Электронная библиотека » Олег Лекманов » » онлайн чтение - страница 41


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 02:46


Автор книги: Олег Лекманов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 41 (всего у книги 56 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Роман Тименчик. Из именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой

Зелинский Корнелий Люцианович (1896–1970) – критик, редактор эвакуационной книжки Ахматовой (получившей прозвание «азиатки»): «…в Ташкенте в 1943 г. вышла маленькая книжка „Избранное“ под ред<акцией> К. Зелинского (ю. ооо экз.). Рецензий о ней не было, и ее было запрещено рассылать по стране. Продавалась она в каких-то полузакрытых распределителях. На книге не обозначено место издания. (Запрещали ее, по словам А.Н. Тих<онова>, восемь раз.)» (Ахматова А. Записные книжки. Torino; М., 1996. С. 29). История сборника начинается с того, что в марте 1942 года редактор ташкентского отделения издательства «Советский писатель» А.Н. Тихонов предложил издать новые стихи Ахматовой, но Л.К. Чуковская посоветовала составить сборник из новых и избранных старых, чтобы увеличить гонорар (Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. М., 1997. Т. 1:1938–1941. С. 415). 3 апреля – запись Чуковской: «.. разговор о книге. – „Мне наплевать“. Потом монолог: „Сидит в болоте и ноет о несчастной любви. Но ведь это не так. Если бы мне дали напечатать „Поэму“ и пр. – тогда другое дело. А то снова печатать: „Может быть лучше, что я не стала Вашей женой“. Стихи это путь, динамика, а для меня это только так. Были косы до колен, парк, двадцать лет и выдуманная несчастная любовь… тридцать лет назад“» (Там же. С. 423). Чуковская к 13 апреля отобрала стихи, Ахматова одобрила, и первый раздел озаглавили «Тростник» (Там же. С. 426–427), затем по требованию издательства поставили (по памяти) даты под стихами (Там же. С. 433) и в конце апреля сдали рукопись (Там же. С. 436) – см. ее состав: Гончарова Н. «Фаты либелей» Анны Ахматовой. М.; СПб., 2000. С. 72–75.6 мая Чуковская записала:«.. ее очень волнует история с книгой. Тихонов к ней не идет и ей ничего не докладывает, а слухи уже носятся: что он недоволен составом, что стихов „мало“ и т. д. [Ахматова] нисколько не обольщается насчет того, что значит это „мало“» (Там же. С. 438).

Дошедшие слухи, возможно, восходили к оценке, которую зафиксировал отзыв Исая Лежнева – во второй половине 1930-х годов заведующего отделом литературы и искусства в газете «Правда», в эвакуации – секретаря Президиума Союза писателей Узбекистана, члена редсовета издательства, «партийного чиновника в области идеологии» (Агурский М. Идеология национал-большевизма. Paris, 1980. С. 122). «Исай Григорьевич Лежнев был человеком широчайшей эрудиции. Все свои знания он старался посвятить делу коммунизма, делу воспитания нового человека. Его работа была целеустремленной, гражданственной, партийной. Вот почему и теперь <… > многое из написанного им звучит современно, читается с интересом и пользой» (Дымшиц А. И.Г. Лежнев (1891–1955) // Лежнев И.Г. Избранные статьи. М., 1960. С. 7). О нем как о высланном из Советского Союза издателе сменовеховского журнала «Новая Россия» Борис Пастернак писал К. Зелинскому в 1926 году, когда предполагалось благожелательное участие служившего в парижском полпредстве адресата к зарубежной судьбе высланного: «Этому человеку, слепо преданному союзу, месту союза в истории, идее союза и любой комбинации слова союз с любым большим и энтузиастическим понятьем, дали выпустить три номера, на четвертом закрыли и выслали. <… > Я настаиваю на слове, проскальзывающем в письме второй раз: мир заслонен для Лежнева как политического романтика идеей союза, кроме которого он в мировом пространстве ничего не помнит, не знает и не ищет» (Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений с приложениями. М., 2005. Т. 7. С. 685–686). В своих «Записках современника», посланных им И. Сталину как документ личной перестройки и как расширенное заявление о приеме в партию, «Лежнев видит „безмерную пошлость“ в том,„что люди сохраняют физическую жизнь (вот что должен был особенно оценить Сталин! – М.Ч.) и тогда, когда их эпоха безвозвратно отошла уже в прошлое“» (Чудакова М.О. Литература советского прошлого. М., 2001. С. 414). Поэтому он проницательно следил за возможными проявлениями упорствования представителями похороненных эпох, и в его мнительной гиперинтерпретации стихотворения об оккупированном Париже можно разглядеть расписку в получении диатрибы и загоревшуюся шапку. Своей проницательностью он гордился, но признавал и злоупотребление риторикой: «Все схватывалось на лету, быстро усваивалось. Было обостренное чутье к логическому построению, к концепции. Под этим углом легко прощупывался каркас каждого прослушанного доклада, прочитанной статьи, брошюры, книжки. То был логический слух, как бывает слух музыкальный. Малейшая фальшивая нотка, передержка, неувязка тут же улавливались и с большой горячностью опровергались <… > Спорил не хуже других и я – с петушиной запальчивостью тех лет. Переубедить противников было делом безнадежным, да и вряд ли кто всерьез на это рассчитывал. Хуже было другое: чем горячее я говорил, импровизируя в споре, тем менее убедительными казались мне мои слова, когда я оставался наедине с самим собой и по-верблюжьи пережевывал сказанное. По совести никак не мог отрицать я правильность иных положений моих оппонентов, идейность и чистоту иных противников» (Лежнев И. Записки современника / 3-е испр. изд. М., 1936. Т. 1. С. 50, 59).

Текст отзыва Лежнева сохранился в его архиве: «Стихи Анны Ахматовой пользуются известностью и любовью читателя. Подлинная поэтичность восприятия мира, свой индивидуальный голос, тонкость и лиризм, высокая культура художественного слова и большое мастерство – неотъемлемы от творчества Ахматовой. Считаю поэтому излишним в своем отзыве останавливаться на этой стороне, хорошо знакомой Редсовету. Свою задачу в данном случае я целиком ограничиваю анализом представленного сборника с точек зрения философской, идеологической и политической и пытаюсь ответить на вопрос о целесообразности издания книги в нынешних условиях, в дни Отечественной войны.

В представленном А.А. Ахматовой для издания сборнике раньше всего обращает на себя внимание строчечное соотношение новых и старых стихов. Новые стихи, помеченные датой 1940–1942 годы, занимают 17 страниц из общего количества 115 страниц. Им отведена одна седьмая часть сборника. Дальнейшее рассмотрение обнаруживает, что из 17 новых стихов тематике Отечественной войны посвящены только шесть, т. е. одна треть. В целом патриотическим стихам в сборнике отведено места меньше одной двадцатой части.

Новейшие стихи собраны в первом разделе сборника, однако здесь главенствует не современность, а отголоски прошлого, – того самого прошлого, которому посвящены и все остальные шесть разделов книги. Так, в стихотворении, помеченном 1941 годом, читаем: „Из прошлого восставши, молчаливо ко мне навстречу тень моя идет“ (с. ю). В другом стихотворении того же 1941 года: „Из той далекой и чужой весны / Мне чудится смиренный подорожник“ (с. 16).

Программно для всего сборника и непосредственно для первого его раздела – стихотворение „Надпись на книге“. Автор выражает пожелание, чтобы „в тот час, как рушатся миры“ старинная дружба, витающая над временем, —

 
Мне улыбнулась так же кротко,
Как тридцать лет тому назад…
И сада Летнего решетка,
И оснеженный Ленинград
Возникли, словно в книге этой
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал (с. 27).
 

„Оживший тростник“ – в этом состоит пафос книги. Не случайно поэтому и весь первый раздел книги, включающий в себя несколько патриотических стихотворений, озаглавлен именно этим словом „Тростник“, а книга в целом имеет такой явный, преднамеренный, подчеркнутый перевес старых стихов.

Установка на вневременность несостоятельна. Но если бы эта аксиома нуждалась в доказательствах, то их в изобилии представляет сам автор подбором своих стихов для сборника. Одно из современных патриотических стихотворений, помеченное 1942 годом, содержит такие строки:

 
Славно начато славное дело
В грозном грохоте, в снежной пыли,
Где томится пречистое тело
Оскверненной врагами земли (с. 4).
 

А в стародавнем стихотворении, написанном в первую империалистическую войну и озаглавленном „Июль 1914“ А. Ахматова писала:

 
Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат…
И голос молящего тих:
„Ранят тело твое пресвятое,
Мечут жребий о ризах твоих“ (с. 60 и 60-а).
 

В другом стихотворении 1915 года „Молитва“ автор писал:

 
Так молюсь за твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей (с. 64).
 

Слава лучей для царского империализма 1914-7 годов не имеет ничего общего с нынешним патриотизмом народов Советского Социалистического Союза. Их объединение противопоказано. Не всякий „тростник оживает“, не на всякой палке расцветает миндаль – этого, к сожалению, автор вовсе не видит <…> Особенно режет ухо почти дословное совпадение эпитетов: „пречистое тело земли“ в 1942 году и „пресвятое тело“ в 1914-м. Церковная терминология в современных стихах Ахматовой идет от прошлого, и тут опять-таки чувствуется перевес этого прошлого не только в сборнике поэта, но и в структуре его образов.

А. Ахматова пытается перебросить мост (хотя бы тростниковый) между прошлым и настоящим. Верит ли она в осуществимость этой мечты? По-видимому, нет. Очень показательно для взглядов поэта стихотворение „Август 1940“ Оно небольшое, и его придется привести целиком.

 
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, —
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
И клонятся головы ниже,
Как маятник, ходит луна.
Так вот – над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.
 

Автор представлял себе в августе 1940 года, представляет себе и сейчас в 1942 году (иначе не помещал бы стихотворение в сборник) дело так, что Париж окончательно погиб, а не только временно захвачен оккупантами. С этим трудно согласиться. Такую перспективу отвергнет даже де Голль. Однако это только одна сторона вопроса. Другая состоит в том, что, по мнению автора, с падением Парижа кончается одна эпоха (по-видимому, демократическая) и начинается другая. Какая же это другая? По смыслу стиха – совершенно очевидно: фашистская. Правда, все симпатии автора на стороне Парижа. Фашисты рассматриваются как варвары, но варвары, открывающие собой новую эпоху. То, что автором высказывается в тоне осуждения, то было бы воспринято фашистами с ликованием: они сами называют себя варварами и гордятся этим. Но важнее всего для немцев было признание их непобедимости, больше всего их порадовал бы ореол открывателей новой эпохи, которым они столь щедро наделены в стихотворении.

Есть тут и третья, и, пожалуй, наиболее интересная сторона вопроса: я имею в виду заключенный в стихотворении философский взгляд на исторический процесс, точнее говоря – понимание автором смены эпох и еще: поэтическое самочувствие автора на рубеже времени.

Стихотворение начинается словами „Когда погребают эпоху“. Здесь речь идет не об одной только данной конкретной эпохе, которая сменяется следующей, – нет, автор характеризует общую закономерность, раз навсегда установленный закон, неизменный при любом чередовании эпох. Не станем укорять А. Ахматову в идеалистичности такого взгляда: она, по-видимому, вовсе и не претендует на выдержанное материалистическое понимание истории. Характерно другое: соболезнование, сердечная симпатия к уходящей эпохе, какова бы она ни была в своей конкретности, и вместе с тем резко выражена антипатия к новой эпохе, приходящей ей на смену, к ее знаменосцам, к новым людям. Эти грубианы <так!> не ценят красоты, в их устах „надгробный псалом не звучит“, они – только могильщики и „лихо работают“. Боль сердца чуется в сравнении уходящей эпохи с матерью и осуждение новым людям, слепцам, Иванам, не помнящим родства.

 
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
 

Объединить такие чуждые друг другу поколения, перебросить между ними мост – немыслимо. Это очевидно. И симпатии автора, его вкусы, его лирика остаются по ту сторону моста.

Не убоимся слов и назовем вещи своими именами: романтизация всякого прошлого есть реакционное умонастроение.

В стихе „Август 1940“ ощущается одновременно два плана. Один – конкретный, который позволяет под лихими могильщиками понимать фашистов в роли победоносных зачинателей новой эпохи. Это – ошибочный адрес. Но есть в стихе и второй план, так сказать, алгебраический, который дает оценку могильщикам прошлого и зачинателям новой эпохи „вообще“. В действительности, фактически, исторически в этой роли выступают не фашисты, а мировой пролетариат и СССР как его авангард, как его „ударная бригада“. Из каких ассоциаций ни исходил бы поэт в своем субъективном восприятии, в наше время и у современного читателя исторически повелительно возникает именно эта и никакая другая ассоциация. Открывателем новой эпохи по праву считает он себя и никого иного. Вот почему антипатия автора к новым людям прозвучит для читателя оскорбительно, несмотря на перепутанный адрес.

На разборе одного стихотворения я остановился так подробно потому, что оно дает ключ к взглядам поэта на смену эпох и характеризует его отношение к сменам эпох и его самочувствие при этом.

Настроения депрессивности и глубокого пессимизма пронизывают весь сборник. „Перекличка домовых“ и „черный шепоток беды“ звучат в стихотворении 1936 г. (стр. 112). Предчувствием беды проникнута и ранняя лирика, представленная в сборнике. В стихе 1910 года шепот осенний просит

 
…Со мной умри
Я обманут, слышишь, унылой,
Переменчивой, злой судьбой”.
Я ответила: „Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…“ (стр. 24).
 

В стихе 1913 года„Смятение“ поэт говорит:

 
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь (стр. 29).
 

В стихотворении 1915 года автор сам характеризует свою любовную лирику так:

 
Неужели же ты не измучен
Смутной песней затравленных струн,
Тех, что прежде, тугие, звенели,
А теперь только стонут слегка,
И моя их терзает без цели
Восковая, сухая рука (стр. 71).
 

Религиозно-мистическое восприятие жизни и смерти, любви и искусства, столь характерное для нашего декаданса и поэзии символистов тех лет, резко запечатлелось в лирике А. Ахматовой. В стихах пестрят в изобилии церковные аксессуары и символы: „образок эмалевый“, „лампады у киота“, „темная епитрахиль“, „рука, закапанная воском“, „алтари и склепы“, „архангельские силы“, „храм св. Екатерины“, „храм Ерусалимский“,„Смоленская заступница“,„пресвятая богородица“, „черных ангелов крылья“, „божье воинство“, „посланья апостолов“, „посмертное блуждание души“, „последний суд“ и т. д. и т. д.

В наше время этот словарь, этот строй чувств и ассоциаций звучит анахронизмом, и если бы мы издали такой сборник в дни Отечественной войны, читатель бы не понял этого…

Между тем, и в самом сборнике, и в прежних книгах Ахматовой есть стихи, не утратившие своей свежести и сегодня. В соединении с новыми стихами, которые несомненно имеются у автора, можно было бы, вероятно, составить сборник, не вызывающий справедливых возражений и удивления читателя.

Дело, стало быть, идет о перепланировке сборника, о новом подборе стихов, но только, конечно, не под знаком „тростника“» (РГАЛИ. Ф. 2252. On. 1. Ед. хр. 29. Л. 1–4; неправленая машинопись, последняя фраза приписана от руки).

Приписанная к датированному 5 мая 1942 года отзыву фраза, возможно, появилась после обозначенной следующим днем рецензии К. Зелинского, справедливо квалифицированной первым ее публикатором как «в основном, доброжелательной», которая, не исключено, возникла в противовес оценке Лежнева.

Репутация К. Зелинского, «мужчины тонкого и изячного», по слову Маяковского (Зелинский К. Легенды о Маяковском. М., 1965. С. 12), одного из самых авторитетных советских критиков (см. в пародии А. Архангельского: «Когда мужик не Блюхера / И не Милорда глупого / Зелинского и Зощенку/ С базара понесет?» [Литературная Россия. 1965. 8 января]), в глазах близких к Ахматовой людей оставляла желать лучшего. В1940 году он внутренней рецензией забраковал сборник Марины Цветаевой. Г.С. Эфрон («Мур»), благоволивший к нему («симпатичный и осторожный», «умный человек, с хитрецой. Он был когда-то во Франции – служил в посольстве – и знает Париж. Он меня ободрил своим оптимистическим взглядом на будущее – что ж, может, он и прав, что через 10–15 лет мы перегоним капиталистов. Конечно, не нужно унывать от трудных бытовых условий, не нужно смотреть обывательски – это он прав»), встретил его в Ташкенте в апреле 1942-го: «приехал из Уфы Корнелий Зелинский, сейчас же поспешивший мне объяснить, что инцидент с книгой М<арины> И<вановны> был „недоразумением“ и т. д., я его великодушно „простил“. Впрочем, он до того закончен и совершенен в своем роде, что мы с ним в наилучших отношениях, – а ведь он очень умный человек»; еще при жизни матери Мур замечал: «Отрицательную рецензию, по словам [Е.Б.] Тагера, на стихи матери дал мой голицынский друг критик Зелинский. Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и, конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери – совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов или поэм – просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию» (Эфрон Г. Письма. Калининград (Моск. обл.), 1995. С. 41, 209). Ранее в отклике на юбилейный номер парижских «Современных записок» Зелинский писал: «И, наконец, Марина Цветаева, замыкающая этот „дане макабр“ (пляска смерти) мотыльков, подснежников и корабликов, пишет в стихотворении „Роландов рог“:

 
Как бедный шут о злом своем уродстве,
Я повествую о своем сиротстве.
 

Уродство действительно предельное и притом „принципиальное“. Мне передавали, что Цветаева напоследок решила поклониться „мученическому“ праху Горгулова и занялась переводом на французский язык каких-то стишков Горгулова. Это возложение „идейных“ венков на могилу взбесившегося героя эмигрантского подполья говорит ярче всего об уровне „парижской“ поэзии.

Под „осенним дождичком“ меланхолии и эмигрантского „сплина“ хранится еще непотушенная месть и злость. Ее хочет разбудить Марина Цветаева у своих компатриотов, „погрязших в быте“.

 
Так, наконец, устала я держаться
Сознаньем: долг и назначеньем драться
Под свист глупца и мещанина смех —
Одна за всех – из всех противу всех…
 

Ну кого разбудит этот „роландов рог“?» (Зелинский К. Рубаки на Сене // За рубежом. 1933. № 4 (6). 5 февраля. С. 10–11; Горгулов Павел Тимофеевич (1895–1932) – эмигрант, стихотворец, убийца французского президента). Памятной, надо полагать, была и другая его статья 1933 года: «В стихах Мандельштама или Пастернака (Как мне быть с моей грудною клеткой…) мы услышим голоса уходящих и побежденных сил <… > Когда Заболоцкий под видом „поэтического смещения планов“ превращает дело коллективизации в какой-то шутовской балаган, или когда, допустим, О. Мандельштам, вызывая „видение“ старого Петербурга, с надеждой восклицает: „У меня еще есть телефонов своих номера“, когда он вздыхает, что теперь „ни лавров нет, ни вишен“, когда, растравив себя поэтическими жалобами, О. Мандельштам начинает хорохориться:

 
Мы умрем, как пехотинцы, но не прославим
Ни хищи, ни поденщины, ни лжи…
 

клеветнически приписывая ложь советской поэзии, то во всех таких случаях мы явственно слышим голос классового врага. Раздавленный и разбитый классовый враг расползается теперь по всей стране, маскируясь и залезая во все поры. И через поэзию он тоже пытается давить на нас, обрабатывая по-своему „видения“ поэтов. Но он встретит и здесь сокрушительный отпор» (Зелинский К. О поэзии и поэтах // Литературный Ленинград. 1933.5 сентября; в мае 1929 года он, однако, подписал коллективную петицию в защиту Мандельштама, напечатанную в «Литературной газете»). Ср. воспоминание невольной свидетельницы о разговоре после вечера Мандельштама в редакции «Литературной газеты» 10 ноября 1932 года: «По лестнице спускался Корнелий Зелинский и говорил своей даме что-то о далекости от современности, узости кругозора и слабости голоса Мандельштама. Я не прислушивалась, но осталось ощущение чего-то кисло-сладкого, поразительно не соответствующего полнозвучию, гармонии и неистовству стихов Мандельштама» (Герштейн Э.Г. Мемуары. СПб., 1998. С. 33). См. помету против его имени: «мерзавец» («Любил, но изредка чуть-чуть изменял»: Заметки Н.Я. Мандельштам на полях американского «Собрания сочинений» Мандельштама / Подгот. текста, публ. и вступ. заметка Т.М. Левиной; Примеч. Т.М. Левиной и А.Т. Никитаева // Philologica М., 1997. Т. 4. С. 188). Наконец, Ахматова поминала еще в 1940 году какую-то, не обнаруженную нами, его публикацию: «Вот Корнелий Зелинский когда-то написал обо мне: „Ахматова притворяется, что умерла, а на самом деле живет в Ленинграде“» (Чуковская JI.K. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 164).

Воспроизведем текст рецензии К. Зелинского: «Выход новой книги стихов А. Ахматовой несомненно будет воспринят как некоторое событие в литературном мире, да и в известных кругах читателей. Острота интереса будет подогреваться тем, что в советские годы Ахматова почти не печаталась, а последняя ее книжка, вышедшая в „Советском писателе“, была изъята.

И вот теперь, во время войны, появится другая книга стихов Ахматовой. Что скажет поэт? Как выраж[а]ет он свое отношение к тому, чем живет народ, наша родина в эти исторические грозные дни? Известный залог того, что Ахматова слила свои чувства и настроения со всеми, что „очарованная пустынница“ как бы рванулась к своему народу движением любящей дочери – можно видеть в стихотворении „Мужество“, напечатанном в „Правде“.

Но сборник в целом – так, как он составлен, – не удовлетворит этим ожиданиям читателей. Разумеется, было бы не очень умно требовать от поэта „перемены жанра“, непременного перехода на гражданские мотивы, требовать каких-либо поэтических деклараций или чего-либо в этом духе. Всякий поэт имеет право при всех событиях остаться самим собой. И Ахматова есть Ахматова. Но и общество вправе в разные эпохи жизни прочитать поэта по-своему, взять и воспринять у него лишь то, что ему по-человечески близко.

На стихах Ахматовой выросло несколько поколений читателей, и каждое принимало и читало ее по-своему. За что же мы любили и любим Ахматову? На этот вопрос проще всего было бы ответить – за хорошие стихи, если бы в самом вопросе не заключался новый вопрос: что же именно в них считать хорошим? В поэзии Ахматовой нашли себе отражение многие стороны русской предреволюционной жизни: и широкое, вольное настроение ее просторов, и мечта, взыскующая о некоем граде Китеже, и любовь к родине – по-блоковски – к „такой России“, и известный надлом, свойственный в те кризисные годы нашей декадентской интеллигенции. В знаменитых стихах Ахматовой о любви читателю раскрывался лирический образ женщины – и капризной, и горделивой, и изысканно страстной, и полной человеческого достоинства. Серебряный ахматовский стих неуловимой мелодией своего подтекста навевал вам свое томление по идеальному, и сквозь слезинку любви мир представал удивленно прекрасным.

В Ахматовой видели поэта келий и тишины, в ней находили продолжательницу пушкинских традиций в лирике и, наоборот, обнаруживали только декадентский излом. В Ахматовой любовались позой уединенной гордости или злорадно перебирали фрондерские мотивы, продиктованные этой позой. И то, и другое, и третье – все это есть в поэзии Ахматовой, более многогранной и разнообразной, чем это кажется по первоначалу. В Ахматовой есть то, что стало уже только историей литературы и перестало звучать для современников, и есть такие стихи, которые переживут нас и будут еще жить в будущих поколениях.

Нам следует для „Избранных стихов“ действительно избрать у Ахматовой то, что близко сегодняшнему советскому читателю, повернуть Ахматову к этому читателю теми гранями ее творчества, которые – я по крайней мере в этом уверен – обращены к будущему. Я разумею те стихи, в которых живут образы нашей родины, ее природы, полей, городов и весей, Питера и Москвы, стихи, в которых нашли себе отражение думы об истории, бытии человеческом на земле, сюжетные поэмы, наконец, стихи о любви, те чистые и серебряные, с которыми давно сроднился и знает их наизусть всякий истинный любитель поэзии.

В чем неудача композиции того сборника, который представлен сейчас в издательство? Во-первых, в нем очень мало новых стихов. Во-вторых, в нем все перемешано[: ] хорошее с отжившим – и поэтому внутренне не цельно, способно не раскрыть, а затемнить читателю образ Ахматовой как замечательного поэта.

Сборник делится на две неравные части. Первая часть называется „Тростник“. Эта часть содержит 14 стихотворений, написанных в последние три года, то есть и в год войны, и отрывок из поэмы (еще не публиковавшейся) – „1913“– Вторая часть, которая содержит много десятков стихотворений, называется „Избранные стихи“ и содержит выборку стихов за 30 лет (1910–1940). Это в основном прежние, много раз печатавшиеся и известные стихи Ахматовой, разделенные на несколько рубрик или групп. Деление это не имеет никакой видимой логики и способно внушить только ненужное недоумение самим фактом этой рубрикации.

Первая часть сборника состоит из стихов, так или иначе навеянных войной, событиями последних двух лет. Книга открывается таким сильным стихотворением, как „Мужество“, затем идет художественно более слабое, но примыкающее к первому по своему энергическому духу. Они дают запев. Но почти вослед голос меняет свою тональность, и перед вами возникает та ахматовская элегия, в которой перевита и боль за погибших, и белая грусть севера, и настроение разлуки, и мудрость понимания, что течение жизни безвозвратно, сладкое томление о том, что ушло навсегда.

 
Почти что от летейской тени,
В тот час, как рушатся миры, —
Примите этот дар весенний
В ответ на лучшие дары.
 

– так пишет Ахматова в стихотворении „Надпись на книге“, которую невольно хочешь отнести и к этой книге. Что-то дальнее, ушедшее, но прекрасное, как видение, проходит в ней… „И сада Летнего решетка, и оснеженный Ленинград“…

 
Возникли словно в книге этой
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал.
 

Паскаль когда-то назвал человека „мыслящим тростником“: Тютчев взял этот образ в своем классическом стихотворении об одиночестве человека в мире:

 
Как, отчего разлад возник
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?
 

И вот этот образ снова возникает у Ахматовой. В тютчевском ли значении или в том древнем смысле – свирели-поэзии, но оживший тростник в устах Ахматовой хочет сегодня звучать в „общем хоре“. Вот то главное, под чьим углом и должно произвести отбор стихов. Требовать же от „тростника“, чтобы он был тромбоном – нелепо.

У Ахматовой есть много еще не напечатанных, неопубликованных произведений. Из этих произведений в первую очередь и следует производить отбор. К ним можно присоединить и прежние, широко известные стихи Ахматовой. Я не вижу необходимости класть между ними какую-либо композиционно, типографски подчеркнутую грань. Книга должна раскрывать образ Ахматовой в целом как русского поэта, замечательного лирического поэта в многообразии его самопроявлений на протяжении всех годов. Разве на самом-то деле есть такая грань между старой и новой Ахматовой? Между прежними и новыми стихами? Единственно, что необходимо подчеркнуть самим отбором стихов, так это патриотические мотивы в творчестве Ахматовой и, наоборот, освободить ее поэтический образ от всяких мотивов завуалированного фрондерства, от церковно-славянской орнаментики и пр. Последняя была характерной принадлежностью акмеистской и символистской поэтики и мало вразумительна сегодня. „Отрок“,„Епитрахиль“, „Дева, встань“ („Исповедь“) и прочий подобный реквизит, довольно обильно представленный в книге, должен быть явно сокращен в книге „Избранных“. Подробный разбор стихотворений, вошедших в книгу, не моя сейчас задача.

Мое предложение: сборник „Избранных стихов“ Ахматовой пересоставить по новому принципу, придав ему несколько иную композицию» (РГАЛИ. Ф. 1604. On. 1. Ед. хр. 151. Л. 37~37 об., неправленая машинопись; Крюков А.С. Уничтоженные книги Анны Ахматовой // Филологические записки. Воронеж, 1996. Вып. 6. С. 234–237, с разночтениями).

Компромиссный итог двух рецензий К. Зелинский пришел сообщить 11 мая: «[Ахматова], как всегда после подобных визитов, унижена, горда, ранена.

Предлагают дать: всю вторую главу „Поэмы“, весь эпилог, вступление, посвящение (это умно, хотя, впрочем, поэму надо давать целиком или не давать совсем, так как это симфония); настаивают на„Ленинграде“,„Но я предупреждаю вас“, и „Путем“, что крайне глупо. Хотят „кое-что снять“.

Тихонов сказал [Ахматовой]: „отдел новых стихов, по сравнению со старыми, „мал и слаб“.

Снимают отделы и„Тростник“» (Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 444). К этому времени относится записка Чуковской (с показательной опиской в отчестве: «Фелицианович») к Зелинскому о том, что Ахматова сегодня не сможет увидеться с ним (РГАЛИ. Ф. 2788. On. 1. Ед. хр. 903). Зелинский перераспределил стихи, попросил вставить «Путем всея земли», начало «Решки» (как представляется сегодня, с маловероятными шансами на прохождение) и ряд старых, Ахматова вставила «И упало каменное слово…» (из «Реквиема» – с ложной датой «1934»: Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 452), попросила вернуть в текст два стихотворения «Из книги Бытия» (Там же. С. 454) в связи с симптомами легализации религии в годы войны (Там же. С. 434) – второе из них, «Лотову жену», предположительно имел в виду рецензент, говоря о «мотивах завуалированного фрондерства». Этот цикл был в книгу возвращен, а стихотворение «Борису Пастернаку», о котором тоже просила Ахматова, – нет (Гончарова Н. «Фаты либелей» Анны Ахматовой. С. 75–77). В июне, с последними добавлениями – «Статуя „Ночь“ в Летнем саду» и «Лондонцам» (ЧуковскаяЛ.К. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. С. 461) – книга ушла в набор. «Август 1940 года», раздражавший И. Лежнева, и «Все это разгадаешь ты один…», тайком посвященное исчезнувшему Б. Пильняку, были изъяты (Там же. С. 472). В августе сборник вычеркнули из плана (Там же. С. 474): «Согласилась со мной, что, по-видимому, это не носит специального характера, а связано с массовым снятием книг из-за того, что нет бумаги: доказательство – полученное ею предложение из пресс-бюро, написанное в самых высоких тонах» (Там же. С. 477). В октябре Зелинский из Москвы «привез разрешение на печатание книги, данное в очень высоких инстанциях» (Там же. С. 491) – ср. слова Ахматовой: «Ее судьба ни в малой мере меня не интересует. Выйдет-не выйдет – все равно. Зелинский звонил мне и что-то объяснял, но я не слушала. Что же касается денег, то я на них смогу приобрести разве что головку лука» (Там же. С. 492), но «[о] казалось, что издательство не платит потому, что разрешение Зелинский привез только на словах. [А.Н.] Толстой сказал, что [Н.А.] Ломакин [секретарь ЦК КП(б) Узбекистана по идеологии] сказал, что [Г.Ф.] Александров [начальник управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б)] хвалит – и этого должно быть достаточно. [А.Н.] Тихонов обещал выудить деньги у прохвоста [М.Н.] Зозовского [директора Ташкентского отделения издательства „Советский писатель“]» (Там же. С. 497). В ноябре вернувшаяся из Москвы жена писателя С.А. Радзинского «сообщила под секретом, что [П.И.] Чагин [директор Гослитиздата] ей сказал, что книга [Ахматовой] не пропущена (вопреки уверениям Зелинского, говорившего с [Г.Ф.] Александровым)» (Там же. С. 505), но вскоре из московского отделения издательства прислали телеграмму о разрешении – возможно, в связи с этим Чуковскую вызвал Лежнев – «как здоровье [Ахматовой] и не следует ли переселить ее в Дом Академиков» (Там же. С. 507). В пришедшей из Москвы верстке было «[м]ногое вымарано. В частности —„Тринадцатый год“» (Там же. С. 515). 6 апреля 1943 года сборник был подписан к печати, а 2 июня Ахматова писала Н.И. Харджиеву: «Ах да, сейчас мне приходит в голову послать Вам мою книгу, которая вышла здесь. По-моему, ее главная (и единственная) прелесть заключается в том, что на ней нигде не означено место ее выхода. От этого у нее такой уютный вороватый вид. Зелинского я называю: „составитель меня“ (ради Бога – это между нами) и Надя говорит, что это не моя острота, а Осипа. Может – быть!» Впоследствии составителю припоминали: «22.03.1949 г. [Н.С.] Тихонов <…> [: ] Зелинский был отцом восстановления ахматовщины в Ташкентскую эпоху» (Полян П., Нерлер П. [Полян П.]. Летописец (к 100-летию Павла Николаевича Лукницкого) // Русская литература. 2000. № 4. С. 186).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации