Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 46 страниц)
Командир, спасающий собственную шкуру и бросающий на убой своих солдат, является, согласно все еще существующим в стране законам, предателем и изменником. Да, но только не товарищ Кнут. Он переизбирается снова и снова, снова и снова…
Полицейский смертельно устал, попробуй-ка уложи поштучно сотню живых мишеней. Жадно пьет из походной фляжки. Звонит в полицию: «Задание выполнено». А те ему: «Что еще за шутки?» И он звонит снова, по ходу дела пристреливая раненых… А вот наконец и дежурный вертолет.
Так тихо в ночи, так удивительно мирно. Большая Медведица переместила свой ковш к востоку, и прямо над головой стоит, словно лестница вверх, Кассиопея, и ярко сияет, согревая изнутри сердце, Полярная звезда… и все эти звезды, они светятся любовью, этим, еще не достигнутым здесь, под ними, пониманием происходящего. Любовь открывается в миг свободы, и это ведь, в сущности, смерть маленького, интересующегося исключительно материальными вещами, привязанного к рассудку эго. Это кричащее о себе, домогающееся внимания мира, жалующееся на вечный недостаток одного и того же, эгоистичное «я».
«Предоставьте им хоронить своих мертвецов, вы же идите за Мной».
26
Он решил нигде больше не учиться.
Вывод сам по себе устрашающий, но только так ведь еще и можно сегодня выжить. Остаться в самой своей интимнейшей глубине невинным. Остаться восприимчивым к различию между истиной и ложью. И этой малой своей, почти незаметной частью постепенно врастать в ангельский план своей судьбы. Труднее всего разобраться с этим на практике: с необходимостью внести это свое, чистое и неэгостичное, в шумливую и бестолковую повседневность. Тогда тебе придется заранее свыкнуться с мнением о тебе как о «тронутом», и не обижаться, поскольку люди в основном-то очень глупы.
Такими их делают школы. Много-много высших и разных других школ. Мастерские, мастер-классы, творческие лаборатории, рассудочные камеры пыток. Обезглавленные профессора. Обезмысленные теории. Обессмысленные устремления. Дипломы, звания, стипендии, гранты, премии. Клоаки корпоративных интересов. Товарищества по приложению напрасных усилий к ведушим в тупик разработкам. Гремучие успехи отравляющих жизнь технологий. Триумф активного содействия смерти. Детский лепет. Старческая болтливость. Кладбищенский комфорт.
Ради забавы Лоэнгрин сделал себе копию докторского диплома, вставил в бронзовую рамку, повесил в спальне на стену. Когда-нибудь, уже после его смерти, домовладелец бросит эту ерудну в мусорный контейнер… Кстати, жить осталось совсем немного, и это не вызывает у Лоэнгрина ни страха, ни беспокойства. Другие ведь тоже умрут молодыми. Сколько их, кстати, будет? Он насчитал примерно полмиллиона, включив сюда прочно сидящих на своих высоких стульях политиков, обслуживающих их кошерных журналистов, подлегающих под них каннибальских бюрократов… всем им придется уйти. Этим пособникам смерти и самоистребления. При этом он видит для каждого из них прижизненную возможность амнистии, единственную и последнюю возможность выживания: смирение перед этикой истины. Им всем мила болтовня о свободе, то есть как раз о том, чего у них самих нет и в помине. Включайтесь в производство иллюзий! Становитесь сырьем будущего глобального единомыслия!
С этикой истины дело обстоит так, что тут уже никто тебе не поможет. Тут ты один: ты командуешь, ты принимаешь решения, тебе за все отвечать. Ты заходишь, к примеру, в синагогу и громко, при весх, спрашиваешь: «А что это у вас тут за Бог, которому вы молитесь?» Тебя, разумеется, гонят в шею, привлекают к суду за антисемитизм, требуют возмещения моральных убытков на сумму, превышающую твой годовой заработок, да просто звонят твоему шефу, а тот уже подписал приказ о твоем увольнении… Да, но что же такое крамольное ты у них спросил? Ты даже не намекнул при этом, что четыреста человек в Америке владеют всеми финансами мира. Даже не заикнулся об элоиме Яхве, который давно уже прекратил генетическукю возню с этим грязным и некультурным, завистливым, завшивленным и тупым народом, все еще ждущим какого-то мессию… да, этого своего Бога, имя которого выговаривать вслух запрещено. Ну не скажешь же прямо вот так: ждем, ребята, никак не дождемся Сатану! За столом так себя не ведут. За столом смотрят хозяину в рот, как он ест. И он скажет тебе, сыто икнув, что надо любить и прощать, прощать и любить… прощать брехню и любить слабость, это же так человечно. С этой его хозяйской точки зрения Христос напрасно вытолкал в шею торгашей из храма, напрасно нагрубил городскому начальству… так ведь на самом деле и было, и ни в каком-то там переносном смысле: Христос Иисус пнул менялу ногой в зад! Какая же это, извините, христианская любовь?!
А она такая, что любит одну только истину. Только от истины желает эта любовь иметь потомство. От этой, сияющей в твоей глубине жемчужины.
И сколько не ходи в синагогу, сколько не интересуйся, когда же наконец придет тот самый, которого все они ждут, никто не откроет тебе секрет: Сатана уже здесь. И это ему, долгожданному, и стараются изо всех сил угодить, ликвидируя народ за народом и перемешивая остатки наций в полной неразберихе мультикультурного глобализма. Да, кстати, как обстояло дело с приватной жизнью Христа?.. с голой кающейся Магдаленой?.. с шумной родней и усопшим свояком Лазарем, которого срочно пришлось воскрешать?.. Пока школьные учителя болтают о чаше Грааля, валяющейся без дела на затянутых паутиной музейных чердаках, передовые умы объявляют Распятого психопатом и неврастеником, заодно выявляя с помощью ДНК-анализа код крови… ага, и этот тоже был евреем! Больше, еще больше того же самого!
Но как назло в мир возвращается Гитлер: в приличном коричневом костюме, с теми же самыми суверенными усами и нахохлившейся вороной на правом плече, радующей его своими меткими относительно происходящего комментариями. Ворона каркает, Гитлер смеется. И мир в страхе зажмуривается: вот сейчас, сейчас… Однако Адольф признается, что не зря побывал на небе, и теперь у него такая вот заморочка: организовать Глобальное Бюро Детей Радуги, а самому стать антирасистом. Мир рукоплещет и готов идти с Гитлером хоть на край света, и услужливый агент Радуги везет фюрера в наиболее неблагоприятное, с точки зрения мультикультурализма, место на земном шаре: в маленький, протухший, вонючий, шизофренический Израиль. И хотя Адольф сам же все это и устроил, позволив жидовне беспрепятственно покинуть газовые камеры и крематории, он был крайне удивлен: «Да тут, гляди-ка, сплошь одни евреи!» Евреи, кругом одни евреи! И никаких тебе афганцев-сомалийцев-пакистанцев, нет даже ни одного чукчи. Вот где раздолье антирасисту! Сгреб несогласных с собою в железный кулак, невзирая на писк о том, что так ведь можно и погубить нацию… ха-ха, это они-то нация! И уже через каких-то десять лет все улицы, дома и даже синагоги забиты неграми и китайцами, никто не стесняется носить паранджу и хиджаб, и прямо перед входом в кнессет разруливает на оленях местный чукча… Но что это?.. что несется сломя голову в контору Глобального Бюро Детей Радуги? Похоже, это тень расплющенного о стену плача, пока еще чистокровного еврея: «Гитлер, только ты и можешь теперь нам помочь!» Адольф сидит за рабочим столом, пьет кофе, ест смазанные кетчупом вегетарианские макароны. Может, зря он повыпускал этих неуживчивых расистов из газовых камер? И он великодушно, теперь уже от имени Радуги, возвещает: «Вот теперь-то я наведу среди вас германский порядок!»
27
Давно уже ничего не слышно от брата. Кристофер поехал к отцу в Тайланд, где тот проматывает выслуженную пенсию, покупая молоденьких массажисток, и оба договорились, что к отцовскому наследству Лоэнгрин никакого отношения не имеет, разве что оставить ему старую дачу, ветхую хибару на опушке леса, с чугунной печкой и сортиром во дворе. Да, хватит с него и этого. Об этом приятно сообщить, и сразу после приезда Кристофер зовет брата пообедать в греческий ресторан в центре города, где готовят отменный томатный чечевичный суп и печеную на углях речную форель. Оделись, как на праздник, пошли.
В ресторане накрыт длинный, человек на тридцать, стол, и приглашенные уже собираются, приветствуя друг друга рывком вытянутой вперед руки: хайль!.. и вам тоже хайль!.. и вам… и вам… Все в парадных костюмах, черных и коричневых, у всех в кармашке пиджака красный платочек, галстуки тоже красные, в черную полоску. Один, правда, переплюнул всех остальных, надев всамделишную эсесовскую форму, с орденами, цепочками и крестом под подбородком, не снял даже курносой, лобастой фуражки, из-под которой торчит над ушами пакля белокурых, с проседью, волос. Этот голландец, Герт Дюк, замещает здесь Торгейра Фосса, который сейчас в Швеции, на церемонии очеловечивания, и надо поэтому не упустить возможность познакомиться.
– Нордический привет всем собравшимся, – рьяно начинает Герт Дюк, поднимая до уровня гиммлеровского креста бокал с шампанским, – Я рад сообщить вам, что мы готовы объявить тотальную войну… мы выросли!.. мы созрели!
Симпатичный такой чувак, толковый. Сегодня уже поздно нагонять на себя страх пошлыми корпоративными выдумками о злом Адольфе: ничего дельного, кроме этого идеалиста-вегетарианца, в мире не осталось. Мир решительно оседает на дно, и надо отдать должное сопутствующим этому рагнароку потерям: не сегодня-завтра будет потеряно всё! Каркающая на плече фюрера ворона. Поэтому давайте-ка, поживее, признавайтесь: Великий Адольф намеревался освободить Европу! Это была последняя для Европы возможность: въехать в будущее без посредничества хабадских ами, со всеми своими нациями и культурами, да, суверенно. Правда, под крылом Люцифера, этого гневного и нетерпеливого Светоносца, но зато ведь и без покровительства Антихриста. И дело тут в том, что Люцифер, увлекая за собой в высь нестойкие души, никогда не борется с Христом, являясь Его знаменосцем и предвестником, но всегда воюет с Антихристом, неизменно оказываясь, увы, побежденным. Этот беспокойный, гениальный, гневный художник! Его беда в том, что сам Он не способен вернуть себе когда-то овевавшую Его силу Христа, силу золотой середины: тут нужен человек. Но где его, человека, взять? Такого, чтобы понимал разницу между верхом и низом. Чтобы имел в виду: дно уже достигнуто, дальше – подъем. Собственно, все войны в мире происходят от недостатка понятливости. Достаточно только раз уяснить себе, что Регентом солнечной системы был, есть и будет Христос, как тут же отпадет необходимость всякого рода препирательств: какой бог лучше. Вопрос только в том, до какой степени понимания ты сам в этой жизни дорос… ах, кругом одни карлики! Сковавшие себя кольцом эгоизма нибелунги. Карлик как правило умен и охотно дает другим советы: как лучше осуществить самоубийство. И если кто-то уклоняется от этой главной своей обязанности и попросту не хочет на потеху карлику умирать, того надо немедленно объявить праворадикалом, внуком или даже сыном Адольфа, коричневым. И само собой, перевоспитать. Сделать из орла зайца. Набить трухой демократии. Это и есть та революционная подмена Европы, о которой так долго долдонит Талмуд: вали всех в одну братскую могилу! Перевоспитанный, ты ни на что уже больше не годен, и если кто-то вытрет о тебя ноги, ты этого даже не заметишь. Вот почему Адольф, обходя строй гитлерюнгенда, втайне желал, чтобы все эти мальчики… погибли! Он желал им лучшего. Они ведь снова придут, эти будущие немцы, так никем и не перевоспитанные, и они-то пойдут гораздо дальше своего фюрера… Но каково было ему – фуражка на глаза, чтобы никто не заметил слез – провожать этих детей на убой! Пламя, пожирающее Феникса, пепел, безнадежность Сталинграда: кошерные снабженцы сбросили с самолета шестьсот шестьдесят шесть пар солдатских сапог на одну ногу и несколько ящикова презервативов, и никакого шоколада, никакой тушенки, хотя дело было на Рождество… и перед тем как рвануть под собой мину, солдаты вермахта пропели последнюю, на русском сорокаградусном морозе, песню и пожелали напоследок, чтобы использованные немецкие презервативы перерабатывались в израильскую жевательную резинку.
Лоэнгрин и сам мог бы произнести речь не хуже этого голландца, для убедительности вмазав в воздух крепко сжатый кулак. Самые лучшие речи идут под местное пиво: под ребрами, в солнечном сплетении, образуется щель, и оттуда прет наружу вся, какая только есть в тебе, законность. Твой внутренний, суверенный, солнечный закон. Твой посаженный на цепь демон. Этому зверю рано еще давать свободу, но ты-то сам знаешь: вот соберутся викинги, наварят пойла…
Томатный суп, густой и темный, с разваристой чечевицей, луком и чесноком, вполне мог бы удовлетворить вегетарианца Адольфа, и грек поэтому держит в строгом секрете свой рецепт: а то еще пришьют статью. В Греции теперь золотая заря, да и пора уже возвращать Константинополь и выметать из храма Софии мусульманский мусор, пора к тому же определиться наконец с золотым руном, пандорским ящиком, циклопами, нимфами, кентаврами… Пора грекам снова становиться нацией. Еще порцию супа? Грек щурит оливковый глаз, записывает что-то в маленькую книжечку, бежит на раздачу и тут же возвращается с подносом: для наци – бесплатно! Это наводит Лоэнгрина на размышления: не купить ли в Элладе клочок земли?.. или даже целый остров?.. насадить огород, жать вручную оливковое масло?.. На всякий случай он интересуется:
– Как насчет вечерней зари? Насчет заката богов?
Грек тревожно оглядывается по сторонам, хотя кроме сидящих за длинным столом в заведении никогот нет, приближает к Лоэнгрину смуглое, лоснящееся лицо и, дыша на него смесью лука, чеснока, паприки, укропа, петрушки, сельдерея, базилика и девственных оливок, шепчет ему на ухо:
– Богов давно уже поувольняли, народ бомжует, на пляжах дохлые, с надувных лодок, негры, лежат, разлагаются…
– Негров надо однозначно топить, не хрена им к берегу прибиваться, – уверенно уточняет Лоэнгрин, – или вы сами утопнете… да, ко дну пойдет вся Европа… – мешает ложкой горячую чечевичную похлебку, неспеша жует хлеб, здесь дают много хлеба, не жадные, – … потому что негр в Европе, это самоубийство местной Народной души, и дальше все уже идет само собой: увядание, старение… Вот вы, к примеру, греки, вы ведь давно уже живете без всякого божественного водительства, лишившись не только своего громовержца Зевса, но также и всей философско-мистической компании: вы совершенно пусты! Ваша Народная душа покинула вас, пройдя вместе с вами азы развития и найдя себе более захватывающее применение, вот вы и толчетесь на месте столько уже веков подряд, изнывая от собственной бессодержательности. И чтобы хоть как-то тянуть лямку жизни, вы подменяетн исчезнувшую народность национализмом.
– Но… – тут же вскипает грек, тараща на Лоэнгрина выпуклые оливковые глаза, – … если это здоровый национализм? Такой, что от самых корней? От нашей святой земли, от наших эллинских генов?
– Гены вещь временная, – дразня грека своей невозмутимостью, усмехается Лоэнгрин, – прожил жизнь, и нету. И кто знает, с какими генами ты родишься в следующей своей жизни, может, как раз с теми, которые тебе сейчас так ненавистны… Вот родишься ты, к примеру, индийцем или китайцем…
Грек недоуменно на него смотрит, потом облегченно смеется, хлопает Лоэнгрина по плечу: вот шутник!
– Чтобы я родился китайцем? Или чукчей? Ха-ха-ха. Хотя, конечно, я не прочь снова когда-нибудь родиться… Это ты точно знаешь, что мне передстоит снова родиться?
– Точно.
Лоэнгрин пьет холодную, из запотевшего стакана, воду, пристально смотрит на грека. Самое главное человек начинает понимать только после своей смерти, а надо бы уже теперь, пока ты еще тут, дознаться, что именно к этим генам, к этой наследственности и к этой нации тебя привела твоя судьба, тайный план которой пишется для тебя ангелами. Поэтому кричать о национализме, значит, звать только сегодняшний день, игнорируя вчерашний и завтрашний… хотя, скорее, послезавтрашний. Человек-однодневка. Застывшее в смоле насекомое.
– Но у вас много красивых, среди скал и над морем, православных монастырей. Пойти мне что ли в монахи?
Грек с энтузиазмом кивает: монахи так вкусно готовят! Рыбный суп из кефали на морской воде, с козьим сыром, чесноком и сливками… ржаные лепешки с укропом…
– Православные мертвые истины, – удовлетворенно кивнув греку, продолжает Лоэнгрин, – ничего нового из себя не родят: они бесплодны. Кому-то приятно заучивать их наизусть и тянуть хором нараспев, подстраивая под них не уверенную в себе, крадущуюся куда-то наощупь мораль… то есть, следовать раз и навсегда заученному правилу и одновременно грешить… хотя сегодня уже не имеет значения ни политика, ни экономика, ни, собственно, религия, поскольку все это давно уже отравлено механикой материализма. Сегодня имеет значение только отдельная личность, суверенный духовный центр. Только восходящий к Христу германский дух, Я сам!
– Это что же… опять немцы? Да не хотим мы никакого… э-э-э… германского духа! Мы как сажали у себя оливки, так и будем сажать, будем варить зеленое мыло…
– Тогда ваши острова купят евреи, вместе с вами, вашими виноградниками и вашими козами, и есть у вас сегодня одна-зединственная возможность остаться греками: поднять самих себя за волосы… Кстати, тебя лишат гражданства, в то и вовсе попрут отсюда, как только наци сядут в здешнее правительство. Ordnung must sein!
– Меня?!
Грек растерянно комкает испачканный томатным соусом передник: что если и правда попрут?.. Зря что ли он завел в Афинах четверых законных греческих детей, женился на норвежке, которая на семнадцать лет его старше, прожил с нею три обязательных года, выписал скрывающуюся под его настоящим именем семью, включая бабушку, племянницу и тетю, купил на государственные детские пособия этот вот ресторанчик… И теперь, значит, убираться обратно? В Элладу?
Лоэнгрин хладнокровно кивает: дадут денег на обратный билет и разовую подачку в размере минимальной месячной зарплаты. Ресторан же этот конфискуют, здесь будет нацистская пивная.
– Да ты что?! – еле выдавливает из себя шепотом грек, – И шестикомнатную квартиру на втором этаже тоже отберут?.. и оба гаража?.. и дачу на Осло-фьорде?
– Само собой, можешь быть в этом уверен. Такова твоя плата за удобное тебе сегодня мультикультурье.
– Да разве я все это придумал? – вытирая передником внезапно вспотевший лоб, оправдывается грек, – Я ведь только приехал, как и все остальные…
– Правильно, – кивает Лоэнгрин, – тебя сюда попросту завезли, совершенно сознательно и не случайно, и если бы только тебя одного… лично я бы тебя здесь оставил!
– Ты добрый парень, – расстроганно бормочет грек, – хочешь еще порцию супа?
– Неси, – кивает Лоэнгрин, – и имей в виду, что я не политик.
– Понял, понял… – грек спешит уже обратно с дымящейся порцией, – я ведь и сам не политик… И знаешь, в этой стране я начал верить в Бога!
Лоэнгрин недоверчиво усмехается. Люди склонны подсовывать свои шкурные интересы выдуманным ими же самими богам, при этом нисколько не считаясь с божественным, которое не от мира сего. Это и есть причина всех болезней: отсутствие потребности в духе.
– Вряд ли это Один, – сухо констатирует Лоэнгрин, – Одину не интересны верующие, их ведь ничему не научишь, и именно по этой причине Одину придется убрать с этой его земли понаехавший сюда сброд, вместе с зазвавшими их сюда политиками. Он ведь тоже, архангел Один, нуждается в благоденствии: в высоких человеческих устремлениях, без которых даже при избытках нефти и рыбы в стране свалка и бардак. Надо будет, так и сметет всю эту гадкую поросль мулькультурализма, испепелит законопослушных в своей врожденной тупости детей радуги! Так в кого же ты, грек, веришь?
– Ну… я как и все… я даже хожу в церковь…
Оба прислушиваются: снаружи какое-то движение, возбужденные голоса, кто-то, похоже, ломится в ресторан, хотя тут теперь важный банкет.
– В церковь, – усмехается Лоэнгрин, – к венчающим геев лесбиянским священницам! Но ты ходи, ходи! Ходи до трех пор, пока твои дети не сменят наконец пол и не набьют чучело из приведших тебя сюда шкурных интересов!.. пока наконец политики не разрушат всё и не придет, как единственное спасение, добрый старый национал-социализм!
– Что я слышу, брат! – перебивает его сидящий напротив Кристофер, – Ты заговорил о национал-социализме! Поздравляю, ты стал наконец взрослым! Еще шампанского!
Все, кто сидит за столом, разом поворачиваются к Лоэнгрину: откуда взялся этот симпатичный малыш? Еще ни разу в жизни не брился, а уже… да, такой подбросит дровишек в крематорий, запустит газовую камеру!
– Хайль Гитлер! – взвиваются сразу несколько голосов, и множество рук взлетает над столом в восторженном, грозном приветствии, – Хайль! Хайль!
В крови гуляет нордическая свежесть, в руках ножи и вилки. Сейчас подадут жареную курицу, эту ощипанную греческую сороконожку, и всосавшая алкоголь печень жадно наполняется желчью, сейчас, сейчас… Тронув под подбородком тугой узел галстука, Кристофер удовлетворенно заключает:
– Национал-социализм и есть социализм истинный, возводимый всеми вместе, дружно и по-фашистски! Schnell! Мы не позволим управлять нами мировому денежному циону! Выловим всех крыс по списку! Крысам – крысид!
Грек разносит уже лежащих вверх тормашками кур, и пряный запах жаркого дразнит возбужденный шампанским аппетит. Лоэнгрин молча мнет салфетку, швыряет ее на пол. Он тут не затем, чтобы орать вместе со всеми одно и то же.
– Ты хочешь сказать, – рыкает он на брата, – что это и есть свобода? Делай, как все! А я не хочу делать, как все, хочу делать по-моему! Согласно моему моральному закону! И это во мне, а не в вашей, пусть даже истинно социалистической стадности живет германский дух!
Все, кто за столом, возмущенно переглядываются: откуда вдруг это неслыханное предательство? Даже Герт Дюк, в парадной эсэсовской форме и при наградах, и тот не находит, что сказать, только перебирает заготовленные для выступления листки, лезет в карман за очками… Спасибо, курица уже на столе: грек ловко срывает с подноса широкие белые тарелки с золотым вензелем, не задев ни одного рисового зернышка, не коснувшись ни одной атлетически мускулистой, в сельдерее и луке, лапы… эта птица должно быть питалась самыми возвышенными о своей куриной жизни представлениями.
– Кому еще воды, господа? Свежей, холодной воды!
Лязг ножей и вилок. Раздумав читать заранее написанную речь, Герт Дюк сует очки обратно в карман, и на его академически спокойном, почти олимпийском лице проступает уверенное, какое дает только старость, довольство:
– Не каждый день вот так, мирно, с друзьями обедаешь. Мир нужен хотя бы уже потому, что война все равно окажется проигранной… и если бы хоть достойному мордобоя соседу, а то ведь какому-то вонючему хабадскому хасиду… Нам и раньше не было никакой охоты воевать, а тем более, с русскими, этими нашими младшими арийскими братьями. И если бы Бисмарк сегодня вернулся, прихватив с собой Адольфа, они бы нашли способ выпихнуть из Германии вонючих оккупантов ами!
– Ами – вон!
– Ами – в Америку!
– Ами – в Бухенвальд!
Кристофер выкрикивает это не просто так: у него на спине свежая татуировка, и он готов показать ее прямо сейчас, немедленно… сдергивает с себя кофейно-коричневый пиджак, рвет на шее полосатый галстук, рывком поднимает, вместе с майкой, свежевыглаженную рубашку… Такое время от времени случается: кого-то тянет при всех на порнуху. И вот наконец… спина! Во всю ширь спортивных плечей разметана идиллическая, с натуры, картина: главные ворота Бухенвальда. То есть как раз того места, которое имеется в виду в «Бухенвальдском набате», в этом магическом корпоративном гимне: «Сотни тысяч заживо сожженных строятся в шеренги…» Недавно вот в Бухенвальд запустили беженцев, которые бежали в рейх сломя голову аж из Греции, рвали на ходу двери поездов, кромсали, кто чем, колючую проволоку границ, а также топтали подбрасываемую им по пути жратву. И вот они тут, и их приветствует парящий над воротами лозунг: «Каждому своё!» Этот устрашающий, вытатуированный от плеча до плеча национал-социалистический призыв. Идешь ты, к примеру, в немецкий плавательный бассейн, отмахиваешь два километра кроллем, остальное брассом, и тут кто-то обнаруживает у тебя на спине… Да это же антисемитская пропаганда! Тут все открытым текстом: «Каждому свое!» Ты-то думал, что живешь в Дойчланде, а выходит, что на оккупированной территории, и законы тут американские: пять лет тюрьмы. Завтра, может, тебе предложат электрический стул.
– Кто знает, что будет завтра… – вздыхает кто-то за столом, – да и наступит ли оно…
– Завтра будет гражданская война, – уверенно заключает Лоэнгрин, – и чтобы меньше было суеты и шума, хорошо бы уже сегодня угомонить сотню-другую политиков… Кто за?
Все разом замолкают: этот малыш случайно не провокатор? Речи речами, но чтобы вот так, конкретно… Мы ведь не убийцы, мы все за мир. Мы – за общественную безопасность, гарантирующую нам и завтра то же самое… Что в этом, кстати, плохого: больше того же самого? Больше, еще больше дискуссий!
– Или не хватает топлива?.. нет газа? – с вызовом оглядывая всех по очереди, продолждает Лоэнгрин, – Нет сил поднять с земли камень? Поставить всех политиков в ряд, зачитать приговор…
– Замолчи или я заткну твою пасть, – миролюбиво обрывает его Кристофер, – мы не террористы и не экстремисты…
– Тогда грош вам всем цена, – огрызается Лоэнгрин, – немедленно кончайте самоубийством! Отдайте эту страну неграм прямо сейчас! Чего вы ждете?
Скучно доел сороконожку.
В ресторан один за другим прошмыгнули несколько, в одинаковых майках, чуваков, шумно рухнули за соседний, в углу, столик. И грек тут же смекнул без подсказки: свиные чипсы и пиво. Попросил сразу расплатиться, а то еще… Стал в дверях кухни, наблюдает. Пора нести уже печеную форель… гремит тарелками с золотыми вензелями, достает из холодильника шампанское.
Те, у кого чипсы и пиво, вовсе не намерены сидеть тут долго: сделал свое дело и сваливай. Да, они тут по делу. Вызывающе посматривают на соседей. С чего, собственно, начать? Плеснуть пиво в морду этому ряженому под эсэсовца ублюдку?
– Эй, ты, старый норрёнский пёс! Ты все еще лаешь из своей нацистской конуры? Делаешь стойку на свастику?
Все, кто за пивным столом, дружно хохочут, наконец-то дело пошло. Кто тут еще против демократии? Кто против?? Кто???
Грек жмется к дверям кухни, он вовсе не против… хотя это похоже уже на вечернюю зарю, пора звонить в полицию.
– Заткнись и вали отсюда, – отшвырнув дрожащей рукой накрахмаленную салфетку, презрительно бросает налетчику Герт Дюк, – тощая курица с гусиной кожей!
– Что ты сказал, Торгейр Фосс? – стеклянная поллитровка разбивается о край стола, рука сжимает осколок с острыми краями, – Старая нацистская сволочь!
– Бей нацистских свиней… – неуверенно бормочет кто-то за пивным столом, и тут все принимаются орать наперебой, стуча по столу поллитровками и пустыми пивными банками:
– Бей наци!!!
Грек находчиво запирается у себя на кухне, включает на всю громкость радио, а там, как всегда, прогноз погоды: потепление, похолодание… Погода – это результат повседневных между людьми разборок, и если нет ни у кого друг к другу претензий, нет и погоды… то есть как это – нет?! Грек не раз уже склонялся к выводу, что потепление есть на самом деле похолодание, за которым рано или поздно последует оледенение Европы… не пора ли уже сваливать? А из обеденного зала рвется победный интернационал:
– Наци-свин-наци-свин-наци-свин!!!
На пол летят тарелки с золотыми вензелями, и недоеденная курица мерзнет под томатно-перечной шубой от самых нехороших предчувствий: сейчас свернут, пожалуй, шею… караул… кудах-кудах-кудах-тах-тах… Стекло врезается в левый глаз Герта Дюка, в гладко выбритую щеку…
– Получил? Отстирывай теперь свою свинячью нацистскую униформу!
Закрывая окровавленное лицо руками, Герт Дюк отступает в сторону кухни, где радио орет об эмансипации угнетенных муслимских баб, и тут к нему внезапно приходит от Кристофера подмога:
– Это же не Торгейр Фосс! Это не он!
Загородившись перевернутым стулом, Кристофер еще надеется, что все обойдется и можно будет доесть курицу и форель… да, он за мирное решение. Но тем, кто в одинаковых майках, на это плевать:
– Бей всех наци!
Маек гораздо меньше, чем повскакивавших из-за стола гитлеровских свиней, и если бы не разбитые бутылки, можно было бы обговорить условия отступления, дипломатично, солидно…
– Бей это гитлеровское отродье! Не выпускай наружу! Ни одного!
Это смахивает уже на блиц-криг, и единственное спасение теперь – туалет… скорее, скорее… Хорошо, что это туалет для инвалидов: сюда запросто въедет коляска и даже развернется возле умывальника, места тут много. Стоят, дыша друг на друга еще не испарившимся шампанским: все, слава Богу, тут… все, кроме Лоэнгрина.
Он по-прежнему сидит за столом, молча наблюдает за ходом дела. Он тут один, и это значит, что за все отвечать ему самому. Отвечать перед самим собой.
Убить всех?
Он ведь тоже за мирное решение, но оно наступит лишь после смерти: после пробуждения уставшей от жизни души к духу. Пока же надо собраться с мыслями… Неспеша допивает оставшуюся на дне стакана воду. Встает.
Он не такой уж рослый, есть и покрупнее, он даже и не дрался ни с кем по-настоящему, ни разу не пускал в ход нож… но вопрос теперь стоит только так: убить всех или только этого, вмазавшего голландцу в левый глаз.
– Так ты, зачит, красавчик, тоже наци? Выдресированный Торгейром Фоссом паскудный эсэсовский щенок! Вали его на пол, ребята! Все разом!
Топот копыт, ржанье, разбиваемые о стол пивные бутылки.
«Моя кровь… разве она принадлежит мне? Я отдал ее, всю до капли, Ему, и нет поэтому у меня никакого перед смертью страха: в крови у меня железо!»
Он пока еще медлит, да и готов ли он… Это ведь самое экстремальное из всех жизненных переживаний: своими руками убить другого человека. Здесь. Сейчас.
Сгребает в охапку накрытый белой скатертью стол, молча таранит им первого из нападающих, наваливает перевернутый стол на него, идет по нему, как по мосту, разбивая о головы остатки стула… теперь это просто гнилые кочаны…
Из кухни отчаянно рвется прогноз погоды.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.