Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)
21
Помчались на такси по пустым улицам в Амстельвен. Четверть часа езды от центра, но пахнет, как в деревне, скошенным сеном, и на лугах, возле каналов, восторженно вопят лягушки. Такси останавливается возле перекинутого через канал полукруглого мостика, и сразу запах множества роз и странное ночное стрекотанье… теперь ведь июль, чудесная середина лета.
Дом стоит прямо над каналом, завороженный собственным отражением в прохладной стоячей воде, и старинный над входом фонарь, одетый в позеленевшую от времени медь, слабо освещает полукруглые ступени и стоящие на них горшки с лавандой, где-то приглушенно лает собака. Теперь, далеко за полночь, только бы повалиться на кровать и мигом забыть все неприятности дороги, и терзает уже завтрашний голод: не попросить ли у Евы хлеба с колбасой… Она, впрочем, догадлива и уже разогревает на кухне круглые замороженные булочки, и у нее есть пять сортов сыра и свежая малина. Колбаса? Тоже есть, для собаки. Это уже ее четвертый по счету Бальзак, состоящий в родстве с предыдущими, такой же чудовищно лохматый и в меру кусачий. Дима ему не нравится, но воспитание берет свое: ткнулся носом в колено, отошел, лег. Ему тоже дают колбасы.
На кухню заходит, держась за стену, высокий, подтянутый старик, он почти ничего не видит, но живо всем интересуется:
– Из Москвы?.. как там погода?
– Там… всегда зима.
– Слыхал, слыхал… И долго еще так?
– Долго.
– Ну так что же вы не приступаете к строительству национал-социализма?
– Ждем. Ждем и надеемся. Пьем. Мы уже привыкли.
– А чего ждете?
– Да вот… – Дима замялся, – ждем, когда понесут в наши края Грааль… понесут отовсюду, со всех сторон…
– Гм…
Ева проворно переводит, сама в разговор не встревая. В конце концов отцу есть что рассказать, вот и пусть рассказывает. Старик часто не спит по ночам, думает, как быть в застарелом уже мультикультурном аду. Старый добротный голландский язык всюду заменяется дурным и дешевым английским, архитектура сплошь массовая, из отходов с химических свалок, еда только в упаковках, тюльпаны цветут всего один год, классическую музыку перевели в разряд бытовых услуг, и даже ранняя февральская клубника, и та накачана вакциной от свиного гриппа, вызывающей нарколепсию… Короче, ад. Но ведь это только начало! Начало всеобщего, тотального благоденствия. Вопрос уже не в том, что не так, но как от глобальной напасти избавиться. И тут у него с Евой полное несогласие. Он сам, хоть стар уже и почти слеп, настроен бороться за свободу до конца, тогда как Ева над этим только смеется: свобода уместна лишь в области духа. Каждый, кто на это способен, тянется в духе ко Христу и так освобождается от своего же тлена. Но если домогаться свободы в сиюминутности политических, информационных или финансовых утех, тогда надо заявить прямо: давайте покончим с самим предметом социальности и переведем дело на антисоциальные рельсы. Свобода в области права – это гулаг. Свобода финансов – это общечеловеческое изнасилование. Свобода в производстве – нищета. Ева предлагает начать с отрицательного налога, гарантирующего каждому, кто даже и не помышляет ни о какой работе, высокий прожиточный уровень. А если кто-то все же рвется на службу, пусть получает еще и сверх того, не задевая при этом ничьих интересов. Да, но как же быть с миллионами приезжих, уже формирующих будущую расу преступников? Тут Ева пока мнется, стесняется признать правоту отца: для начала придется согнать всех в концлагеря и постепенно разбросать по родным странам. А как еще?
Вот и выходит, что без национал-социализма, этой гигиенической меры, пока никуда, а там, что будет дальше… А что дальше?.. Дальше – война! Война, собственно, и не прекращается вот уже сто лет. Значит, все на войну? Но когда воюют две стороны, обязательно побеждает третья сторона, которая всё и затеяла. Эта невидимая, закулисная третья сторона. Она-то и дает деньги на гулаговские истребительные новостройкии и празднование великих побед. И некуда больше в этом, насквозь прощупываемом дьяволом мире деться, и болтливый батюшка плаксиво учит, что только смерть нас и спасет…
Силы смерти огромны. Смог бы ты мыслить, если бы в мозгу постоянно что-то не отмирало? Попирая смерть, мышление выводит тебя за твои же пределы, мышление воскрешает тебя, принимает в свой вечный Логос, потому-то ты и умираешь во Христе. И никакой гулаг не в силах следовать за тобой, гулаг только до границы, за которой ты – свободен. И не амнистия освобождает тебя, не свод обновленных революцией законов, но ты сам. Потому что твое мышление не нуждается ни в каком внешнем обосновании, покоясь на самом себе. И это единственное, чему еще можно учить в существующих сегодня школах: искусству мышления. Постепенно перетягивать число к образу.
Национал-социализм вовсе к этому не склонен, тут все от порядка, принятого раз и навсегда и потому ложного. О да, нацонал-социалисту знакомо очарование истины, он упоен им. Но удержит ли он ее? Или она унесет его, крепко в нее вцепившегося, к снежным высотам своей догмы? В национал-социализме правит Люцифер, любящий театр и всякую показуху, но не выносящий в свой адрес насмешек. Он прекрасен, Люцифер, и безмерно горд, он зовет к победе даже на краю поражения. И многим Он поэтому симпатичен. Хайль!
Бывает, Люцифер присматривается к архангелу Михаилу: знакомы ведь с давних пор, почти что дружны, не даром ведь Суперархангел усадил Люцифера на школьную скамью, уча азам антропософии… это было задолго до прихода в мир Доктора. Вот в чем ее, антропософии, великая тайна: Доктор только принес ее из духовного мира, это долгожданное дитя архангела Михаила. Только немногие примут его, и только у них окажется в руке меч. И только эти, никому в мире не нужные, и заступятся за ненавидящего материю Люцифера, передав Ему свой горький человеческий опыт, и Он понесет это новое знание в чаше своей мудрости, теперь уже как Светоносец, как Вестник Христа. Но поскольку разумение у людей пока еще кукишное и всем охота поскорее шагнуть прямо в рай, минуя ад самопознания, остается только принять однобокий порядок национал-социализма. Тотальный, скажем так, порядок.
Пляшущие на ветру красные полотнища с черной свастикой. Эти флаги везде, даже на дверях борделя. Берите эту готовую истину о солнечном коловрате, о двухлепестковом лотосе, берите ее бездумно! Чего вам тут еще кумекать, когда все уже вам дано! Раз и навсегда.
Истина, посаженная в банку: видишь эту золотую рыбку? И не надо искать ее в море.
22
Утром Дима проснулся от пения дроздов: такая наивная детская радость, такая свежесть! Они водятся тут в каждом саду вдоль всех каналов, деля между собой влажное, солнечное, зеленое пространство. Давно уже Дима не переживал такого ласкового, мирного утра, и долго лежал, подсунув руки под голову, пока осторожно не постучала Ева. Было уже около десяти, на веранде, прямо над каналом, ждал завтрак: кофе, йогурт со свежей клубникой, козий сыр, длинные ломти хлеба. Ветер загоняет в открытое окно тюлевую занавеску, и хочется поскорее здесь осмотреться, пройтись вдоль канала пешком. Этот мирный деревенский Амстельвен.
Канал всего в двух шагах от двери, с пышно и буйно цветущими по берегам гортензиями, жасмином и розами, под старинным кованым мостиком неспешно плавает пара лебедей. Эти лебеди здесь свои и никуда не улетают, вполне довольные ежедневным хлебом и полным покоем, и глядя на эту пару, Ева грустит об отсутствующей в ее судьбе верности. Один лебедь верен другому всю жизнь. Кто-то умирает первый, и оставшийся доживает свой век всегда один. Как больно бывает думать о прошлом, когда из него ничего не проросло в будущее: любимое, тобою взлелеянное, оно так и сгинуло в никуда, оставив после себя лишь эту несносную боль. Как будто и солнце то же самое светит, и сам ты еще там, в неотложности своих прежних устремлений, но не достать уже улетевшую жизнь, не схватить… и самое страшное, что не прокалилось это твое прошлое окрыленностью великой любви, только комфортно тлело. Да как же это… как можно было так все растерять?.. Значит, можно.
Перейдя по мостику через канал, Дима выходит на луг, вдыхает терпкий запах недавно скошенной травы, и лоб его уже покрывается испариной: здесь так жарко, так влажно. Эти луга были когда-то болотами, а теперь здесь нет даже комаров. Прислушивается: где-то недалеко поют… тут рядом река, а вон и лодка, на веслах человек восемь, они еще помнят старые матросские песни… И тут же подумал: какая она для них, родина? Для этих загнанных в иудейский бутик германцев. Им оставили, впрочем, старинные коридоры улиц и сыреющие над каналами стены домов: присматривайте пока за этим музейным добром, угождайте туристам. И это – всё. Но вот ведь, песня… гребцы поют крепкими утренними голосами, они тут у себя, на воде… Вода, которая выше суши. По крайней мере, здесь вряд ли умрешь от жажды. Умирают здесь в основном от скуки. А тот, кто еще умеет грести, тот поет…
В траве распластал крылья ворон, сразу не поймешь, жив или мертв… но косит черным глазом на Диму: проходи, проходи… Должно быть, решил отогреться, черный, после затяжной и мокрой весны, лежит в траве и балдеет. А может, ему плохо? Дима пристально смотрит на ворона: что может он для этой птице сделать? Разве что схоронить. И ворон унесет, торопясь в незримые выси, плаксивую муть чьих-то будней… да, птица уносит с земли лишнее. Распластанные в траве крылья, раскрытый клюв.
От этих лугов веет давно забытым прошлым: стадо коров, пасущиеся врозь лошади, опьяненные солнцем шмели, стрекозы и мотыльки, лиловое, желтое, фиолетовое, белое… и надо всем этим – неумолкающее, восхваляющее прекрасный солнечный мир пение дроздов. Все-таки эти местные германцы не позволяют себя окончательно ограбить: у них еще есть полевые цветы. Есть представление о порядочности… собственно, о порядке. Тут люди не жалуются на плохие условия, такая уж им досталась земля, и только трудятся, настырно, расчетливо, жадно. Земля без единого камня, без вековых лесов. Возведенное в квадрат «чуть-чуть». Этот квадрат виден с самолета, виден и здесь, заселенный пятнистыми упитанными коровами, и невозможно поэтому заблудиться в городе, разделенном каналами на те же квадраты… Да почему, собственно, квадрат? В нем все уже состоялось, сошлось, стало на свое место. Квадрат – это не подлежащий обжалованью приговор. На многое ли ты способен, будучи зажатым с четырех сторон? Тебе остается лишь искать что-то в середине… в центре самого себя: искать новую точку опоры. Медленно, мучительно, безнадежно. На этом болоте, изрезанном каналами.
Ветер находит в конце концов ветряную мельницу: крутись, коловрат! Просмоленные бревна, устойчивость, тяжесть. Теперь это, впрочем, жилой дом: в узких оконцах занавески, на подоконниках красная герань. Неплохо было бы пожить в такой башне… Дима вдруг вспоминает о Яне: ей бы это понравилось. Пожить в башне вдвоем. И ему становится вдруг страшно: жить на этом болоте?! Вон сидит на столбе цапля, внизу, на асфальте, меловые пятна помета. Устало зевает. Какая разница, чем тут озабочены люди. Сворачивает на велосипедную дорожку, заботливо посыпанную мелким гравием. И тут же его обгоняют два старых, скрипящих велосипеда, оставляя на миг в жарком и влажном воздухе настроение легкости и свободы: летнее платье, светлые, на ветру, волосы, загорелые ноги… Не рвануться им вслед, не догнать. Хотя еще только утро, Дима чувствует болезненную усталость: так бы и сел тут в траву, прилег… Так сладко трещат кузнечики, хоть жизни у них всего два лета… да, эти бесчисленные в траве существа имеют точно такое же, как и ты, право на воспроизводство и смерть. Кисловатый, терпкий запах цветущей ежевики, жадно захватывающей жаркие, возле асфальта, места, кто тут ее собирает… да никто. Вытер салфеткой шею и лоб, залез подмышку, чувствуя, как по спине катится пот… ну и климат. Есть тут где-нибудь тень?
Дотащился до парка, вплотную примыкающего к реке: затаенная прохлада рододендроновых зарослей, влажный под ногами песок. Сел на скамейку. Какой далекой может вдруг стать для тебя жизнь: ты тут совершенно один, и ты настолько всему чужой, что не заметил бы, если бы вся эта ухоженная, перелопаченная поколениями трудолюбивых германцев земля вдруг оказалась смытой морем. И такая вдруг необъяснимая сердечная тоска, словно тебе никогда уже не вернуться домой. Домой… была бы здесь теперь Яна… Она обязательно повела бы его осматривать парк, застряла бы возле вольера с сиротливо подбирающими морковку кенгуру, набрела бы на пышно цветущий розарий… Но лучше бы, ах, куда лучше самому оказаться сейчас в ее провинциальной, самоуверенной обустроенности, взбодриться свежестью ее ежедневно обновляющихся устремлений… И нет такой в мире души, от которой веяло бы на Диму такой неиссякаемой мощью здоровья: живи этой прекрасной, полной смысла и достоинства жизнью! Бросить Москву, бросить всё… и для начала хотя бы сюда, на это осушенное болото… а лучше на север, в заброшенную лесную избушку… Откуда берутся такие мысли? Словно кто-то добывает их для Димы из воздуха. Надо поговорить с Яной!.. сейчас! Нащупал в кармане телефон, а руки дрожат, как перед казнью. Что он ей скажет? Несколько месяцев Дима дулся, таил обиду, ведь не приехала же Яна тогда его спасать, уступила его Вике. Но сколько он не лез в скайп, так и не застал ее… да она, похоже, просто вырубила его. Но сейчас, в этой от всего отдаленности, в равнодушной к страстям и страданиям утренней тишине просторного парка, настойчиво встает затоптанный насильственным безразличием вопрос: как же теперь нам жить, Яна? Вот так прямо и позвонить, ни с того ни с сего. Дороговато, конечно, с мобильника. Так холодеют руки… гудки, гудки… наконец голос ее старшего сына, вот сейчас он передаст телефон…
– Вы разве не знаете, ее больше нет…
– То есть… в каком смысле?
А сердце уже догадалось, и сказать больше нечего. Нет даже слов горечи и скорби, только молчание. И они оба молчат, каждый в своем отдельном горе. Так никогда и не породнившиеся. Чужие.
Эта весть подспудно звучала в душе уже давно, не доходя до сознания, и только теперь взорвалась всей безнадежностью правды: ничего больше нет. Смерть отнимает всегда самое лучшее, а то, что ты и сам бы охотно выкинул, забрать не торопится, вступая в заговор с жизненными обстоятельствами. Вот, скажем, теща… варит каждый день отраву, себе и остальным. А ведь завтра уже обратно в «зону»… В Москве плюс тридцать пять и лесные пожары в пригородах. Встал со скамейки, поплелся обратно.
И когда уже переходил по мостику через канал, глянул на лебедей и внезапно, будто проснувшись, осознал: Яна умерла. То есть ее больше нигде уже нет, кроме как в тебе самом, хоть тут и мелковато и валяется на дне всякий мусор… Она переживает заново свои о тебе сны, и прожорливая Луна отхватывает себе долю, намереваясь держать Яну в плену лет этак пятнадцать, ровно столько, сколько Яна спала в своей теперь уже отлетевшей прочь жизни. Это последнее, что остается у каждого от прожитого на земле: сны. Кончатся сны, и начнется этап, и неизвестно, сколько ты так выдержишь, сколько столетий. И ангелы будут ткать добро из содеянного тобой в жизни зла.
23
– А вот и еще одна золотая рыбка! – слышится из просторной гостиной веселый голос Евы, – И тоже в отдельной круглой банке!
На диване гость, в полосатой теннисной майке и шортах, с загорелыми крепкими ногами и довольным, улыбчивым лицом, перед ним серебряный поднос с пирожными и кружка кофе. При виде Димы гость поднимается с дивана и приветствует его вскидом правой руки:
– Хайль Гитлер!
Оторопело на него глянув, Дима молча пробирается к незанятому креслу, хотя лучше было бы пойти перекусить на кухню, не жрать же вместе с этим наци. Отец Евы тоже тут, с аппетитом жует песочное печенье, роняя на голубой ковер крошки, тут же и Бальзак.
– Итак, каждый из нас, – поощрительно кивая всем по очереди, продолжает Ева, – сидит в своей собственной круглой банке, давно уже не кормленный и отощавший, задвинутый в дальний угол подвала, где всегда темно и дуют сквозняки, и не известно, жив он или уже мертв. Каждый сам по себе, в отдельности, – она смотрит на улыбающегося ей гостя, – а ведь можно все устроить иначе, выплеснув из банок рыб в большой аквариум, где много света и всегда есть корм, где достаточно места для плавания…
– Партия национал-демократов, – уточняет гость, – и есть тот самый большой аквариум, диктатура здравого германского смысла и в целом школа прямой демократии…
Старик энергично кивает, набивая рот печеньем:
– Не сидеть, каждый в своем углу, как старухи в доме престарелых, пусть даже и с чтением «Майн кампф», но активно действовать…
«Куда я попал? – застыв в неудобной, в мягком кресле, позе, тревожно думает Дима, – и почему они меня не стесняются?» На всякий случай он осторожно интересуется:
– Речь что-ли о национал-социализме?.. о дедушке Гитлере? – а сам косит взглядом на гостя, на его загорелые велосипедные ноги, – О героическом СС?
Гость кивает после каждого вопроса, подбадривает взглядом Еву, которая все это переводит.
– Гитлер наш брат, да мы, собственно, никого, кто за нас, не гоним, мы – за людей! Другое дело, всякого рода подделки под национал-социализм, гротескные карикатуры вроде украинских правых секторов, ворующих у нас нашу священную символику исключительно для того, чтобы с нашей же помощью, увы, истребить как можно больше местных арийцев. Доколе нам, германцам, оставаться наивными? В который раз нам навязывают одно и то же: бей русских! Тогда как нам надо бить измывающихся над нами идеологов благоденствия. Бить беспощадно, наверняка! – гость вытаскивает из-за ворота майки висящую на серебряной цепочке свастику.
– Клянусь! – демонстративно целует, засовывает обратно, – Всех паразитов – в концлагерь! Именно так мы и будем поступать после революции.
– Революции? – невольно вырывается у Димы, – Это… когда же?
Гость и на этот раз доволен вопросом: чувак из Москвы явно смышленый. Правда, смахивает на отощавшего черношляпника, с мелко вьющейся седеющей бородой и ненасытно горящими глазами, но это в конце концов исправимо…
– Сколько у нас осталось до начала революции дней? – поворачивается гость к отцу Евы.
Тот неспеша даедает печенье, тут надо сосредоточиться.
– Поскольку революция будет происходить у вас, – кивок в сторону Димы, – мы начнем отсчет с момента появления на карте Пруссии: даешь Кёнигсберг! Даешь Германию в ее законных, до 1918 года, границах!
– Так вам это и дадут, – с неожиданной для себя злобой режет в ответ Дима, – скорее мы присоединим Германию к нашему Калининграду!
– Вот видите, я же говорил, – весело всплескивается гость, – русские совсем еще дети! Они все еще играют, с синяками и шишками, в Большую Игру, затеянную вовсе не для их блага. Кто сегодня в России понимает, что у нас с вами – одно правительство? И что сбрасывать его надо вместе?
– Что ли вместе с немцами? – еще больше озлобляясь, повышает голос Дима, – Да вы, что, спятили?!
Переглянувшись, старик и гость одновременно кивают: нормальное время уже прошло, да попросту упущено. Да, мы проехали, сами о том не подозревая, конечную остановку и теперь растерянно оглядываемся: где тут Европа?.. где великая культура? В последний раз немец был культурным во времена Адольфа Великого.
– Именно так оно и будет, – спокойно резюмирует Ева, – русские пойдут в бой вместе с немцами, и я так этому рада! Наконец-то! Адольф не смог повернуть солнечное колесо на восток, и теперь это наша задача: превзойти в себе тягу к профиту, стать солнцем.
– Это невозможно, – перебивает ее Дима, – весь мировой порядок держится властью числа. Как быть с банками?.. налогами?… долгами?
– Долги и налоги аннулировать, – бодро подсказывает гость, – постепенно отделаться и от банков… Что же касается работы, то это дело исключительно добровольное и свободное, поэтому речь пойдет не о стоимости труда, совершаемого бескорыстно, но только о стоимости произведенного продукта. Представляете, сколько паразитических отраслей сразу отпадет за ненадобностью?
– И ради чего каждый, по-вашему, станет трудиться? – теперь уже открыто язвит Дима, чувствуя к гостю неодолимую антипатию, – Да и станет ли вообще…
– Исключительно ради того, чтобы дать что-то другим!
– Ева, скажи ему, что он дурак, – чувствуя, что у него повышается давление, бормочет Дима, – и я, как осветитель, скажу больше: везде только сумрак и тьма! Я освещаю сцену с великими именами, и это обо мне говорят: мастер света, и ставят мое имя на афиши, тогда как великие… – тут Дима запнулся, – куда им без меня?
– Куда Адольфу, с его злосчастной «Майн кампф», до грамотного критика? – беззлобно смеется гость, – Критик запросто нейтрализует ненавистный всем текст прилагающимися к нему комментариями! Ударим умным коммиентарием по сути дела! Кто, кстати, сегодня комментирует?
Старик крошит на пол печенье, специально для Бальзака, и тот лениво елозит языком по ковру. Собака не спрашивает, за что ей все это дают, зная, что дают по любви. Китаец снимает с собаки шкуру живьем.
– Комментируют всегда фарисеи, – между делом замечает старик, – паразитирующие на звоне недоступных их пониманию мыслей, и суть их непонимания в том, что они добровольно отстраняются рассудком от своей же души. Понимаете? Разрыв между душой и умом! Это же просто инвалидность, врожденный порок! Не зря Адольф считал фарисеев недочеловеками. Он предлагал им перебраться в Конго и перемешаться там с черными, нисколько не уступающим им в похоти…
– Антисемитизм, это отвратительно, – брезгливо обрывает старика Дима.
– Но мы же говорим о фарисеях, – перебивает его гость, – и ими не всегда оказываются, собственно, семиты… Христос дубасил фарисеев палкой. И мы сегодня берем биты, садимся в машины и едем на объект, делать революцию…
– А у вас хватит на это денег? – мрачно хмыкает Дима, – Вы же будете брать в долг у тех же самых, что дали в свое время Адольфу, у фарисеев! Вот кому вы будете платить долги, с процентами!
Гость решительно мотает головой: тут речь не о деньгах, но только о пределе терпения. И поясняет, глядя исподлобья на Диму:
– Мы не только отменим все репарации за никогда не существовавшие в Европе газовые камеры, но вытряхнем выплаченные миллиарды обратно! – и уже с усмешкой, – Потому что мы, арийцы, сильнее!
– Мы слишком добродушны, – добавляет Ева, – и склонные верить в хорошее. Вот ведь и Адольфу дали в долг, и он, простофиля, взял. Взял у тех же самых рецидивистов, что до этого кормили Троцкого, они же подпихнули ему и обгаженную иезуитами свастику. Поначалу еще, по неопытности, иезуиты сомневались, кому лучше всучить свастику, а кому пятиконечную звезду, примерялись, какой из арийцев, русский или немец, вернее на что клюнет. Окажись белогвардейцы круче красных, им бы и пришлось носить на рукаве свастику, а немцу, соответственно, досталась бы звезда. Но советская власть оказалась настолько сатанинской, что немец, даже будучи голодным и раздетым, вовремя смекнул: этого нам, извините, не надо. Вот и получил, себе же в убыток, древний, всасывающийся в кровь оккультный знак. Правда, об этом никто, включая самого Гитлера, не догадывался, и могучий символ действовал поэтому тайно и наверняка: звал вперед к победе голосами ясновидящих предков, не доходя при этом до ума. Десятки миллионов опьяненных своей же кровью! Как должно быть ржал над ними благоденствующий в Америке кредитор! Вот ведь гениальная иезуитская находка, не находка, а клад! И самое при этом смешное заключалось как раз в том, что свастика действительно является истинно немецким, и в целом европейским судьбоносным знаком: в ней суть эволюции. Но принятая бездумно, бессознательно, наляпанная на красные знамена и нарукавные повязки, свастика душит арийца, делая его всего лишь исполнителем чужой воли. Был бы жив Доктор – а это было как раз его время – он дал бы, пожалуй, Адольфу совет: не бери у еврея денег. Брал Сталин, брали все. И сожженной дотла Германии принудительно сосватали фарисея Маршалла, с его кукурузными американскими долларами: перевоспитать проклятых немцев! Пусть будут, гады, благодарны победителю за то, что их поголовно не кастрировали. Эти потомки Гёте и Ницше, их надо превратить в свиней, в стадо послушных производителей, и само слово «Германия» использовать лишь в качестве названия фирмы.
– Ну и что в этом плохого? – хмуро вставляет Дима, – Германия побеждена и колонизирована, немецкий ум повернут в сторону глобального профита…
– Тем не менее, – не сдается Ева, – одни только немцы и могут сделать то, что не могут сделать другие: пробиться в своем сознании к солнцу. Если не они, то никто.
– Это и есть революция, – подхватывает гость, – в каждом из нас в отдельности. В каждой круглой банке с золотой рыбкой.
«Сволочи, – возмущенно думает Дима, – они раскусили суть дела! Еще немного, и они поставят антропософа на место политика, и это обернется для нас катастрофой… Наши блеющие хором стада!.. наше тотальное вакцинирование…» Но библиотечный рассудок и тут выручает Диму:
– Революция является всего лишь банковской операцией, – уверенно улыбается он в лицо гостю, – поскольку финансы и есть кровообращение истории. Вложение денег под проценты, будь то война или смена правительства…
– Финансовое кровообращение так же старо, как и агрессивный иудейский маразм, – наступает на него Ева, – деньги можно делать из ничего, кроша замерзшую гранитную скалу голыми руками гулаговских каторжников. Всё идет на слом, всё становится процентом, – и вдруг понизив голос до шепота, – в узком семейном кругу Адольфа, были, разумеется, и антропософы, они-то и смогли бы со временем действительно спасти Германию от диктатуры ссудного процента…
«А сами ведь живут на проценты с акций, – возмущенно думает Дима, косясь на блюдо с пирожными, – живут, ни в чем себе не отказывая, и вроде бы этого не замечают».
– … и притом, даже не выгоняя из Германии евреев! – охотно подхватывает гость, – Ну чего их куда-то выгонять, когда каждый из них сидит в тебе самом! Ведь ты ничего так страстно не желаешь, как кому-то отомстить! Содрать живьем кожу, поджарить, съесть. Ты прошел фарисейскую школу ненависти, ты стал таким как все.
– Это вы о ком? – настороженно интересуется Дима.
Бальзак под столом лает во сне, тонко и возбужденно повизгивая и брыкаясь в воздухе лапами. Что снится в солнечный полдень старой собаке?
– Евреи народ старческий, – терпеливо поясняет Ева, – давно отживший свое и свою миссию перед миром выполнивший: дали тело Иисусу, на том и спасибо, больше ничего от евреев не требуется. Дальше надо либо всем принимать христианство, что было бы вполне логично, либо прибиваться к соседним народам и полностью растворяться в них, тем самым ступив наконец на путь культуры. Но так мало у еврея своего, из себя самого, а не из инструкций Яхве, добытого: еврей, это, в сущности, всего лишь управляемый автомат. И с этой своей механистичностью, с беспрекословным послушанием и ритуальным насилием, еврей оказывается обласканным Ариманом: на место покинувшего иудеев Яхве заступает самозванно-божественный, обреченный вечно шляться по кругам жизни, Агасфер. Этот Вечный жид лишен как человеческого, так, собственно, и божественного статуса: цепкая, въедливая тень, навсегда прикованная сатанинской цепью к земле. Он строит, Агасфер, свою деструктивную культуру, будущее которой состоит в демонизации и мистификации человеческой души: больше того же самого! Он правит, Вечный жид, в поддавшихся диктату рассудка головах, и его царство непрерывно растет и расширяется. Так, пожалуй, все скоро станут иудеями. Это и есть начало конца мира. И чтобы этого не произошло, евреям надо перестать лезть в руководители и советники, но уступить людям и пойти в ученичество к европейцу и прежде всего к немцу, который и есть сегодня главный герой истории. Германские народы пока еще не исполнили своей миссии…
– Лучше я об этом скажу, – подхватывает старик, – хотя Ева редко со мной соглашается: миссия германцев состоит в раскручивании свастики, этого великого знака истины, здоровья и удачи. Свастика, это, если хотите, винт корабля, без которого посудина стоит на месте…
– Но всем вместе, по-фашистски, толпой, – перебивает его Ева, – колесо это не сдвинешь с места, только каждый в отдельности и может это сделать, сознательно, сам…
– И каждый сидит поэтому в своей круглой банке, – корректно напоминает гость, – как одинокая золотая рыбка, хотя можно уже сегодня объединиться в активно действующую партию…
– … действующую в духе остальных партий, – отбивается Ева, – в духе корпоративного коллективизма. Уж лучше пусть каждый пока сидит в своей банке и зреет. Много маленьких, эгоистичных «я» – это толпа. Христос же, даже один, это нечто совершенно новое.
– Но сидеть в банке, в дальнем углу подвала, без света и корма… – почти в отчаянии перебивает ее гость.
– Значит, пока так.
Она идет на кухню и приносит стеклянную миску с клубникой, словно извиняясь за свою неуступчивость. И Дима в который уже раз с негодованием думает: «Куда я попал? В нацистскую клоаку! Докатился!» Сидеть за одним столом с отъявленными наци, есть с ними клубнику. И как только Ева их терпит? Наверняка они валят сюда толпами, в этот свински богатый дом. Собственно, кто такие эти наци? Презираемый всеми маргинальный отброс, подонки, гады и сволочи, настаивающие на прямой демократии. У них есть для этого фюрер, а у фюрера есть понятие. Понятие, к примеру, о том, что гулаг был у нас, а не у них, и что газовые камеры являются плодом психопатической нюрнбергской фантазии, а шесть миллионов невинных так и не отказались от жирных немецких компенсаций, и что весь послевоенный ход истории указывает лишь на разрастание метастазов мировой денежной опухоли… С самого рождения тебя прикармливают трусостью и предательством, и ты только растешь, растешь… пока сам не сделаешься учителем следующих отмороженных поколений. Но тебе все-таки как-то неудобно, неловко и боязно называть сволочью, гадом и отбросом своего, к примеру, начальника. Пусть мнет тебя, как обосранную бумажку, вытирает о спущенную с тебя шкуру ноги, выбивает последний твой зуб, травит тебя специально обученными бюрократическими псами, выдергивает не нужный тебе язык, отгрызает на десерт уши… все хорошо, все нормально! Потому что твой начальник – социально близкий тебе гад, сволочь и отброс. Зато это не наци.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.