Читать книгу "Городъ Нежнотраховъ, Большая Дворянская, Ferflucht Platz"
Автор книги: Алексей Козлов
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Поодаль совершенно без выставочной витрины, как безлошадный крестьянин стоит высокий приятного издали вида чернявый парень с писклявым голосом и женственными манерами. Говорят, что он тоже голубой и покушался в детстве на свекровь, облив её то ли кислотой, то ли ещё чем, но в это ввиду его испуганных плеч в это довольно трудно поверить.
Впрочем, обливание свекровей и тёщ кипятком Автор никогда не считал серьёзным преступлением, и если бы сам вернулся назад к своей несчастной семейной жизни, тёщу кипятком облил бы, как никто. А учитывая что она была ещё и совсем древнего народа, облил бы все двадцать два раза.
Но, кажется, мы отвлеклись от высокого искусства в область матримониальных отношений, ничем не украшающих наше высокое повествование.
За места под солнцем, ввиду редкости покупателей, идёт нешуточная борьба, часто завершающаяся грубым побоищем и общим словесным поношением.
Валера участвует в ней мало, ибо все знают его грубую силу и неугомонный характер. В былые, тяжкие времена выковался этот характер, подвергшийся суровой обработке здешним невменяемым социумом. Когда-то Генаст покинул свою телефонную компанию и несколько месяцев коптил небеса, в попытке сориентироваться и определиться в новых, так скать, реалиях. Пошёл на биржу труда, чтобы спокойно отполучать там не менее года свою законную добычу в размере средней зарплаты дворника. Но в первый же день учёта его послали на работу, ибо тогда ещё рабочих полумест было навалом, а работников, хоть изредка трезвых – с гулькин нос. Страна хотела помогать борющимся Сомали и Вьетнаму, и ей нужно было много лыка и пеньки.
Этот случай был задолго до того, как он пришёл в милицию менять автомобильные права с поддельной справкой.
На стене красовалось написанное красным грифелем стихотворение:
«Я знаю точно наперёд —
Сегодня кто-нибудь умрёт!
Я знаю – где, я знаю – как!
Я не гадалка! Я – маньяк!»
Вьетнам Вьетнамом, а работать Генасту не хотелось ни минуты. Нигде. Никогда. И ни за какие деньги.
Ему страстно хотелось знать, был ли Юдий Цезарь педерастом, где теперь находится янтарная комната, кто убил царевича Димитрия, но знать, где находится его работа – не хотелось.
Итак, в яркий солнечный летний полдень, приодевшись, как подобает для подобных случаев, он явился в отдел кадров радивозавода, полагая, что всегдашний отставной кгб-шник со зверской рожей сразу же раскрасит его бумагу словами «Вакансий нет», и автоподписью, после чего можно будет спокойно идти вприпрыжку домой. Но зверской рожи не было, а была маленькая ушлая женщина с мелкокалиберными грудями и здоровенным красным карандашом в руке. В комнате играло игривое радиво, выдавая самодеятельные мелодии. Помимо этого звучала пишущая машинка – женщина била по клавишам, как цирковой заяц по барабану. Сумочка привычно пахла дешёвой парфюмерией и слегка неудовлетворённой семейной жизнью.
Увидев вошедшего, женщина-заяц превратился в женщину-львицу и оборотила к вошедшему внимательное лицо. В лёгком недоумении и ещё не подозревая грядущей беды, соискатель подал ей свои бумаги и вдруг услышал ласковое: «А, вы к нам? Вот и хорошо! У нас есть чудная вакансия для вас!»
Генаст опешил. Он посмотрел на заботливую женщину глазами человека, покинувшего этот мир. Работать на злосчастном радивозаводе не хотелось даже директором, не говоря уже о мизерных и потому особо омерзительных просторабочих должностях.
– Но… я, – сделав крюк и расспросив о трагическом и безысходном положении завода и получив подобающие сверх – оптимистические ответы, нерешительно начал Генаст, тщательно подбирая слова и не находя их, – Но я…
– Ничего-ничего, нам нужны хорошие, умелые руки… Я понимаю вашу неуверенность. Но не волнуйтесь! Завод сейчас возрождается, на него вернулись два старых токаря и уборщица Надя, они довольны жизнью, нет, правда, всё будет хорошо, не бойтесь… – искренне и оптимистично рекла женщина, возложив микроскопические подростковые груди на коленкоровый стол, при этом увлекаясь чтением какой-то непрезентабельной бумажки, в которой что-то непрестанно подчёркивала красным гигантом-карандашом. Этот карандашл добил Генаста.
– Но я… Но я…
– А знаете, токари такие смешные! Ничего не помнят! – пропела женщина.
– Но я… Но я… – нашёлся наконец Генаст, – Но я… понимаете… алкоголик…
– Что-что? – удивилась женщина, – Вы? Не может быть! Вы клевещете на себя!
– Да! Я… алкоголик! – уже уверенней сказал соискатель, – Я… страдаю алкохольизьмом! Запойным… Знаете, это находит на меня волнами, начинаясь с каких-то незначительных мелочей и всегда кончается крупной пьянкой! Вот видите, я честен пред вами!
И задёргал головой, как бы стряхивая с плеч докучливых зелёных чертей и бабочек типа Батерфляй.
Женщина подумала абсолютной головой.
И ещё подумала.
И ещё.
– У нас тут все алкоголики, – наконец сказала женщина без тени каких-либо эмоций, ничуть не удивившись азиатской откровенности посетителя, – Мой муж… тоже ведь… алкоголик… Ещё какой! Он… Страдал пляской Святого Витта двадцать лет! С Богом разговаривал! Зелёных ангелов-хранителей с обшлагов стряхивал! Это было для него совершенно ординарным делом! Рассказывал новые главы из Пиплии. К лунатизму приобщился! Ничего! Устаканилось! Все тут алкоголики! Все! Пьют, потом осознают свои слабые стороны! Лечутся тут по два-три раза, потом трудятся. И ничего. Помогает! Грамоты имеют, ордена, медали. Детей нарожали дикую орду. Одному вот на днях путёвку дали в санаторий имени Павло Крыся. Человек духом воспарил! При заводе есть тематический профилакторий, там можно отсыпаться после. В конце концов, появление на заводе в пьяном виде теперь нисколько не возбраняется. Сейчас не те времена! Сейчас демократия! Не волнуйтесь, пожалуйста! Никто промили считать не будет! Всё будет хорошо!
Мировая девушка говорила тихо, но убеждённо, как реальная дельфийская весталка. И улыбнлась так мило и сердечно, что сердце Генаста отлегло.
А он сомневался.
Возможность работать на заводе, где все помимо того, что постоянно производили беканые радиводетали, были ещё впридачу сплошными алкоголиками и ездили в санатории, где можно было всем отоспаться, вселила в Валерия Генаста тихий ужас. Трудиться на передовом заводе с профиларторием расхотелось ещё больше. Страшно расхотелось. До слёз. До отчаяния. До зуда в ушах. Тревога в его душе росла.
Плечи у него поднялись к шее.
– Давайте паспорт! – не смея длить молчание меж тем сказала безучасная женщинка.
Нужно было что-то уместно сказать. А он не знал, что сказать ей.
– Вы знаете, паспорт у меня забрали, к несчастью вчера в милиции, но я стрелой сбегаю! Я вчера попал! Меня только сегодня утром отпустили! Если очень нужно, сейчас же сбегаю!
И повисла минута неловкого молчания.
Казалось, женщина впервые начинала осознавать сказанное.
Истинное лицо соискателя на рабочее место стало приоткрываться.
Женщина смолкла.
– Знаете, – тогда уж очень откровенно и почти истерично сказал Генаст, набирая побольше воздуха в младенческие благодаря алкоголю лёгкие, – знаете ли… знаете ли… у меня ведь суицидально-террористический синдром! Я хотел скрыть от вас сначала, но, будучи честным человеком, не смогу этого сделать! Я слишком уважаю вас! Так знайте! Я могу ваш завод, не… делать, в три счёта взорвать вместе с вашими ё… алкоголиками, сифилитиками и профилакторием. К ё… матери взорву! Не могу я тут… Не могу!
Так он сказал, и сразу всё встало на свои места, и сразу стало понятно, что человек не шутит, а говорит на сей раз очень, очень серьёзно. Так серьёзно, что ему даже самому страшно своих слов.
Так он сказал, помолчал и в финале вставил после этого в свою речь ни к селу ни к городу ужасающее слово «поползновения».
– Я не могу, просто не могу видеть старых токарей, – звучал его голос, – которые возвращаются на завод и отсыпаются в тематических профилакториях! Меня тошнит от мастеров больших цехов, я презираю пьяных технологов, тюкнутых поллитртехнологов, ненавижу клюкнувших главных инженеров и дерябнувших ио-директоров! Меня перекащивает от одного их чересчур серьёзного вида! Бр-р-р! Не могу, поверьте мне, сударыня! Я бешусь от этого! Я тогда сам не свой! Ничего с собой не могу поделать! У меня года два клаустрофобия и комовый алькохольный абстол.
– Что-что? Об стол? Вы и в медицине шурупите? – спросила кадресса, заинтересовавшись.
Женщина как-то сразу по неизведанной ею фразе «Суицидально-террористический синдром», подкреплённой страшным словом «поползновения», дикому в нынешние времена обращению «сударыня», сразу просекла, что перед ней и вправду самый настоящий сумасшедший, и не шуточно, и надо либо удовлетворять его нежелание, либо бояться и «делать ноги». Бумагу с отказом от работы она подписала с необыкновенной, поистине девичьей быстротой, можно сказать, с быстротой молнии, одновременно дав себе слово до его ухода не злить потенциального работника – алкоголика, самоубийцу, матершинника и террориста.
Расписываясь, он посмотрел на её многообещающую грудь и даже продвинулся к силиконовой долине с неосознанным чувством признания и симпатии.
А потом двинулся к двери, непреклонный, как силиконовый столп.
«С такой фамилией точно взорвёт!» – решила женщина про себя, просканировав широкую спину Генаста испуганным, но опытным лесбийским взором.
Счастье Валеры не знало границ. Его душа летала, как освобождённая птица. Его сердце трепетало, как птенец. Его глаза были ясны, как никогда. Они блестели и излучали сильное космическое свечение.
«Жалкие люди, которые хотят подзаработать любой ценой и не задумывающиеся, что цена может быть слишком высокой! Жалкие люди! Ничего! Меня ещё ждёт такой триумф, что все вы буквально обосрётесь от зависти! – думал он на обратном пути в рай.
На этом посылы будущего художника в горнило национального производства прекратились напрочь, и начались мелкие подсидки с целью лишить безработного пособия, которые он с честью выдерживал весь календарный год.
Тут мы возвращаемся из истории в реальность, и что же мы видим?
Мы видим место, на котором всегда ещё ох с каких времён тасовались посланцы неведомой Харистианской секты, иногда сменяемые индусами с колотушками. То ли климат, то ли социальные условия были слишком суровы для южных йогов, до только йоги быстро испарились.
Свято место, как известно пусто не бывает, и скоро вместо колотушек там звучал треснутый барабан рок-группы «Мурана Гейплс Твистинг».
Рок-группа продержалась чуть дольше неприкасаемых и тоже исчезла бесследно.
Вот и мы сейчас увидим растрёпанную даму, уже начавшую приставать к темнокудрой красавице. Темой её приставаний, как всегда является Изос Харизмус. Она, разумеется, звала ту, вторую вернуться ко Харизмусу, звала с неумеренным для её возраста энтузиазмом. А та хоть и для виду поддакивала, в глазах у неё было совсем другое. Она хотела мужской силы и проникновения. В глазах у неё от этих мыслей искры летали, и Харизмус к ним никакого отношения не имел. Человек, приученный рыться в религиозном старье, трактовать теологические книги, несомненно, чувствует удовлетворение тщеславия, ибо своими трактовками как бы зарабатывает право схватиться за конец фалды Божественного Провидения, которое он называет Богом. Провидение же терпит это самомнение потому, что ничего не знает о существовании досужих букашек на своём прекрасном, вечном наряде.
Я не против Пиплии. (На самом деле это я в позу встал – против, против!) Я знаю случаи, когда она помогает людям! Знаю! Она всё-таки помогла мне один раз, когда на даче я забыл к зиме спустить воду из двухкубового бака и пред заморозками пытался открыть кран, чтобы спустить воду, так вот несколько страничек из Пиплии даже при сильном ветре разогрели металл, я открыл задвижку, ура, вода потекла из крана. Это было чудо – бак не разорвало!
Но мы кажется, отвлеклись!
Через некоторое время общая картина несколько меняется. Облака переместились к краю чёрного бора, солнце уже в другой точке, публика не та.
Не та теперь публика, не та! Как в разное время в одном и том же месте реки или пруда появляется разная рыба, то, при утренних блёстках солнца – игривый малёк, то при набежавшем облачке – молодые окуньки, а то в золотом закатном свете – сама государыня щука, так и люди на улице всё время разные.
Виталия на вернисаже уже нет, он исчез, полагая, что сейчас здесь делать нечего. Покупок картин не будет, время попусту тратить нечего, надо уходить.
Чутьё у него великолепное. Он изучил конъюктуру до тонкости, не то, что эти двое хлыщей, какие сейчас пьют желудёвый кофий из пластмассовых стаканчиков. Остальные остаются на местах. Надежда умирает последней.
А мы в это же самое время проходим в темпе собачьего вальса далее по любимой улице, увлекаемые мощным людским потоком. В былые времена на Большой Дворянской можно было полчаса идти, почти не увидев людей, но сейчас здесь нельзя протолкнуться. Такое впечатление, что в городе работает всего несколько счастливцев, а остальные без дела толкаются на Большой Дворянской в поисках приключений.
Около глубокой арки стоят то ли студенты, то ли ещё какие молодые люди с плакатами
«ТОТ,
КТО обидел ВЕТЕРАНА —
должен уйти!»
Грозно! Грозно! Это вам не хухры-мухры какие-нибудь! Это заступка за поверженную добродетель, господа!
Куда, когда и кто должны были уйти, в плакате предусмотрительно не оглашалось, и втуне чувствовалось, что всё это дело каких-то врунов, пердунов и демагогов. Таких демагогов, каких свет не видывал! Набрали молодёжь и заняли её всякой паршивой белибердой, вместо того, чтобы учить серьёзным, нужным вещам! Симуляция деятельности, разводилово!
Ненавижу я их словечки «клёво», «в натуре», «типа». Ничего в них нет, ничего современного. Я их иногад употребляю в качестве насмешки над этим миром. И никак иначе! А они пыжатся, современников из себя корчат! Скоты! Дуболомы Урпина Шуза!
Все на улицах, все с плакатами фривольного содержания, и работать попросту уже некому.
Таких защитников сейчас вдоль улицы стояло довольно много, причём загадочно, кто их послал на такую фигню. Некоторые личины уже засветились раньше, я их видел в разного рода мерзких интеррационалистических променадах на велосипедах, где молодёжь заарканивали раздачей белых маек с зайцем и треколором.
«Вьюга воет, гром грохочет, а у неё такие сиськи, что страшно становится за свой разум и всуе подрастающие поколения! О миаморе! Фарамуччо!» – думает пожилой интеллигентного вида мужчина в очках, придирчиво оглядывая студентку-борца с белым плакатиком.
Около бывшего универмага плясали и пели уличные музыканты, не давая проходу никому. То они били в африканские барабаны, то радовали горловым пением, от которого хотелось повеситься на бельевой верёвке, то просто говорили невесть что. Потом они пели невнятную шаманскую песню, и слова даже на родном языке звучали как неродные. Бедный мальчонка бегал со шляпой и стращал прохожих ранами на ногах. Здесь уже не было великих лип, служивших прибежищем воробьёв, а стояли будочки с пирожками и пластиковыми бутылками.
На этом здании, если взглянуть чуть влево и вверх, можно увидеть недавно повешенную мемориальную доску, которая гласит о безусловных заслугах, как оказывается, полковника Колымагина Петра Васильевича 1932 года рождения, участника Второй Пунической и Третьей Пелопонесской войн.
Полковник Колымагин жену пальцем не трогал, но как только сменил скромную подполковничью фуру на бешеный полковничий аэродром, стал бешенно пить, и каждый божий день в назидание за несовершенство характера матку ей грозился вырвать исключительно «через..пу».
– Я уже закончила размножаться, и матка мне больше не нужна!» – однажды с достоинством сообразила ответить на его беспочвенные притязания эта достойная и умная женщина, – В отличие от жопы…
Он был шокирован и на секунду (которой она тут же умело воспользовалась, чтобы убежать) в недоумении разжал потные, бравые кулаки.
Итак, баба слиняла.
Он был восхищён. Она предпочитала плотские утехи жизненным трудностям и в быту – была настолько ушла, как немногие существа её пола. Такую женщину надо было любить!
Впрочем, жена его уважала. Он ухаживал за ней как настоящий мужчина – поймал в тёмном углу и приказал: «Идём ко мне!»
– Зачем?» – спросила она.
– Есть манную кашу и читать «Библию» вдвоём! При свете звёзд! Чем ещё могут заниматься взрослые мужчины и женщины, как не этим? Потом напишем письмо президенту!
Это был серьёзный аргумент!
Однажды в ходе крутой семейной разборки он вынужден был вдребезги разбить шоколадный школьный глобус, обозначавший далёкую, манящую планету Марс о её светлую голову. После этого она приобрела завидную набожность и попутно стала хорошо разбираться в физической географии мира и астрологии.
За глаза, путаясь в именах, она называла его то Корваланом, то Корвалолом, то Пиночетом, то Хонеккером, вероятно имея в виду как пример для подражания личный половой магнетизм и авантюрность горячих латиноамериканских вояк. Она хотела его обидеть, а он упорно не хотел понимать этого и нёс ахинею.
Он любил и жалел свою собачку, потому что она была на четырёх лапах. Женщин он никогда не ценил и не жалел до тех пор, пока рядом с ним они не становились на четыре лапы. Тогда он, как мог, по всякому жалел их.
Полковник отслужил службу на бис. Служил он, в самом деле, честно и благородно в далёком таёжном округе, где ползали пьяные геологи, кружили по отрогам редкие альпийские рыси, горные росные шакалы, преданные римские волчицы и даже водились редчайшие, отмеченный галочкой в самой Красной книге сумчатые, так называемые, «кургузые ламповые львы».
Там был простор для охоты, рыбалки и пылких любовных пикников.
Охота, рыбалка и пикники отложились в сокровищнице воспоминаний сверкающими жемчужинами и эверестами.
Но ничто не бесконечно. Нет ни одной синекуры, которая со временем не превратилась бы в домовину.
Оставив службу и принуждённый проводить драгоценное жизненное время в вынужденном безделье, боевой кавалер ордена Шёлковой Кисти наконец пришёл к писательству, как к основной профессии, пришёл к осознанию себя безусловной литературной вершиной, в некотором роде шишкой, без которой его родина неполна и ущербна.
Это было ясно ему, но пока совершенно неясно окружающим. Это надо было доказать им. Против него были годы, за – бесценный опыт. А сказать народу было чего, не просто минули годы, не ушли абы как, но имели соответствующие мораль и оргвыводы. Первые опыты его пера были игривы, как у молодого Пушкина, с той только разницей, что талантика тут в сравнении с Пушкиным было всё-таки маловато. Несравнимо! Малоросский акцент чувствовался в терпком букете его прозы. Полынная и ковыльная воля потихоньку выходили на простор его воображения. Впрочем, отсутствие таланта в полной мере компенсировал молодеческий напор и общественная сердитость Автора. Это были похождения в стране большевиков эдакого Ганса Кюхелькранца. От написания этих ещё незрелых вещей в душе его не осталось чувства полной удовлетворённости. Он ещё не нащупал струю. Маленький шедевр «Из сожжённых дневников гения» остался неудачным опытом великого ума. Но победа уже витала в воздухе, её дразнящий запах расширял собачьи ноздри неугомонного полковника. И он дерзал, не уставая. Тогда-то, чуть погодя, он и издал свой великий опус, над которым корпел долгие, веские годы в своей одинокой келье, скрывая от нескромных глаз даже его название. Он дорожил каждой строкой текста, который весь, до последнего междометия прошёл через его большое сердце:
«Краткие
адаптированные
Е В А Н Г Е Л И Я
отца
Джона Брауна
и
великого
Ллойда Доупа Бауфа —
Лучших
пресвитеров
Новейшай Церкви
Полнаго
Преображения
Втуницы
в весёлых картинках,
потешных
декалькомонических диалогах,
а также
НЕИЗДАННЫХ
РеченияХ Столпников».
Он издал книгу, издал, зная наверняка, что на его родине истинная праведность никогда никем не будет вознаграждена, а грех – покаран. Он пытался, как мог, приблизить сказочного мифического Харизмуса к маленьким детям, и делал это с верой, какой ныне с фонарями не сыщешь даже среди самых крутых натуральных Харистиан. Неожиданная привязанность героя отчизны к входившему в моду Харизмусу, выраженная в столь авангардной форме, ханжеской общественностью понята совершенно не была и только пробудила многие вопросы в соседях. Книга вызвала смех и почему-то особое омерзение у святош и церковников, которые, поулюлюкав в местной газетёнке «Свет Горних Высот», быстро смекнули опасность новой затеи отставного военного, и послали мальчиков-тинейджеров из богатых, вдруг поголовно ставших религиозными семей, бить покусившегося сочинителя и его окна. Сочинитель же убежал и долго жил на отшибе, прежде чем вынес на суд читателей новый опус:
«Смерть Царя Ирода,
а также
Заветные мемуары Великого Нашего
Исмуса Харизмуса,
сына Господа Бога
и
его славных сподвижников
из города Носарэта
и обозримых окрестностей.
***
С надёжным аппаратом
и свежими научно – популярными
гипотезами».
Том 1
Второй том он так и не дописал. Совсем как Гоголь. Гоголь! Наше кое-что! Гоголь – одно слово! Гоголь писал, писал, а потом всё в печку сунул! И этот туда же! Да, в нём, в его облике, поведении, привычках было некое сходство с Гоголем, хотя он и не сжигал ничего из написанного, берёг всё, как зеницу, даже подумать о таком аутодафе он не мог, настолько это было дико. В глубине души писатель так дорожил каждой написанной строкой, как Павел – Пиплией. Так для потомков Исмус Харизмус и Пётр Колымагин на задворках истории навсегда встали рядом, плечом к плечу, как повторные братья и тайные единомышленники.
Однако и им пришлось прощаться. Харизмус внатяг умер первым, на кресте. Колымагин преставился вторым, естественным образом кондратия.
Третий тоже дал дубаря, но никто не узнал, кто он был и когда.
Не была дописана и задуманная втуне «Книга Великих Чудес и Божественных Откровений Вартонны», часть которой он уже цепко держал на прицеле в левой половине шаровой головы.
Ах, Харизмус, Харизмус! Как любили тебя здесь, как носились с тобой! Надолго забытого, тебя вынесли из губернаторского чулана, омыли священной водой и водворили к местам былой славы и послушания.
Только смерть великого писателя, последовавшая от страшного апоплексического удара в ягодицу и далее, навсегда прекратила их такую вечную, горячую привязанность.
Сначала он заболел, лечился, как мог врачами, распаренными в пиве помочами, потом водкой с овсянкой и сахаром, но ничего, к сожалению, не помогало. О полном упадке его духа говорила внезапно пробудившаяся сентиментальность. Он стал плакать и вытирать глаза дрожащими ветвистыми руками по любому поводу.
Вышел на улицу, заплакал. Увидел птицу, зарыдал. Поплакал в волю – и стоит смеётся.
– Я прожил свою жизнь не зря! Я сделал им много хорошего! Я им построил арпедук! – говорил он, не зная, что говорит, – Другие за всю свою жизнь не могут выдумать ничего хорошего, а я выдумал им арпедук!
И измождённый, при этих словах, он камнем падал на суворовскую кровать, утыканную латентными, мучительными гвоздями.
Всю жизнь до того он был сухопутным боцманом и промышлял на водах абы чем.
И он умер, как подобает герою армии и флота, в своей квартире на Большой Дворянской, в углу, под рогожей. Покинут женою и прочей роднёй.
И погиб.
Но дело своё он таки довёл до конца и финиша.
И окончил всё.
И умер.
И все знали, что пощады не будет.
Во-первых, он написал завещание, где диван и стулья отказал жене и детям, брушившим в это время на севере, в Оймятуне, что на Дальнем Востоке, Крайнем Севере и в знаменитых узбекских барханах, славных своим тёплым кумысом и розовыми страусиными яйцами.
Он умирал там, где солнце заходило, как гневный полыхающий шар, а серьёзные, верные отчизне суслики стояли в горячем песке и играли в объёмные шахматы.
Во-вторых, сжёг дачу, чтобы не досталась теперь никому.
Все остальные насущные дела он завершил так же дотошно, как и первые два. Оказалось, как много дел не окончены и требуют завершения при полной ответственности.
В день перед смертью ему приснился чемодан. Чемодан был в крупную белую и чёрную клетку и открывался амбарным ключом. Увидев во сне чемодан, он понял – всё кончено! Умираю!
Сон был вещий. В руку.
И всё сбылось, как по писаному.
Он прожил всего два с половиной года и умер негаданно от удара в третью календу месяца Свириспистеля.
После смерти осталось, и было найдено всего несколько изумительных стихотворений и несколько незаконченных поэтических отрывков, чья вулканическая экспрессия и сейчас не остывает вопреки времени:
Слова Родины!
Главные Родины нашей
Были такие слова:
«Мы всё засеем и вспашем
И уберём сызнова!
(Вариант N 7: «Ссыплем зерно в закрома!»)
Пусть же на барабане
Радость всё время поёт!
Будут на нашей поляне
И земляника, и мёд!»
Или:
Высокий стиль перемежая матом,
Заправив фрак в дырявые носки,
Он оставался родины солдатом,
И всех врагов рубал он на куски…
Барабанной радостью и медовой земляникой дело, разумеется, не ограничилось. Он начал пропахивать детскую счастливую тему, надеясь на журнал «Мокрые штанишки»:
«Мушку Дрозофилу
Любит Мух в кустах,
Ах, какая сила
И какой размах!»
Вот ещё.
«Календарь листаю,
Вырываю дни
И давно не знаю,
Для чего они».
Или вот такие, где всё ясно кроме странноватого обращения к какому-то блину:
«Вот милый час, который, я не скрою
Дарит судьба —
Последний царь задавлен, блин, кишкою
Последнего жреца.
Последний генерал заснул по пъяни,
И не воскрес.
В последний раз последние Харистяне
Уходят в лес…»
Иногда это были историко-патриотические, незабываемые картинки в духе композитора Мусоргского, вероятно, не в самые лучшие времена композитора. Одновременно они похожи чем-то и на стихотворения Тредиаковского и Мохерского:
Красное Село.
«Фуфлыжник нашей горней славы —
Великолепный Корнеол,
Запомнишь ты денёк кровавый
Восшествия на наш престол!!!
Кто видел бой под Красным, тот уж знает —
Закон борьбы суров,
То – наше знамя светлое порхает
Среди противника поверженных рядов!
Захватчики! Опять в чужой стране
Вы, вероятно, ждали шоколада,
Ну а теперь (что всуе внятно мне)
Вам ничего не надо!
Вы шли сюда, как вор заходит в сад,
Как аганцы почти что, а на деле
Вы поиметь судьбы плоды хотели,
Не думая, что попадёте в сущий ад!
Здесь затаился сторож у купели,
Кряжист, немного строен, волосат,
Сын неизвестный праведной скудели,
Здесь он вогнал в ваш злобный, крысий зад
Обойму преизрядную шрапнели!
Египта покоритель – Треуголкин,
Зачем пришёл ты в наш тишайший дом,
Не для того ли, чтоб лежать на полке
С фингалом, клизмой, ну и с кистенём?
Склонялся уж пред вами рабский мир,
И только здесь у мощных стен Грязновки
Узнали вы, что значит вкусный сыр,
Развешанный в приятной мышеловке!
Убит Жаке! И Монтегюс убит!
Пал Фор от новоявленной дубины!
В веках Сова Минервы возгласит,
Божественных боёв сии картины!
Что здесь творилось, мне не описать:
Катились головы, шрапнель визжала,
Волною за волной на нас стремилась рать
Мусью Французского Ваала.
Денис Давыдов на коне скакал
По полю грозной и кровавой битвы,
Где некогда певец Баян слагал
Слова волшебныя напевы и молитвы.
Гремели пушки, как Зевес в раю,
И с гиком конница по кочкам пролетала,
Кроша в муку французский тюрлюлю…
И этого вам будет ещё мало!!!
Зад на морозе – это вам не ню!
Захватчики приходят раз за разом
С оружьем грязным в наш весёлый дом,
Мы ж, повинуясь родины приказам,
Им всем по их заслугам воздаем,
Из раза в раз их гоним кувырком,
Подтравливаем нашим задним газом
И бодрым протазаном вкупе бьём!
Под нашей мирной, разорённой сенью
Надеялись надменно на везенье,
На клистир потный Безюке-врача?
Тот, кто с мечом вползает в наши сени,
Тот умирает в корчах от меча!
Ах, подлый враг!
Ты здесь хотел поживы?!
Хотел вина и наших жён?!..
Ты получил – своё, Видок плешивый,
Ты получил – своё, Мордок паршивый,
ТЫ получил своё, Мандоклис вшивый
Славянским палашом и кистенём!..
Тебе досталось, хрен ты безъязыкий,
Подонок мелкий, страшная судьба
Окончить годы на казацкой пике
Тобою битого раба
При зеве горнего гроба!
Не для того вы нас пороли,
Нет, не такой вы ждали доли,
Гуляя в Тюильри на воле
Под сенью трости золотой
Ты, клоп, раздавлен мощной нашей дланью…
Угомонись в земле сырой!
Не вспоминай свою Германью!
Свинья в грязи почила от тоски!
Пусть жёны ваши плачут за геранью
Своих пустых хибар до гробовой доски!
Ужо тебе! Постой! Постой же, Кока!
Ура! Ура! Глас вознесён высоко,
Трубя победу родины сынов,
Пуп за пупа, хрен за хрен, ок за око,
За колдунов и светлого раба!
Труби в рожок, победная судьба!
Вот так врага мы откачали,
Вот так рассеяли его,
Христовы дети, мы не подкачали,
И не щадили никого!
При виде нашей страшной аркебузы
Рассеялся захватчиков отряд
И канули убогие французы
Под залпы наших красных дьяволят!
Победа! Наконец! (заметим колко)
Куда девалась чья-то треуголка?
Ужо тебе, ужо…»
Поэма была приличная, строк до трёх тысяч, и вся в психоделическом жанре и в патриотических сценах. Автор особенно прошёлся по незначительной фигуре Наполеона, не забыв подчеркнуть, насколько он был импотентом и глупцом.
Или уже в духе французского маньеризма:
…Граф Додо среди наступающей нощи
Вошёл во дворец.
Там прели в навозе священные мощи,
И виснул конец…
Как ни странно он писал больше о вурдалаках, вампирах, благородных рыцарях и загадочных вуду, чем о родной гнилорской армии. Но и о ней со всё возрастающей болью тоже:
«Армия родная,
Армия моя,
О тебя не знаю
Больше ни …!
Знаю только – поздно
Думать о тебе!
А солдатик мёрзнет
С миною в дупле.
Знаешь ли, бродяга,
Знаешь ли, солдат,
Из того оврага
Нет пути назад!?»
Армия была так славна, что не нуждалась в подтверждении своей славы. А истинная любовь нуждалась.
Её пригласил он случайно в кино,
И ногу ей жмёт, что есть силы…
На флейте играет маркиз Гуано…
Как мило, как мило, как мило!
Некоторые сочинения исполнены столь острого радения за свою порушенную страну, столь ревностного служения, что иногда плакать хочется:
Гений
Как искренен загадочный поэт,
Когда, ликуя и смеясь на поле брани,
Закладывает новый пистолет
За куст герани.
Его я понимаю, сам такой
Не понятой смятенною толпой,
Ужасно зрячий и горячий,
С клюкой…
Я не приму их мерзостный бардак,
Пусть будет так!
Но я поэт!
Поэт, а не подьячий!
Одни ползут в завод, другие ходят в банк,
И лишь поэт сидит на чахлом стуле,
Как Музы потрясённый дипломант,
Иль на песке у вод реки – в июле.
Нет, не от мира он сего
И не нужно ему ничего!
Я шлю все ваши институты к клину!
В демократический не верю кавардак
И в эту разлюли-малину!
Предателей постигнет должный полный фак!
На разлюли-малину этих дней
Смотрю я сквозь прицел своих сравнений,
Стволы метафор и – в лесу теней,
Я – гений!
Что толку отрицать природное явленье,
Которое затеплилось, как тать?
Есть у меня одно моленье,
Чтоб утром от кровати встать
И не изведать измененья!
От этого всего возможно лишь рыдать!
Нет, есть такие в мире ушлецы,
Которые сомненью могут подвергнуть,
Талант, но в них оторваны концы…
В этих стихах был один маленький недостаток – так как Автор в момент написания их, не знал, где нужно остановиться, то останавливался он часто в случайных местах, пролетев свою остановку, или заканчивал, не дотянув трёх минут до триумфа. Все ему говорили: «Пиши кратко! Пиши кратко!», а он не обращал на такие советы никакого внимания и страдал прискорбным многословием. Иногда он писал шутливые стишки, тоже не без философического и скрытого патриотического или обличительного подтекста, причём тут же появлялся даже какой-то вальсовидный, игривый ритмок: