Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
Профессорский принцип, он же принцип гулага, красноречиво гласит: пока я начальник, ты – дурак. Отчего же тогда профессору не любить бездарей и подхалимов? Да, но… наука не должна при этом терять своего парадного, победоносного вида, и приходится не только терпеть того, кто все-таки что-то делает, но самому делать вид, что делаешь…делаешь, делаешь… Протолкнуть Таю в ректорский кабинет: смотрите, вот – ученый. И ректор смотрит, смотрит… Ученый? Надо же. Пусть эта дурочка напишет побольше всяких статей и монографий, мы возьмем ее в соавторы… нет-нет, мы никакие не воры, мы – как все. И мы не без гордости признаем: это наша профессиональная, клановая, академическая ловкость рук! Что же касается пострадавшего, с ним мы дела не имеем, да мы таких и не знаем.
33
Хорошо вот так плыть нагишом, то и дело опуская в воду лицо, и открыв под водой глаза, рассматривать колышущиеся на дне пышные кудри водорослей. Они как мысли, только заденешь их течением, и затанцуют, оживут, лягут покорно по курсу, взвихрятся в водовороте… и при этом они цепко держатся за дно, за эту свою глубину, за намытый столетиями золотой песок. По дну проползает улитка, таща за собой воспоминание о собственном терпении, и заснувший было сом взрыхляет вдруг ил и песок, вот его и не видно… и этот жук-плавунец, догоняющий вертлявых мальков, и ленивые пиявки у берега… Река как душа, все в ней переменчиво и подвижно, все живет чувством, изливаясь в необозримости созидаемых и разрушаемых ею форм, все дышит и ждет какого-то конца… а он в другой реке и в море, он есть начало… На дне реки золото, оно было когда-то солнцем, а теперь спрятано в тайниках течения и водоворотов. И тот, кто находит его, оказывается перед соблазном тут же и понаделать из золота монеты и кольца, продать и окольцевать самого себя. От этой мудрости нибелунга веет вековой смертельной скукой, но ею-то и питается сегодня мир: все хотят одного и того же. И никто в мире не решается добыть золото со дна своей собственной реки-души. Попробуй, только намекни на это – тебя тут же, при всех, утопят.
В школе, что за два километра отсюда, давно уже нет учителей, одни только вэошники. Вэо – это что-то вроде группы крови или резуса, без которых недействительна никакая анкета. Имеются вэо так себе, педагогические, а есть и покруче, из платных московских филиалов, этих престижных чушков, шлепающих международные сертификаты. И хотя допущенный в класс вэошник формально числится учителем, сам он считает себя продавцом, а школу – конторой. У тех, кто сегодня за партой, одно на всех будущее: торговать, размножаться, пить. В тринадцать лет они уже взрослые, дальше – одно сплошное повторение: самогон, шмотки, порнуха. Самые удачливые из них обзаведутся в конце концов огородами, курятниками и свинарниками, и если совсем уж повезет, дотянут лет до пятидесяти… Так чему же их в школе учить?
Приход Таи застал всех врасплох: она собралась тут что-то делать? Она к тому же может? Да что она, собственно, хочет? Сначала вроде бы решили, что Тая мешает другим работать, но вскоре сообразили, что не хрена ей больше в жизни делать, как вкалывать, ну и пусть себе, дура, пашет. Одно только остается неясным: как перебивается она без подарков и подсунутых в конверте тысяч? Одинокая, незамужняя.
Она входит в класс… да разве входит?… влетает!.. врывается!.. захватывает разом всех, и ведь никому не приказывает, не орет, не бьет по морде классным журналом… Да чем же она так берет этих тупиц и слюнтяев, дурней и сволочей? Чем зажигает в них незнакомую им самим серьезность и внимательность? Хотя бы ненадолго, на миг, но даже и один такой миг много в их непутевой жизни значит. Дома только глупость и скука, оно и в телевизоре так же, свиные хари политиков и проституток, и нет никакой ни у кого потребности жить и дышать, да просто идти по этой прекрасной, плодородной земле, любовно перебирать эту землю своими руками… Разве это не твоя земля? Нет?! В том-то всё и дело: ты проспал. И теперь тебе не у кого спросить: что делать?.. как и где жить? Это, впрочем, глупые вопросы, хотя их и мусолит история сто с лишним лет: начни задавать вопросы себе самому… ой, нет, страшно, в душе лед и мрак.
А тут эта солнечная Тайка. В классе все ее так зовут: Таййй-ка, будто тянут что-то медовое, вкусное. Один второгодник, на голову выше остальных, решил как-то проверить училку на вшивость: встал среди урока, с дымящейся сигаретой, и прямо к ее столу, и непринужденно так, при всех: «Пойдешь за меня замуж?» Тая молча, внимательно смотрит на него, и весь класс, затаив дыхание, ждет: щас чойт будя… Она неспеша встает, одного с ним роста, и цепко хватает его за нос… И больно же как ухватила! Так и ведет к двери, словно бычка, и на задних партах уже хихикают… За дверью, в коридоре, дает ему пинка в зад обутой в зашнурованный ботинок ногой. Никто ничего не видел, не пожалуешься, разве что подговорить ребят встретить училку вечерком возле леса… только подумал, а она ему, обернувшись: «Глянь-ка в окно, вон церковь стоит!» Оно и правда, видна золоченая луковица, так и горит на солнце. На следующий день нарвал пук одуванчиков, вывалил на большой перемене Тае на стол: только что с луга, и пахнут медом, коровы едят их охотно, также козы и лошади… Смутился. Видит, что угодил: Тая тут же сплела себе венок, надела, как корону, и сидит так, ждет звонка, и девчонки, заходя в класс, хмыкают… После урока Тая ведет всех на футбольное поле, где пасутся соседские телята, объявляет конкурс: кто больше одуванчиков насобирает, ну и пошло… ободрали газон как козы, сели плести венки… потом отнесли все школьной лошади, возящей каждый день из магазина булки и молоко. С детьми надо по-детски: в согласии с мудростью пока еще заботящегося о них ангела. Мертвая мудрость рассудка тут не причем, тут нужен пример, такой, чтобы остался в душе как знак жизни. Чтобы каждый мог потом оглянуться назад и сказать себе: «Вот тогда со мной был учитель». А это значит, что на земле у тебя есть дом. И ты – не один.
Одиночество начинается не там, где вокруг тебя никого нет, но в тебе самом: с твоего пристрастия к миру вещей. Вещи стоят на страже рассудка: все, что может в мире случиться, зримо и весомо, заранее просчитано и пронумеровано, а главное, оплачено. Платить ты начинаешь с самого момента рождения, жертвуя свою же пуповину в фонд чужого долгожительства, а взамен получая свою первую дозу прививочной отравы. И если тебе удается дожить до трех лет, попутно научившись делать селфи, тебя счастливо впихивают в густонаселенный виварий детсада, где ты немедленно приступаешь к освоению интернета и узнаешь кое-что о сексе, заодно пытаясь определиться с собственным полом, и тебе еще не стукнуло и шести, когда перед тобой с грохотом распахиваются ворота школьного ада… Ну можно ведь так, без всякого кокетства, сказать: эта адская школа. Она нужна как раз для того, чтобы покончить с тобой. И теперь уже твоя тень ползет навстречу высшей школе, где ты получаешь наконец свидетельство о смерти. При этом самые нежизнеспособные прут как раз в учителя, так им лучше мнится о собственной значимости, хотя бы даже в братской могиле. И то, от чего так распухает учительсвое реноме, что несет учителя к вершинам заслуженности, оказывается попросту методикой! Ну, скажем так, технологией убеждения самого учителя в том, что он именно – учитель. Ортодоксальность любой методики напрочь захлопывает дверь в райский сад мышления, где мысли порхают, как мотыльки, любящие одно только солнце. Методика и появляется именно потому, что живое начинает разлагаться, что дни его сочтены, а с трупом надо ведь что-то делать… хотя бы придать ему вид живого. А что такое, собственно, труп? Нечто покинутое душой и духом. Труп подчиняется тем же механическим законам распада, что и все остальное в природе, будь то трухлявый пень или старый башмак. И эти механические законы методика выдает за универсальные, подгоняя под них свои кукольные нормы и свое многословное пустословие. Наряду с математикой мертвых чисел, наиболее успешно приносится в жертву методике история, в которой нет уже ни одного факта, с которым можно было бы связать хотя бы элементарную по отношению к истине воспитанность. Исторический факт – это тотальный холокост правдивости, сожжение, удушение и расстрел, голодомор и этническая чистка, но в еще большей мере – пошлое порно. Вкус к порнографии, это пожалуй, самое желаемое из всех пожеланий методиста: смотрите, ребята, какие вы все скоты! Смотрите часами на это игровое насилие, вытесняющее собой ваше пока еще невинное представление о любви: нет в мире никакой любви! Зато есть Бабий яр с разлегшимися вповалку голыми статистами, вон кто-то из них переворачивается, устраиваясь поудобнее… смотрите и запоминайте: здесь развеян пепел так никем нигде и не найденных жертв, поименно ставших историческим фактом. Не сомневайтесь, ребята, не одни вы в это верите, с вами весь мир. И ваше будущее зависит напрямую от вашей сегодняшней готовности признать над собой власть этого факта: вы проигрываете уже третью по счету мировую войну. Вы, никогда в войну не игравшие: у всех у вас на горле одна и та же петля. Только зря пускаете слюни, дуете под себя. И кажется вам спросонья, что рано еще вставать, в этой кромешной тьме, так и лежишь, словно убитый. А тем временем сны, будучи не совсем «отсюда» и скорее всего «оттуда», куда удирает ночью по своей нужде душа, утаскивая заодно и угнездившийся в ней дух, сны приносят в своем течении то какой-то подозрительный обломок, то щепку, и ты пытаешься вспомнить, было так или нет… Храбрый становится во сне еще храбрее: теперь он решается взглянуть на самого себя. Смотрит в упор и не узнает: Я ли? Змеиный клубок сомнений в душе. Но храбрость как раз и состоит в том, чтобы признать: душа твоя сладко пленена смертью и самой ей не вырваться. И кто же, кроме тебя самого, решится спасти твою душу? Никто. Ты один, с твоей милостью и состраданием, с твоей неизбывной любовью к миру.
В реке угасает алое буйство заката. Над водой все еще носятся ласточки, вскрикивая и догоняя друг друга, но скоро все затихнет и, умиротворенное, вольется в ночь, мягко ступающую по клеверному лугу и светлым песчаным отмелям…
34
Откуда приходит это странное, томительное беспокойство? В школе уже нет занятий, уже выплатили всем отпускные, и впереди два чудесных летних месяца, но кажется, что вот-вот должно случиться что-то такое… да что же это такое… К леснику приедут в отпуск дочери, соберут и засолят огурцы, прополют свеклу и капусту, поедут кататься на старой, тарахтящей моторке… Тая не завидует им, и одной ей не скучно. Вон сколько надо за лето прочитать… Она встает в половине седьмого, размалывает в ручной кофемолке порцию кофе, и пока еще не жарко, урывает для себя пару часов за придвинутым к окну письменным столом: попросту уходит из жизни, в которой все – от суеты ради куска хлеба. Все эти книги написаны на Патмосе, и не ради того, чтобы автор оказался заслуженно признан и ему всучили почетную нобелевку. Написавшие все это были людьми, они живут и теперь, живут в духе, и они совсем рядом, здесь, они склоняются вместе с Таей над строкой, уже принадлежащей не им, но отданной миру, и все их тепло, их воля, столь мало востребованные при жизни окружающими, пылают теперь в ее набирающих скорость мыслях. Какие могут быть для духа времена и расстояния? Есть только скорость. Врезающийся в земную атмосферу метеор: вспыхнуть на миг, осветить… да, одного такого мига достаточно. Такого краткого, не уловимого ни одним физическим прибором мгновения. Может, это и есть миг исторической необходимости, миг решающего, долгожданного маневра. Его готовит не вечно приспосабливающаяся к обстоятельствам, счастливо-несчастная и всегла безликая масса, и даже не кукольный, в полный свой рост, национальный лидер. Этот коловратный миг переживает лишь созревшая в одиночестве душа. Вот ведь и двадцатый век, со всем своим хаосом лжи: что в нем, собственно, созрело? Никто, за исключением очень немногих, так и не заметил, что в мир снова явился Христос. Явился в году 1933, когда всюду цвела и ликовала свастика, то ли взятая взаймы, то ли сворованная у далекого прошлого-будущего. Стоит глянуть на нее, вкрученную в кровавость знамен, и что-то внутри отзывается эхом: было, было… был тайный, никем не осознанный цветок лотоса, роскошно заспускавшийся в душе навстречу осенявшему ее духу. То была сущая детская радость, видеть в себе эти живые лепестки, взлелеянные не тобой и тебе только подаренные. Подарок, впрочем, никто назад не забирал, но и зрение с тех пор пропало, уступив придирчивости микроскопа. И выходит, что теперь это всего лишь мертвая форма, бессмысленный и бессодержательный скелет того, что было когда-то живым. Этот ощетинившийся четырьмя саперными лопатами коловрат не живет больше в душе как сила, но, отзываясь в воспоминаниях, порабощает иссохший в абстракциях рассудок: порабощает его бессознательно пережитым ранее. И кто-то ведь вытащил свастику из тихо почившего прошлого, сличив ее с узорами на старинной домашней утвари и вышитых полотенцах. Кто-то помыслил заслонить ею, бессознательно втемяшенной в воспоминания, едва заметный, едва только проклюнувшийся росток новых способностей: сознательное переживание Христа. Он здесь, Он повсюду, Он ждет. И Он переживается на грани потери всего, к чему еще вожделеет в материальном мире душа, в миг ее очищения, в миг отказа от себя. Но этого никто не замечает, все только кричат: «Сталин! Гитлер!» Такие вот незамысловатые простаки, проспали решающий маневр умненького дяди, когда тот запустил послушную в его руках механическую игрушку борьбы большевизма с национал-социализмом. На самом деле дядю интересует не это, хотя и тут, конечно, он не упускает своего, надувая и тех, и других. Дядю как мучало, так и мучает сегодня присутствие в мире Христа: убрать!.. исключить!.. изгнать!.. забыть! И дядя – говорят, он из Одессы – гораздо умнее Маркса и Фрейда, он знает, где совьет себе свое будущее гнездо птица любви и свободы: на стыке германского и русского.
Ах, это германское и русское! Сколько тут понатыкано штыков и рогаток, сколько понавито колючей проволоки! Историку это крайне интересно, тут он не умрет, пожалуй, от скуки и голодомора. Сама же написанная историком история обходит, как нечто ей совершенно чуждое, свою собственную метаисторию, написанную, увы, не на обеих сторонах использованной туалетной бумаги. Эта возмутительная, взрывоопасная и к тому же незаконная метаистория! Она пишется там, где стоит, глядя на мир, Он, распинаемый ежесекундно на победоносном духоотрицании иезуитского, корпоративного «мы». Она пишется духом и духом лишь постигается. Она становится все яснее и яснее, все ближе и ближе подбирается к ней само-сознание, становясь все больше и больше самопознанием. Немец говорит о себе: Ich, и внутри у него отзывается: Я – Иисус Христос. И эти буквы-свидетели прожигают насквозь задымленные комфортной ложью корпоративные небеса, они стоят перед взором каждого, как знак жизни: Я есть Христос. И пока не созреет такая душа, которая примет в себя эту весть как начало, мир будет тонуть в грязи. Эта будущая, пока только ожидающая, русская душа.
Германский дух, оплодотворяющий русскую душевность.
Узел истории Земли завязан здесь. Окажись он разрублен, Земля окажется последним местопребыванием людей, и дальше – только навоз и пепел: удобно, комфортно, прибыльно. Долгожданное физическое бессмертие: минерализация вплоть до полного растворения в почве. Счастливое пособничество бациллам туберкулеза, сифилиса и чумы.
Но пока еще кто-то говорит себе: Ich, пока кто-то еще ждет вызревания в себе милости и сострадания, умненький дядя не может спокойно спать.
Дядя всполошился всерьез в год смерти Ницще, когда откуда ни возьмись рядом с почившим танцором оказался никому не известный Доктор, по слухам, имеющий неподдельное высшее образование… и где только такому учат! Другие тоже навещали выжившего из ума, хотя тот, еще будучи в своем уме, опустился до того, что начал издавать свои книги на свою же нищенскую пенсию, квартируясь у бедняков и получая отказ за отказом из всех существующих университетов. Оно и Доктору тоже не предлагали стать профессором: нет лишних мест в загоне для ослов. Так Доктор и проходил всю жизнь в одном потертом черном сюртучке, хотя умер совсем не от этого… А с Ницше он-таки сошелся: проник сквозь мрамор античного лба, а там… нетронутая, девственная чистота!.. золото! Должно быть танцор долго стоял в своей прошлой монашеской жизни на коленях перед Его образом, выжигая из себя паскудный тлен показухи и славы, но пепел пришлось тащить с собой и дальше, иначе разве прихвостился бы к нему напоследок черт… Пепел воли к власти. Утонченной, интеллигентной власти над пока еще не созревшим духом. Потому и не устоял танцор, не претерпел до конца, сбившись на вечные круги возвращения. Вот тут-то дядя, будучи криминально, даже для одессита, интеллигентным, и призадумался: а не вернуть ли этих квадратноголовых германцев к их же навсегда потерянному прошлому? Хе-хе. Дать им, что ли, такое задание: тяните, придурки, свои руки, все одновременно, все в одну сторону, и не путайте правую руку с левой, тяните в сторону назначенного дядей фюрера! Короче, пора уже загружать в германские мозги эту ихнюю историческую свастику, хайль-хайль, теперь самое время. Загрузили. И тут оказалось, что свастика без антисемитизма все равно что примус без керосина: не фурычит. И как назло даже Адольф ничего лишнего про евреев не скажет, все только по делу, по делу… Вот и пришлось самим наливать до краев керосин, чтобы гудело и жужжало, чтобы мир вовремя начал первую мировую, из-за которой высовывается уже вторая… А тем временем этот, в поношенном сюртучке, Доктор идет на прием к германскому кайзеру и режет прямо в лоб: пора готовиться встречать Христа Иисуса в году 1933! Так прямо и сказал: готовьтесь увидеть Его в себе! Кайзер, разумеется, принял это за шутку, да и сюртучок у Доктора так себе, и не увольнять же ради какого-то там Христа всех, в полном составе, правительственных чиновников… Нет, кайзер Доктору не поверил. Зато уж сообразительный дядя натерпелся тогда страху: этот скромный на вид Доктор случайно не Иоанн Евангелист?.. не впавший в беспамятство Лазарь?.. не выдумавший Мадонну с младенцем Рафаэль? Это так некстати, накануне-то войны, в которую должна влезть Америка. Но делать нечего, Доктор уже тут, и Христос вот-вот сюда нагрянет… и дядя забегал, засуетился, чуть было не записался добровольцем на строительство докторского Гетеанума… Догадался наконец: пусть этот незваный Доктор свое достроит, а уж потом… потом, после пожара, после стакана воды с каплей цианистого калия… хе-хе, это же так просто! Побывав на бесплатных лекциях Доктора, дядя узнал для себя новость: циан не только шарахает по нервам, но… чудо!.. чудо!.. разбивает вдребезги душу! А душа-то всего у человека одна, и ее осколки, да просто пыль, потом уже не соберешь: вспышка на Солнце, и всё навсегда кончено, никаких больше – это кстати о Ницше – возвращений. Попутно дядя еще и сообразил, недаром же одессит, что циан хорош как средство травления вшей и клопов, и если собрать в одном месте шесть миллионов паразитов, то почему бы не объявить их всех евреями. Но это потом, а пока надо разобраться с Доктором… пусть покажет для начала свою метрику… ага, этнический немец… Что будем делать? Циан цианом, но может, лучше сразу пристрелить этого Лазаря-Иоганна, пока он не проговорился, что первая мировая – никакая не обычная тебе война, но – следствие искусственного затуманивания мозгов. Дядя и сам это прекрасно знает: столько пришлось напустить в головы тумана. Это – мировая дядина война за истребление немцев и воюющих с ними русских: пришлепнуть двух мух одним ударом. А если мухи останутся недобитыми, у дяди на уме еще одна, следующая война, и тоже мировая, и та же в ней, что и в этой войне, цель: утопить последнего немца в крови последнего русского. Раз и навсегда. Но пока пусть немцы забавляются черной, на красном фоне, свастикой: шлепают ее на рождественские открытки и свадебные приглашения… А вот, кстати, свастика Троцкого на рукаве красноармейца, на ленинской сторублевке… Даешь свастику голодающему! Когда-то еще народ разберется в хреносплетениях марксизма-дарвинизма-фрейдизма… да ведь и не разберется! А тут – коловратом прямо в лоб и – мимо сознания. Вместо сознания русскому нужна вера, и неважно, во что… пусть верит хотя бы в Сталина, пока тот чухается с кладбищенской коллективизацией и тотальной гулагизацией… Верьте, люди, что Сталин – ваш общий отец.
У дяди есть своя большая одесская тайна, делиться которой он не намерен даже с наивным, как жертвенный барашек, германским фюрером: немецкая Народная душа… язык не поворачивается выговаривать эти пакостные слова… такой вот из себя что ли архангел, тем и отличается от всех прочих народоводителей, что не сидит возле своего народа, как нянька, но то и дело бросает его, а сам – в бега, по своим архангельским нуждам. Короче, то вниз, то вверх. И пока этот бродячий архангел отлучился – а это как раз теперь и происходит – надо запрячь простодушных немцев в единодушно ими принятую дядину инициативу, пусть думают, что это их собственное, кровное изобретение, этот марксистско-фрейдистский национал-социализм. Да, кстати, заодно перевести сверхчеловеческое в разряд генетического, тем самым сделав танцора Ницше дарвинистом. Дать им для этого много денег. Простодушные, честные, как последние дураки, германцы! Они будут выплачивать за это репарации, десять и двадцать и сто и тысячу лет, не уставая каяться в том, что это они, такие мерзавцы и фашистские гады, потравили шесть миллионов тифозных вшей…
– Тебе телеграмма!
От неожиданности Тая вздрагивает за своим компьютером, еще не оторвавшись от висящего на голубом фоне текста.
– Что?.. Что там такое?.. Мне?
Сердце набирает скорость, как по чьей-то незримой команде, хотя в голове по-прежнему прохладно и вроде все на своих местах. Обернувшись, она видит стоящего в дверях лесника, с бумажкой в руке. В полосатой майке-алкашке, с седым спутанным чубом на потном лбу и сползшими на нос очками с замотанными синей изолентой дужками, он готов принять у себя да хоть бы даже самых высоких гостей, если те соизволят трястись полтора часа на его вездеходной «Ниве», а еще лучше, на свирепо урчащем тракторе, по лесной просеке. Он уверен, что кто-то сюда вот-вот нагрянет, иначе не посылал бы телеграмму.
– Распечатывай!
Тая неуверенно мнет листок, просто так ведь телеграммы не шлют… может, что с матерью?
– Да ты не бойсь, если шо не так, подсоблю, – подбадривает ее лесник, – тута у мене усё надежно, как в берлоге.
Решительно рванув по сгибу бумажку, Тая жадно хватает глазом наезжающие друг на друга слова: «Займи срочно две тысячи. Погибаю. Дмитрий». Она недоуменно смотрит на лесника. Тот тоже глянул, чешет засаленной фуражкой седой затылок.
– Пошли ему три тыщи, брату-то…
А сам не уверен, еще не известно, тому для чего. Да и какая у учихи зарплата? Не знает, что еще сказать.
– Поеду к нему в Москву, – внезапно решает Тая, – там разберемся… Он ведь, ты знаешь, теперь в Москве, – словно впервые сама об этом узнав, повторяет она, – удрал к какой-то бабе…
Лесник деликатно кашлянул: тогда конечно… то есть, дело совсем плохо.
– Едь прямо сейчас, подброшу до станции.
Взять с собой это и это… нет, ничего не надо, это же ненадолго, только глянуть на Димку и обратно… к письменному столу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.