, которая при жизни своего отца до сорока лет имела на карманные расходы не более полукроны в неделю, после его смерти, унаследовав половину его состояния (другая половина отошла к его незаконным детям, о которых она никогда не слыхала, так как он всегда считался образцом безупречной добродетели), внезапно превратилась в «законодательницу мод» и осторожностью и расточительной лестью сумела собрать под своею крышей многих членов высшего общества страны. Некрасивая, немолодая, приближавшаяся к пятидесяти годам, не имевшая ни изящных манер, ни ума, ни таланта, она, обладая лишь властью денег, приглашала на свои обеды и танцевальные вечера герцогов королевской крови и других титулованных особ, и те, к их стыду, принимали ее приглашения. Я никогда не могла понять этого добровольного унижения людей высокого общественного положения: ведь не нуждаются же они в еде и увеселениях, так как и то и другое они имеют в избытке каждый сезон! И, мне кажется, они должны показывать лучший пример, чем толпиться на приемах у неинтересной и некрасивой выскочки только потому, что у нее есть деньги.
Я ни разу не была у нее, хотя она имела дерзость приглашать меня; кроме того, я узнала, что она обещала одной из моих знакомых сто гиней, если та убедит меня хоть раз появиться в ее доме, так как мое положение «красавицы» в соединении с моей гордостью и исключительностью придало бы ее вечерам бо́льшую привлекательность, чем даже та, которую могло им обеспечить присутствие на них королевской особы. Она знала это, и я знала это, – и, зная это, я никогда не удостаивала ее чем-то бо́льшим, нежели поклон при встрече.
Но, хотя я нашла некоторое удовлетворение, мстя таким образом вульгарным выскочкам и нарушителям общественных устоев, я устала от монотонности и пустоты того, что светские люди называют «весельем», и, внезапно заболев нервной лихорадкой, на несколько недель для перемены воздуха была отправлена на морское побережье с моей молоденькой кузиной, которая мне нравилась, потому что была совсем на меня не похожа. Ее звали Ева Мейтленд; ей было только шестнадцать лет, и она была чрезвычайно болезненной, бедняжка! Она умерла за два месяца до моей свадьбы.
Мы с ней и с прислуживавшей нам девушкой поехали в Кромер, и однажды, сидя со мною среди скал, она робко спросила, знаю ли я писательницу по имени Мэвис Клер. Я сказала, что не знаю; тогда она протянула мне книгу, называвшуюся «Крылья Психеи».
– Прочти это! – сказала она серьезно. – Ты почувствуешь себя такой счастливой!
Я рассмеялась. Мысль, что современный автор может написать нечто, способное сделать человека счастливым, показалась мне смешной; большинство из них имеют целью внушить читателям отвращение к жизни и ненависть к своим ближним.
Однако, чтобы доставить Еве удовольствие, я прочла «Крылья Психеи», и если эта книга и не сделала меня счастливой, она тем не менее вызвала у меня удивление и глубокое уважение к женщине, написавшей ее.
Я узнала о ней все: что она была молода, недурна собой, благородного характера и с незапятнанной репутацией и что единственными ее врагами были литературные критики. Этот последний пункт настолько расположил меня к ней, что я тотчас же купила все ею написанное, и ее произведения сделались для меня приютом отдохновения.
Ее жизненные теории – необыкновенные, поэтичные, идеальные и прекрасные; хоть я не могла принять их или следовать им, я всегда чувствовала себя на некоторое время смягченной и утешенной самим желанием того, чтобы они были истинны.
И эта женщина – такая же, как ее книги, – необыкновенная, поэтичная, идеальная и прекрасная; как странно думать, что она находится всего лишь в десяти минутах ходьбы от меня! Я могла бы послать за ней, если б захотела, и рассказать ей все, но она помешала бы мне осуществить мое намерение. Она бы по-женски обнимала и целовала меня, и держала б меня за руки, и говорила бы: «Нет, Сибилла, нет! Вы сейчас не в себе – вы должны пойти ко мне и успокоиться!» Странная фантазия пришла мне в голову… Мне захотелось открыть окно и позвать ее; может быть, она в саду, идет сюда, чтобы повидать меня, и, если она услышит и ответит, – кто знает!.. Да, быть может, мои мысли примут иное направление и сама моя судьба изменится.
Я позвала ее. Три раза безмолвный предзакатный воздух огласился нежным именем «Мэвис!», но лишь ее маленький коричневый тезка – дрозд, качавшийся на еловой ветке, ответил мне тихим осенним посвистыванием. Мэвис! Она не придет, сегодня Бог не сделает ее своим вестником. Она не догадывается, она не знает трагедии моего сердца, более великой и мучительной, чем те, что описаны в романах. Если б она знала меня такой, какая я есть, что бы она обо мне подумала!
Возвращаюсь к тому времени, когда любовь явилась ко мне – любовь пылкая, страстная и вечная! Ах, какая дикая радость охватила меня! Каким бешеным экстазом зажглась моя кровь! Какие безумные мечты овладели моим умом! Я увидела Лючио, и, казалось, прекрасные глаза величайшего ангела пролили свет в мою душу! С ним пришел его друг, чье присутствие лишь подчеркивало его красоту – надменный, самодовольный глупец и миллионер Джеффри Темпест, – тот, кто купил меня и таким образом получил право называться моим мужем…»
Тут я прервал чтение и поднял голову. Глаза мертвой женщины, казалось, теперь смотрели на меня так же пристально, как и на ее отражение в зеркале; голова ее немного ниже наклонилась к груди, и все ее лицо напоминало лицо покойной графини Элтон, когда последний удар паралича совершенно обезобразил ее.
– Подумать только, что я любил это! – громко сказал я, указывая на отражение трупа. – Поистине я был дурак! Дурак, как все мужчины, которые отдают свою жизнь в обмен за обладание телом женщины! Если есть какая-либо жизнь после смерти, если подобное существо имеет душу, похожую на это отравленное тело, то сами дьяволы отвернутся от такого отвратительного товарища!
Свечи мерцали, и мертвое лицо, казалось, улыбнулось. В соседней комнате пробили часы, но я не считал удары; я привел в порядок страницы рукописи и принялся читать с возобновленным вниманием.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.