Электронная библиотека » Ольга Рёснес » » онлайн чтение - страница 30

Текст книги "Меч Михаила"


  • Текст добавлен: 26 сентября 2017, 18:40


Автор книги: Ольга Рёснес


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)

Шрифт:
- 100% +
39

Но вот уже и вечер, сладко дышит на лугу донник и клевер, поляны ромашек сверкают, как брошенные в траву зеркала, и возле реки подают уже голоса лягушки, чуя предстоящие таинства самой короткой в году ночи. На сухом, возле самого леса, пригорке томится уходящим зноем чабрец, и в его лиловой неразберихе гудят дикие пчелы и шмели, им надо еще многое успеть до захода солнца. И в свой самый последний миг, перед тем, как рухнуть за горизонт, солнце напоследок оглядывает сотворенное им за день: все тут правильно, все хорошо.

Хорошо, что все эти люди теперь здесь, свои и чужие, оставившие в городе всё разделяющее их, отчуждающее друг от друга. Все они теперь как дети, наконец-то дождавшиеся праздника, и нет ни у кого сомнений в том, что именно он-то и заслужил эту поблажку природы, безвозмездно дарящей свою самую короткую ночь кому попало. Хотя бы этим деревенским хулиганам, явившимся к ужину у костра, кто с бабалайкой, кто с дудкой, нагловато посматривающих на припаркованные к забору иномарки. И кто-то уже идет проверять, закрыта ли машина… Хотя ведут они себя пока смирно, разве что лузгают семечки, сплевывая себе под ноги. Один из них, едва вылезший из восьмого класса, только что поступил в городское музучилище и теперь откровенно выделывается: то подсунет свою балалайку себе под ногу, то поставит ее стоймя и дергает за струны… у него теперь есть будущее. Ну какое оно, в самом деле? А такое, что теперь ты у кого-то на учете. Тебе, положим, плевать на какой-то там контроль, хоть бы даже и сам Наум Лазаревич, мягкий такой директор, за тобой неустанно следил: ты играешь себе и играешь. Короче, восьми классов вполне достаточно для самостоятельного разумения насчет этого, как его… да, смысла жизни. Вот и Тайка говорит, что весь смысл – в тебе самом, стало быть, тут, под этой зеленой атласной косовороткой. Еще Тайка сказала, что смысл этот вечен, ну вроде как еще бабушка об этом знала, а дед знал точно: не суетись, играя. Правда, играть тебя учит Наум Лазаревич, досуетившийся до звания заслуженного, и это может сбить тебя с толку: слушать учителя или слушать себя?

Положим, среди всех имеющихся на свете учителей Тайка одна такая нездешняя, и нет ей поэтому никакой замены. Интересно, откуда в ней столько радости? Ну не такой, конечно, чтобы драть с родителей последнее из-за каких-то там никому на свете не нужных оценок, и уж точно не той радости власти, от которой тошнит даже второгодника, свыкшегося с крикливой немощью учителя. И пока другие хотят власти и прилагающегося к ней послушания, неизменно помноженного на обыкновенный бытовой страх, Тайка ищет лишь понимание: бьется, как рыба об лед, о сытую, ленивую тупость нормальных людей. То есть это они сами считают себя нормальными, и эту норму придумали для них вовсе не их друзья: будь тупым, и мы не сдерем с тебя шкуру сегодня, мы отложит это до завтра. И уже завтра, заметь, мы выкачаем из рек всю воду, перережем всех коров, а главное – никому не позволим жить в своем доме. Это ваше сияющее завтра, и это вас туда зовут.

Плеснув на хворост бензин, лесник подпихивает под сложенные шалашом бревна скомканные газеты, подносит спичку… пошло! Вот уже и потрескивают просушенные в сарае дрова: огня!.. огня! Огонь все равно что кровь: это и есть ты сам, в твоей изначальной сути. И хотя никто пока еще не пьян, воздух томится разгульной, своевольной тоской по чему-то такому, чего никогда еще не было… Или это тоска о себе?

Балалаечников тоже угощают самогоном, они уже не дети, и за кем-то наверняка припрутся среди ночи родители. А пока – жми, как только можешь, «Светит месяц»! Эй, люди, вы еще живы? Тогда слушайте: сегодня, в ночь на Ивана Купалу, выходит замуж царица лесов и полей! Скорее сюда, в это не требующее для себя никаких оправданий веселье! А месяц-то светит, светит!.. и пусть кружится всё вместе с землей, выдыхающей в летнюю ночь запахи сена и мяты, кружится незримо, эфирно, вместе с проступающими на светлом вечернем небе звездами… Она уже здесь!.. здесь! В белой тунике с атласным, под самой грудью, поясом, в легких босоножках, с пучком чебреца в светлых, закрывающих всю спину волосах… царица! Она соткала этот сияющий летний вечер из своей ледяной, промерзшей мечты о невозможном, она принесла сюда этот свет из недр зимы… Она! Она!

– А тёлочка-то вполне… – привалившись к приехавшей с ним бабенке, бормочет корректного вида, в пиджаке и при галстуке, сорокалетний дядя, – вид вполне товарный.

Неуклюже поднявшись, он подсаживается к Тае, смотрит на нее сбоку, ждет. Обычно бабы сами соображают, что от них требуется, даже самые глупые. А эта, похоже, что-то такое о себе кумекает, набивает что-ли цену… и не шелохнется, не глянет… Он по привычке принюхивается: дорогой парфюм или так, навоз… а тут не поймешь, что: сено, трава… нет, пахнет здесь чем-то чужим, незаконным и даже враждебным.

– Ты, как там тебя… чего так вырядилась? Ты, че, деревенская?

Не поворачивая к нему головы, Тая кивает:

– Деревенская, я здесь учительница.

– Ага… значит… – подвигается к ней почти вплотную, – тут у меня мотор, поехали? Или кого-то ждешь?

Тая спокойно, выжидающе на него смотрит, вроде как изучает, приценивается, и жадное пламя костра бросает на ее лицо алый ведьмовской отсвет.

– Ну чего уставилась? Едем?

Тая молча встает, смотрит в огонь: эти летучие, мимолетные образы ненависти и страсти, боли и вожделений… Тут всего два шага до сенного сарая. Переступив через вязанку хвороста, идет, не оглядываясь, в темноту. Только белое, в сероватой голубизне лунной тени, платье. И уже слышит его, сзади, тяжелое дыханье:

– Давай в машину…

Рассекающий воздух, свистящий звук: с хворостиной в руке, Тая оборачивается к нему, и возле ног вертится откуда-то взявшийся кобель, нешуточный.

– Пошел отсюда, пока тебе не оторвали яйца.

А сама неспешно так, идет вдоль плетня, поправляет торчащие на кольях кастрюли и бидоны, и кобель, как сообщник, тыкается носом в ее подол.

– Потише, детка, у меня есть на тебя компромат, хе-хе! Ты ведь училка истории? Так вот, тебя вполне можно засудить по статье! По самой-самой, я ведь в курсе, что у тебя в классе творится, и мне, как депутату…

– Так это еще и депутат, – Тая теребит лохматое собачье ухо, – слышишь, Рекс, это депутат! И что же депутату такое нехорошее про мой класс известно?

– А вот что, уважаемая: твои ученики моются после физкультуры в душе!

– Они и в самом деле это делают.

– Но среди них, между прочим, есть сын директора мясокомбината, и когда он стоит под душем, остальные разглядывают у него… эту обрезанную штуку… у него ведь как и у отца… и ржут ему в лицо: это не вода, это Циклон-Б! Вот он, результат твоих уроков истории! Это же дискредитация нашей великой над врагом победы!

– Великая победа, великая октябрьская революция, великая французская революция, великий Ленин, великий Эйнштейн… одно сплошное величие. Но я, видишь ли, этому препятствие, тормоз, стоп. Я снесу этому лживому величию его драконью голову, смету с моей дороги подлое вранье о газовых камерах, замаскированных под душевые. Кстати, какая полагается за это вранье статья? Какая полагается статья за впаривание в пустые головы победоносной «модели Сталина»? Что же касается моих учеников, то вид обреза в душевой кабинке вряд ли покажется им эстетичным…

– Да ты, я вижу, просто дура, каких мало! А ну, пошла отсюда! Ну?! Я сказал, пошла вон!

Тая молча отворачивается, идет вдоль плетня к сенному сараю, сворачивает на луг, уже сбрызнутый первой ночной росой…

Затаившийся до утра влажной прохладой, луг сливается в легкой дымке с рекой, и повсюду, у самых ног и на отдаленьи, отбивают свой клич перепела, и привязанная на ночь лощадь издали чует Таю и ржет, и можно ведь ее украсть и понестись так, без седла, в неизвестную никому темноту… В темноте белеют ромашки, выдавая свое родство со звездами, и нет среди них ни одной, в точности повторяющей другую. Теперь бесполезно обрывать лепестки и считать, считать… лепестков всегда оказывается больше, чем загаданных желаний. Оно, впрочем, всегда одно: чтобы тебя кто-то в этом мире любил. И никто ведь не загадывает так, чтобы любить самому, хотя бы даже безответно. Никто не пожелает себе быть благодарным жизни за всё, в особенности за приносимые ею несчастья и муки. Из них-то и вырубается твое в этом мире будущее. Но все хотят только настоящего, сиюминутного. И поскольку этого хотят все, тебе остается лишь признать свою перед ними вину: мне не туда, мне… к себе.

В венке из ромашек, Тая могла бы теперь нежданно явиться к костру, где все уже перезнакомились и теперь тянут на два голоса, заглушая балалаечника, «Ой, цветет калина», и лесник наливает «по следующей», и близится уже Иванова полночь. Но Тая идет дальше, к реке.

На берегу прохладно и тихо, и тонкий молодой месяц чертит штрихами по воде свой серебристый, призрачный след. Течение тут сильное, водоворотное, закрутит, как соломинку, унесет. Сняв с головы венок, Тая осторожно так, словно ребенка, кладет его на воду у самого берега, и течение тут же присваивает себе подарок и уносит прочь. Теперь-то и можно наконец узнать: плыть ли тебе и дальше одиноко по жизни, или прибиться к берегу. Конечно же, плыть!.. плыть по этой реке к морю!.. Но венок тут же прибивается к противоположному берегу, застревает среди лопухов кувшинок. И это всё?!

Да.

Настороженно рыкнув, Рекс бросается в темноту… там, впереди… что? Торопливый отрывистый лай и полная неразбериха рычанья… и снова все тихо, и эта внезапная тишина оглушает Таю, наводит на мысль о бегстве. Назад, к костру, к балалаечнику! И еще ничего толком не видя в поднимающемся с луга тумане, Тая чует: кто-то идет ей навстречу.

Он идет по тропинке, и в руке у него ее венок… но как?… почему? Здесь отступает за ненадобностью всякая нормальная логика, и разум застает тебя врасплох: годишься ли ты для понимания? Понять, значит, увидеть, в темноте, в тумане… Видишь, как сокращается расстояние между тобой и вынесенным тебе судьбой приговором? И не свернуть уже с этой тропинки, не дать деру назад… а это куда, назад?.. не к своей ли детской мечте об этой, единственной в жизни встрече?

На миг замерев, словно выверяя собой сопротивление неизбежному, Тая дает темноте возможность недоразумения и обмана, но поздно… В мокрой насквозь одежде, со слипшимися на лбу волосами, он смахивает на утопленника, с безмолвной, на тонких губах, улыбкой, но от него исходит такой жар, что плавятся все слова, да они теперь и не нужны, теперь это ровные удары сердца: я есть я.

– Как ты попал сюда?

И наливающийся росой луг вздыхает в призрачном лунном свете: как ты?.. как? Закрывшиеся на ночь гвоздики, наперстянки с заснувшими в цветках шмелями, запах шалфея и пустырника… Проведя ладонью по его мокрой щеке, словно еще не веря, что перед ней не призрак, Тая придирчиво вслушивается в его ровные, редкие вздохи, и перед ней вырастает картина только что происшедшего: как он, в одежде, плюхается с другого берега в воду и перехватывает у течения ее венок…

– Но ты же оставила мне свой адрес.

– Да, но…

И наблюдающий за этой мистерией Рекс срывается вдруг на укоризненный, совестливый лай: да как же так можно?.. как можно еще о чем-то спрашивать? Взял след, ну и беги, язык на плечо. Тут важно чутье, а оно бывает только от луны и от звезд, и нечего поэтому придираться к мелочам: на какой сел поезд, сколько отдал за такси… Сейчас самое главное – узнать в другом себя, увидеть, что дверь открыта. Больше ничего ведь в жизни и не надо, только смотреть так друг на друга, сквозь прошлое в будущее.

– Сестра, – протягивая ей венок, счастливо улыбается он.

– Брат…

Рекс неразборчиво и смущенно рыкает, и вдруг принимается выть, протяжно, по-волчьи, и ему отвечает с луга лошадь настороженным, задиристым ржанием. И слышно, как поют вдалеке, у костра, как выбивается из нескладного хора настойчивое треньканье балалайки…

Теперь скорее домой. Растопить печку, развесить на веревке одежду, все мигом высохнет, не успеешь допить чай. А чай у Таи из луговых и лесных трав, ведьмовской, от него либо сразу провалишься в глубокий сон, либо будешь думать всю ночь о непонятных вещах, тщетно пытаясь связать «до» и «после». Это ведь пока еще детство: искать причины среди вещей, будто бы вещь что-то сама по себе значит. Это всего лишь пузырьки на поверхности мощного течения, эти зримые глазом вещи, и никто не задается вопросом, откуда и почему все течет… и куда… Вещь – ненадежный указатель, поскольку она всегда вне тебя. И если ты сам не подберешься к ее тайной сути, вещь будет управлять тобой согласно ее собственной мертвой, статистической природе. Так ты решаешь для себя вечный вопрос о Христе: Я есть Я.

Настанет время, и ты начнешь вспоминать себя, каким ты однажды был… и сколько раз ты так приходил… уходил… и сколько раз так еще будет… Судьба не сплетает случайности, в ней все необходимо. Твое же дело, разглядеть ее намерения, стать с ними вровень. Твое дело – любить свою судьбу. Идти навстречу ее ураганному ветру.

– Ты тут… живешь? – осматривая нехитрую обстановку тесной кухни, оборачивается он к Тае, не обращая внимания на то, что теперь на нем просторный байковый халат, сшитый лесничихой по своим бабьим меркам.

– Тут хорошо…

Больше и говорить ничего не надо, просто смотреть друг на друга, едва удерживая глаза от слез… душа-то ведь понимает: это только один раз, один раз в жизни. И сама жизнь должно быть для того только и дается, чтобы принять в себя этот свет полуночного солнца. Свет просачивается сквозь долгое-долгое ожидание, и готовый уже иссякнуть, вспыхивает вдруг всей своей мощью, разоблачая пристраивающиеся к нему тени, серость которых есть всего лишь один из бесплодных вариантов тьмы. А тени ползут, ползут со всех сторон… и не поймаешь, не схватишь, и все уходит постепенно в тень: верность, преданность, любовь… уходишь вместе с ними и ты сам… И в самый последний свой, гиблый миг ты решаешься наконец спалить самого себя: ты сам становишься светом. Становишься полуночным солнцем.

Только ты сам. Один.

Тая ведет его в крохотную гостиную: тут книжная полка, тут накрытое вышитой дорожкой пианино… ведет в спальню, где только кровать и тумбочка, в ванную… И он только молча улыбается, понимающе, грустно. Он понимает, что все здесь – от себя самого и потому никого в мире не интересует. Вот так ты и живешь, вопреки ходу вещей, и никто тебе не позавидует, разве что пожалеет… Он молча берет Таю за руку, и ее ладонь тут же уютно устраивается в его мужицкой лапе, шершавой и теплой. Мир полон справедливости и смысла, надо только крепче его держать: это ведь твой мир, построенный тобой из тебя самого.

– Там, у костра… Хочешь, пойдем туда?

Рубашка и джинсы уже высохли, теперь только пройтись деревянной щеткой по закрывающим уши, давно не стриженным волосам… да, вот еще сандали, с хлюпающей в них водой… Идем!

У костра подозрительно тихо: лесник рассказывает страшные истории, одну страшнее другой, и хотя многие пьяны и им плевать, когда наступит конец света, страх подбирается к горлу, лезет за пазуху, выворачивает наизнанку карманы… А что, собственно, страшнее всего? Лесник помнит, как нашел в овраге мертвую восьмилетнюю девочку, помнит, как его самого чуть не пристрелил браконьер… да, но память все-таки как сито, не держится в ней самое главное: твое переживание истины. Вот когда страх набирает полную силу! Страх перед истиной гонит людей в тупик властолюбия, помыкающего любым проявлением жизни. Страх оказаться ни с чем, оказаться никем. Подумать только: власть пустоты! Ее-то и обещает миру твое безразличие к себе. И в этом добровольном самоистреблении ты ставишь страх вровень с гуманизмом, вровень со своим суицид-шовинизмом!

Страх перед истиной – это страх перед неизвестным. Ты не хочешь, не можешь, не знаешь, и ты готов поэтому убить… ну хоть как-то определиться с самим собой. Будь ты в самом деле удачлив, ты охотно геноцидировал бы… все равно, кого… и ты позволяешь поэтому другим геноцидировать тебя самого: надо быть всегда в теме. И если завтра прорвет канализацию и на Святую Русь хлынет грязь хасидских клоак со всего мира, что ты будешь делать? Да ничего. Разве что выйдешь кричать на улицу, слушать, как кричат другие… Это и есть твой самогеноцид, выросший из твоей неприязни к непонятному… понял?

Пламя добралось уже до самого верха сложенной из бревен пирамиды, возле костра стоят ведра с водой, но гореть будет еще долго, еще далеко до утра. И пока горит, надо попробовать смородиновую настойку и яблочную бормотуху, а самогон у лесника – сорокоградусный для баб, и шестидесятиградусный для остальных.

– Это она, значит… – таращась на подошедшую к костру Таю, соображает депутат, – она, значит, шалава, с этим местным… Хаудуюду?

Бабы, кто еще не утащил своего в машину, общим кудахтаньем выясняют: двинет местный депутату или обойдется. Но пусть сначала со всеми выпьет, чувак-то какой интересный.

– Налей ему штрафную! Чтоб в следующий раз не опаздывал!

– И свининки жареной, и курочку… – суетится уже лесничиха, – Зовут-то как паренька?

А он вроде как понимает, жмет леснику руку, и негромко так, застенчиво:

– Лоэнгрин.

Слышно, как в костре трещат ветки, как булькает вскипевшая в ведре вода… Это что-то непонятное, чужое, и это на нашем-то празднике? Может, это даже враг… Враг ведь сегодня пронырлив и нагл, как никогда, и если с ним по-хорошему, то ничего хорошего из этого не выйдет. Враг – это эмблема нашего настоящего, и только ради светлого будущего мы и затеваем с нашим врагом почетную дружбу.

– Я ж говорил Таисии, что ждать нам важных гостей, – наливая себе и гостю, разумно заключает лесник, – вот ведь и телеграмму прислали из Москвы… Знал бы, что приедет сегодня, подбросил бы от станции на тракторе… Да ты скажи, хучь даже по-английски, хорошо у нас тута?

Взяв у лесника стакан, Лоэнгрин выплескивает спирт в костер, и пламя тут же взвивается к звездам, осыпая искрами визжащих в один голос баб, здесь в самом деле так хорошо! И никто лучше балалаечника не скажет об этом: светит месяц!.. светит! И малышня, что из восьмого класса, дует уже в дудки и флейты, и это после одного стакана сливянки, и все, как сговорившись, разом двинулись свадебным строем на Таю, проверить учиху на вшивость: пойдет замуж или облажается. Им-то, восьмиклассникам, ясно: у Тайки с этим серьезно. Они-то свою учиху знают: даст задание и на каникулы, и на все лето. Глянь, как она на него смотрит, как на своего. Это же в восьмом классе надо понимать… да он и сам не прочь: берет ее за руку, и оба идут сквозь строй, чинно и неспеша, как и положено, впереди ведь целая жизнь.

– Друзья, – пытается перекричать визг дудок совсем уже пьяный депутат, – давайте же скажем честно и откровенно: пошла эта Россия на… ну то есть именно туда… поняли? И правильно, что училка скоро отсюда свалит… да все равно, куда! России скоро звездец, это я говорю вам как депутат! Полный и окончательный звездец!

Отчаянное треньканье балалайки, панический визг перепуганной насмерть флейты. Все идет по плану, как и надо. И этот, лобастый и белобрысый, все еще держит Тайку за руку, и она, на то и учиха, вразумительно поясняет:

– Он останется тут, со мной.

Зря что ли так надрываются дудки и пищит из последних сил флейта? Не веришь, спроси у балалаечника: светит или не светит?

– Не понял, – сонно бормочет депутат, – в чем проблема…

А лесник ему через костер и неразбериху бабьего кудахтанья:

– Могла бы, дура, и помолчать, оно и так ясно.

40

Самая короткая в году ночь. Костер догорел и залит водой, кто-то храпит в машине, кому-то досталось место в доме у лесника, и Рекс сидит на цепи возле курятника, а то ведь, волк, рванет в лес, в такую-то ночь… Так тихо, так проникновенно спокойно. Тишина достает до самого дна души, и как же не дозваться ей до раскаяния и сожалений, до безмолвного покаяния в слабости воли там, где нужна решимость. Так и уйдет эта короткая ночь, не затронув привычного хода жизни. Но разве лучше, если в жизни что-то обломится, расклеится, разойдется, не сводя уже концы с концами? Разве станет от этого светлее?

– Не спрашивай меня, откуда я, – вдруг нарушает он тишину, идя рядом с Таей по мокрому от росы лугу, – но ты можешь называть меня Лоэнгрин, я так привык.

Они идут молча, каждый сам по себе, и тонкий след месяца тянется за ними по воде, играя с течением, и где-то оголтело кричат перепела… Ах, если бы эта ночь не была такой короткой! В ней дышит таинство роста и созревания, подвластное одной только любви, которая есть ведь и твоя скрытая сила. Сила твоего будущего… да будет ли оно? Решать надо сегодня, сейчас, без посторонней помощи, самому. И в этом состоит главная трудность: стать на свои ноги, подняться. Стать вровень со звездами.

Свернув с тропинки, Тая пропадает на миг в темноте, и ползущий по лугу туман забирает себе ее белое платье, только свет месяца и выдает в этой ночи ее присутствие, вплетаясь в рассыпавшиеся по спине пепельно-русые пряди… Нет, ее надо найти, догнать… Так сладко пахнет сеном, и перепела кричат все настойчивее, все яростней… Но вот и белое платье, а с ним – скошенный донник и клевер, и восторженный треск десятков сверчков: она здесь!.. здесь! Здесь, это значит – в тебе.

Лесник еще не собрал сено в стога, и можно сделать постель и зарыться с головой в дышащее солнцем тепло, как это было когда-то в детстве… Только теперь нас двое, я и ты. И мы бы не пришли сюда, если бы каждый из нас не шел в одиночку, сам по себе.

– Зачем ты приехал? Ты, Лоэнгрин?

Сев рядом на ворох сена, он закрывает глаза, он должен все вспомнить… так давно это было…

– У меня был когда-то брат, хотя родители тут не причем, мы оба родились благодаря Христу: каждый родил сам себя, только поэтому и стало возможно наше братство. Мы не расстались и после смерти, и вот сейчас мы снова здесь… Сестра!

Он ложится на спину, смотрит на Таю. Она может встать теперь и уйти, и ему незачем будет знать, куда. Эта взаимность свободы, она прочнее всяких уз, она и есть предпосылка брака… Брака?! Тут не нужны слова и доказательства, а тем более, взятие на себя обязательств. Тут всё от света, от твоего сокровенного солнца. Душа раскрывается изнутри жаром: это моё!.. моё! И в этот миг узнавания своего душа творит из себя свое будущее.

Пылающая в полуночном солнце любовь саламандры к цветку.

Взяв руку Таи, он кладет ее себе на грудь, и это ведь яснее ясного: это их ночь. Так много позади кромешной тьмы, так мало надежды. И завтра придет весь о том, что именно тебя-то и собираются казнить, и мир с нетерпением этого ждет. Что тебе еще от этого мира нужно?.. признания?.. благодарности? Забудь о нем и иди дальше, к себе, и пусть мертвые хоронят своих мертвецов.

– Я здесь, чтобы найти в себе силы… чтобы наконец решиться… мне осталось совсем недолго жить. Я так решил и… – он смотрит на Таю в упор, и она не отводит взгляд, ей надо узнать всё, – я террорист и массовый убийца!

Он все еще держит на груди ее руку, не ощущая ни малейшего протеста тонких, как у девочки, пальцев, и ему известны наперед все разумные и гневные ответы, и нет поэтому никакой необходимости убеждать в чем-то другого… Нет, Тая – это не другие, это он сам! Так спокойно и тихо, так надежно.

– Я знаю, ты убьешь их, ты должен убить их! Снести разом эти драконьи головы! Это можешь сделать лишь ты один! Ты, Лоэнгрин!

– Или ты… – еле слышно отзывается он, закрыв глаза, – когда меня уже не будет…

– Но у нас будет дочь, я назову ее Лив…

– … ты назовешь ее Жизнь!

Невесомый, таинственный лунный свет. Жизнь притекает от звезд, дождавшись наконец своего срока: так долго томилась она в своих бестелесных странствиях, добираясь до окраин Зодиака… И еще выше, чем эта жизнь, находит свой вечный дом Я, прорывая оковы зодиакальной животности и выходя прямо к солнцу. И тут, на земле, в запахе донника и в полуночной перекличке перепелов, жизнь вливается в только что сотворенное тело, приняв форму цветка, саламандры, созвездия…

Невозмутимый звездный покой, сотканный из тихого, пришедшего из неизвестных мировых далей сияния. Так близко может подойти к тебе другой, минуя растворенные любовью границы: здесь начинается братство Бориса и Глеба, с их теперь уже общим звездным ростом, и старший из них всегда оказывается ближе к земле и потому стоит на страже даже во сне, когда душа брата так далеко, что может, пожалуй, и не вернуться…

В голубоватом свете месяца лицо Лоэнгрина кажется бледным и безжизненным, таким оно будет, когда его убьют… ни следа страданий, сомнений или страха, только покой… да он будто и не дышит… Лоэнгрин?! Ровные, редкие удары сердца. Просто заснуть у него на плече… Нет, она должна бодрствовать, иначе он… не вернется! Это оставленное на ворохе сена тело. Он доверился ей, ее стойкости. Стойкости ее к нему любви. И не опьянение этой звездной тишиной, но полное сознание совершаемого теперь в них обоих таинства: таинства Бориса и Глеба, таинства двух тамплиеров.

Теперь он далеко, только тело его тут, под ее надзором, и она держит на привязи готовую улизнуть следом за его душой жизнь. Она живет теперь за двоих, всей силой своей душевности, и сколько так стоять ей на страже, сколько так ждать… только бы не поддаться усталости, не заснуть… Внезапно он вздрагивает, как от сильного толчка, открывает глаза, неузнавающе смотрит на Таю… Так смотрят в конце пути на оставшуюся незапертой дверь в покинутом доме: здесь ждут только тебя одного, и ты наконец вспоминаешь себя.

Лежа на спине, он молча смотрит на усыпавшие небо звезды: только так, наедине с целым мирозданием, ты и годишься на что-то. Перед самим собою тебе потом же и отвечать, и ангел все запомнит, сохранит до следующей твоей жизни, чтобы ты явился не на пустое место.

– Знаешь, – внезапно оборачивается он к Тае, – я ведь вполнет обычный, я ведь простой парень… но я способен понять язык Одина. Это не то, чему учат сегодня в школах, не наезженные формулы разрушения. Это вечные, действующие в природе принципы жизни-смерти: смерть как продолжение жизни, жизнь как смерть… Ты думаешь, многие сегодня в самом деле живут? Большинство только и занято тем, что уничтожают самих себя, как бы это они сами не называли. Глобальная индустрия самоуничтожения. Люди попросту не терпят никакого в себе роста, задувая в себе силы Христа, они рождаются и умирают мертвыми. Но Христос дает каждому из нас карму, возможность начать все сначала, такова Его к нам любовь. И есть конечно же разница в том, умираешь ли ты стариком или ребенком. Старик сберегает свои душевные силы, поддерживающие его тело, вплоть до одряхления, и так же экономно переселяется потом в бестелесный мир. Но если кто-то, скажем, убит в шестнадцать, тринадцать лет, тот забирает с собой в духовный мир огромные запасы, расчитанные на долгую жизнь, и в следующей своей жизни непременно употребит их на что-то стоящее…

– Ты хочешь сказать, что ранняя смерть имеет свои оправдания?.. но как же ритуальные убийства, аборты?

– Имеет значение, как человек умирает. К примеру, масоны… – тут он загадочно хмыкает, – они похищают душевные силы своих, в том числе и малолетних жертв, они ведь по природе каннибалы, и им самим лучше всего оказаться убитыми, и как можно скорее… да, масонов надо убивать! Так они окажутся избавленными от насильственного служения силам разрушения, от этой своей партийной обязанности: они уйдут относительно невинными, тогда как окажись у их жизней продолжение, каждый из них становится профессиональным живодером, да собственно, политиком.

Уже светлеет и розовеет за лесом небо, и ласточки носятся уже над водой, врезаясь пронзительными криками в сонную тишь затона, и где-то вдали тонко свистит поезд…

Домой. Где он теперь, дом? Теперь, когда одиночество рухнуло наконец в прошлое, а то, что должно придти, еще не началось… В этот предрассветный миг равновесия между вчера и сегодня. В этот миг затишья и разделяемого лишь со своим ангелом покоя. Ангел не скажет тебе, как жить дальше, он сам ждет от тебя ответа. И медленно, медленно ты поднимаешься над самим собой.

Домой, по росистой траве.

Можно жить, впрочем, воспоминаниями об умершем. Он смотрит из своего далека в твою душу, а там одна только любовь, суверенно цветущая вопреки обстоятельствам покинутости и скуки, и по этому, между вами, мосту неспешно ступает узнавание цели и смысла жизни. И пусть ты так и не достучишься в двери признания и известности, так и не придешь к скаредно вознаграждающему тебя концу, а твое имя так и останется для других пустым звуком, и твои небеса будут высмеянны учительствующими негодяями… К тебе это не имеет никакого отношения: ты есть любовь, ты – ключ от твоего дома.

На некрашенном полу чистые домотканые дорожки, в старом медном кувшине – полевые маки, васильки и ромашки. На завтрак творог, сметана и сыр, сливочное масло и хлеб, клубничное варенье, кофе.

– Когда меня отправят в тюрьму, – смеясь одними глазами, поясняет Лоэнгрин, – мне наверняка придется экономить каждый кусочек масла, я ем обычно четыре куска хлеба, а масла хватит только на два… да и кофе будет всегда холодным, это большие в жизни неудобства… Впрочем, я уверен, что полиция пристрелит меня на месте.

– Гм… Ты это точно решил?

Он пристально смотрит на нее, словно что-то важное для себя выясняя, порывисто вздыхает.

– Я… я решил на тебе жениться… если ты тоже этого хочешь.

Тая смущенно, растерянно кивает:

– Вполне разумно. Сейчас или… лет через двадцать?

– Мне могут дать пожизненный срок.

– Скорее всего, так оно и будет.

– Поэтому я решил посвататься у твоих родителей, и это надо сделать сегодня. Завтра у меня самолет. То есть… – тут он вдруг замолкает, лицо его становится каменным, – увидимся теперь не скоро…

– Тогда едем прямо сейчас… ты даже не выспался на моей шикарной перине, лесничиха сама щипала гусей, сама набивала… Может, попробуешь маринованных маслят?

Оставив Лоэнгрина за столом, Тая бежит к леснику и возвращается с ним на тракторе. Коротким путем через лес, через час уже электричка…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации