Текст книги "Меч Михаила"
Автор книги: Ольга Рёснес
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)
3
Глянув на большой перемене на беспокойно снующего туда-сюда Йонаса, он понял: это будет сегодня. Что же… что будет? Для такого заключения нет пока ни одного внешнего доказательства, все как обычно: кто-то зубрит, развалясь на диване, неподатливые химические формулы, другие тусуются в аквариуме кафе, расхватывая апельсины и смазанные вареньем теплые вафли, девки делятся вслух интимным опытом: как лучше всего худеть, нажираясь при этом от пуза, и кто-то уже торопится в туалет, приняв вместе с кока-колой очищающее слабительное… Что за скучное, серое, убогое общество!
С девками у Лоэнгрина пока никак, хотя ему уже тринадцать, ах, уже… Да это теперь, похоже, возраст окончательного созревания, дальше ждать от человека нечего: торговля в интернете, секс, выпивка. Зачем дальше-то зреть, для чего? В том-то и дело, что берется в расчет одно только тело, но ведь и оно без всего остального только пустая оболочка, пустая, пустая… Пустые, под туниками и джинсами в облипку, пока еще женственные формы, в которых, если присмотреться, немедленно обнаруживаешь уродство сытости, ошибочно принимаемое всеми за примету благоденствия, и нет ни одной, хотя бы одной души, с которой хотелось бы сойтись.
Лоэнгрин смотрит исподлобья на ту, на другую… нет. Но взгляд его тем не менее ищет, касаясь то одного, то другого лица, и это ведь не воспрещается, смотреть… взгляд отступает назад, прячась за пшеничные ресницы, вспыхивает от внезапно разгаданного кивка белокурой головы… Герд! Она вместе со всеми, куда ей еще деваться, но что-то отличает ее от общей суетливо-куриной бессмысленности, что-то, как кажется Лоэнгрину, трагическое, и это его заранее расстраивает. Хотя ведь с самого начала, с рождения, каждый поставлен ангелом в известность относительно предстоящей ему жизни, только быстро потом все это забывается, уступая натиску жадной сиюминутности. Может, и Герд что-то такое про себя знает. Лоэнгрин пристально смотрит на нее, обжигаясь изнутри томительным вопрошанием, и в горле у него застревает клубок, на губах выступает соль… Ты знаешь, что тебя ждет, Герд?
Герд вовсе не замечает этой его борьбы, а если и глянет, то бегло, поверхностно, да и то только на его пластический, идеально ровный нос. Как-то на уроке гимнастики Лоэнгрин схватил набегу ее руку, и словно обжегся, а она даже и не заметила. В ярко-голубом, из тонкой шерсти, костюме, она похожа на мотылька, и длинные льняные волосы как крылья, и ноги в матерчатых тапочках вот-вот оторвутся от пола в легком, пружинящем скачке… Догнать, сцапать, присвоить? Нет. Но так ведь Герд и улетит неизвестно куда, и она вольна это сделать.
К ней клеится, впрочем, марокканец из старшего класса, подвозит ее на своей машине. По общему мнению девок – и это мнение никто не смеет подвергнуть сомнению – марокканец красив: угольные глаза на смугло бледном, уже бритом лице, неразбериха вьющихся над густыми бровями волос. Он красив хотя бы уже потому, что смотрит на девок с тем пустынным презрением, за которым угадывается сознание превосходства его африканской крови: здесь, на севере, он привилегированная особа. Он прибыл сюда с потоком потерянных историей колен, остро нуждающихся сегодня в сытости и благоденствии и потому прущих в самую сердцевину цивилизации, а это как раз германскаий север. Здесь, правда, прохладно, но зато ведь и привольно: вон сколько овец и баранов, дружно блеющих о каких-то там демократиях и правах человека, хотя человеку, а им может быть только мусульманин и к тому же мужчина, достаточно одного только права, данного ему Пророком: права убить. Тут не нужды доказательства и оправдания, тут говорит сама природа: ты – хищник. Ты не тот, за кого тебя выдает местное баранье правительство, ты – явление глобальное и потому нет для тебя нигде никаких препятствий. Это ясно хотя бы уже потому, что Коран изначально есть плагиат Торы, равно как и Измаил есть выблядок похотивого жида и его служанки. Стали бы мусульмане просто так, задарма, лезть в совершенно не нужную им Европу? В Европу лезет Тора, тогда как Коран только ей подсобляет.
У марокканца всегда при себе нож, с арабской вязью на серебряной рукоятке, им удобно вскрывать шею барана, так, чтобы кровь вытекла медленно, чтобы не сразу, чтобы скотина бродила вслепую, спотыкаясь о камни… Он видел не раз у себя в Марокко: в праздник вся улица залита кровью, завалена медленно и мучительно умирающими, хрипящими овцами и козами, и можно тут же купить по сносной для европейца цене одиннадцатилетнюю, а то и восьмилетнюю девственницу.
Лоэнгрин не раз уже, не без смущения, думал, была ли Герд уже с кем-то или… или ждет, как и он сам, не уступая свою детскую пока еще мечту неуемному нахрапу скотского инстинкта. Это и есть самое лучшее, что жизнь дает без исключения каждому: невинность. Кому-то хватает ее только на считанные месяцы, тогда как другой сражается за нее всю жизнь. Да что это, впрочем, такое? Верность. Верность принесшему тебя в мир принципу любви.
Герд садится к марокканцу в машину, и это значит, что все уже кончено. Дальше – только больше того же самого. Скучно, досадно.
Все лезут после занятий в автобус, со школьными рюкзаками и спортивными сумками, суют по очереди в щель кассы проездные карты, рассаживаются. На заднем сидении умещаются, на коленях друг у друга, человек двенадцать, с набитыми шоколадом и чипсами ртами, с визгом и хохотом. Шофер молча проходит по салону: он не поедет, пока не наведет порядок, и это вызывает еще больше веселья и шума, но вот наконец автобус трогается.
Февральский гололед с дождем, ветровое стекло с елозящими по нему дворниками выхватывает унылую перспективу дороги: сначала под бетонный мост, потом через скальный туннель с розоватыми неоновыми лампами, потом мимо замерзшего озера и торчащего над ним, на скале, плавательного бассейна… Рядом с Лоэнгрином дремлет, привалившись боком к окну, Йонас, рюкзак сполз у него с колен, голова свесилась набок, так что видна из-под воротника куртки тонкая белая шея. Так и проспит, пожалуй, свою остановку. Но что это такое с шофером? Парень шатается, сидя за рулем, как пьяный, голова запрокинулась назад, руки вцепились в баранку… и виден уже поворот, и если сейчас не свернуть, то врубишься прямо в скалу… Все громко разговаривают, жуют, смеются. Все думают, что водитель нарочно так их трясет, виляя по шоссе. Ну давай же, давай еще… так весело!
В этом как раз и состоит суть счастливого сегодняшнего дня: в стопроцентном непонимании происходящего. Что делать, если никто ничего не понимает? Все просто куда-то едут. Жуют, сосут, икают. Ну и черт, скажешь ты, с ними. Только ведь ты – в том же самом автобусе. И ты один видишь, что с шофером что-то не так…
Вскочив с места, Лоэнгрин отпихивает чей-то рюкзак и наваливается всем телом на руль, рывком поворачивает, давит на тормоз, и возле самой скалы автобус мягко въезжает в сугроб. Крики, визг, хохот. Шофер ничего этого не слышит, с ним что-то такое… инфаркт или инсульт… и вот уже полиция, они всегда подоспевают, когда дело уже сделано. Лоэнгрин смотрит на полицейские формы: в них удобно бегать по стадиону и совершать теракты. Кто?.. что?.. почему?.. как? Обычные вопросы у журналистов и полицейских. Все смотрят на Лоэнгрина: это все он, он… ну что ли почти герой. Он не только в самый последний момент сообразил, он еще и сделал… Спрашивают, зачем он это сделал? Неужели только потому, что не хотел быть расплющенным о скалу? Только и всего? Странно, странно.
Не сидел бы на первом сиденьи, не успел бы. Значит, никакая это не случайность, что ему удалось захватить это место, да и есть ли вообще в мире случайности… Все остались живы и завтра снова придут в школу, смерть отложена на потом. Вот уже и темнеет, хотя нет еще и пяти, и где-то сплетаются, так друг друга и не узнав, потерявшие ориентир судьбы…
Йонас вышел на одну остановку раньше. Обошел лужу, пробрался вдоль забора к расчищенной велосипедной дорожке, тут недалеко. Мухаммед снимает комнату, да собственно, целый гараж, перестроенный под жилье, с электрическим отоплением, душевой кабиной в углу и спутниковой антенной. Платит, правда, не сам, это обязанностть коммуны, поскольку ему пришлось переехать сюда от родителей, которые ведь тоже живут на коммунальные деньги, как почти все «понаехавшие». Как это важно, вовремя попросить убежище, и не в какой-то там, скажем, бескрайней, продуваемой перестроечными ветрами Сибири, где только пахать и пахать, а здесь, а будущем Норгестане, где все уже поставлено на свои места и нужно только пользоваться, только сосать. Впрочем, ни арабу, ни тем более негру не известно, что такое паразит, и у него нет повода для раздумий: все в подлунном мире на том и стоит, что сосет и истребляет друг друга, и если тебя не спасают твои же ноги и твой же нож, то и не жалуйся. А тут, в гараже у Мухаммеда, просто рай: не жизнь, а хип-хоп. Девки сами приходят, не ленятся.
Тронув незапертую дверь, Йонас на всякий случай стучит, вытирает ноги о грязный, на пороге, коврик. Из гаража пахнуло душным теплом, и Мухаммед, а одной безрукавке, без улыбки уставился на него: опять ты тут? Адская черная музыка. Сели, как обычно, за неубранный кухонный стол, в пластмассовых стаканчиках красновато-коричневый, как запекшаяся кровь, чай с какой-то отравой… выпили. Мухаммед достает карты: сыграем? Йонас задолжал ему еще с прошлого раза, и теперь самое время выгрести у него все до последней кроны, забрать впридачу мобильник… Эти никчемные норвежцы, они все еще не поняли, зачем в их маленькую холодную страну перебрасывается столько негров… Ни один черномазый просто так сюда не доберется, его сюда завозят, перед этим подогнав запрещающий ввоз всякой дряни закон под прогрессирующую норму беззакония: сюда!.. все, кто хочет! Ну и все, разумеется, хотят, все двенадцать миллиардов и еще один сомалиец впридачу. Мухаммед подбадривает Йонаса многообещающей, на лоснящемся черном лице, улыбкой:
– Сыграем, мальчик! Поставишь на кон жизнь, а я – свою, там разберемся. Согласен?
Йонас удивленно на него смотрит, словно не верит:
– Чтобы твоя черная жизнь равнялась моей белой? Катись обратно в свою Африку и там наконец заткнись! Проваливай!
И это тихий, всегда стеснительный, вежливый Йонас. Вот оно, значит, каково их гостеприимство. Все они тут расисты, запросто обзывающие других неграми. Это они специально придумали такое название, негр, хотя согласно их же передовой науке никаких негров в природе не существует, есть только человекообразные. Подумав так, Мухаммед молча берет широкий хлебный нож, и в его округлившихся, с красноватыми белками, глазах вспыхивает сексуальное вожделение:
– Вот и все, мальчик…
Йонас пока еще не знает, что лучше: отправить негра бесплатным рейсом обратно в Африку или тут, на месте, его замочитть… А время стремительно истекает, последние, самые последние в жизни минуты… разве это – всё?.. эта кровь, откуда она…
Осевшее на замусоренный пол тело.
Мухаммед стоит посреди кухни и долго смотрит на Йонаса: вот уже и стихла последняя в отлетающей жизни дрожь, только кровь все течет и течет… Взял валяющуюся на полу тряпку, кое-как притер лужу, сполоснул тряпку под краном. Подумал: в холодильнике много места. Принес со двора топорик. Работал часов до двух ночи, устал. Зато теперь все разделано и упаковано в полиэтилен, как в бутике. Лег без всяких мыслей спать.
Через пару дней в гараж явились полицейские с овчаркой, открыли холодильник. И Мухаммед подумал: «Собак этих надо резать». Овчарка его, правда, не тронула, не ее это работа. Зато в коммуне всерьез переполошились: оставить без внимания ребенка! У него и холодильник-то был пустой, если не считать пару бутылок кока-колы. Решили определить Мухаммеда в заведение, где условия жизни намного лучше, чем в гараже. Посовещавшись, постановили выдать ему бесплатный велосипед и новый мобильник. Но тут, как назло, является из местной газетенки настырный корреспондентик и режет прямо в лоб: есть ли нам смысл терпеть так и дальше в нашей высокоразвитой белой стране таких вот черных недочеловеков… Так прямо и выразился: черных. А следом за ним какие-то маргиналы из местных наци, тоже себе орут: «Хватит с нас черных паразитов!» Это же надо, какой откровенный расизм. За такое надо сажать в тюрьмы, ссылать в лагеря. Мы – за мультикультурность!
Ходатайствовали от всей коммуны, чтобы корреспондента немедленно уволили. Уволили. Да скоро про все и забыли.
Никому не хочется отставать от жизни, остаться одному на пустом перроне. Поезд ушел, а тебя почему-то не взяли. И каждый поэтому лезет толкаться, хотя бы даже и во сне, в полной неосознанности своих намерений. И все, что только способно голосить, наперебой свидетельствует в пользу единственности этой, неизвестно зачем проживаемой жизни. И надо поэтому вместить между рождением и смертью как можно больше удовольствий, не потакая никаким вопрошаниям о каком-то там смысле, никаким воспоминаниям… Да и что, собственно, помнить? Как кто-то выковыривал из этой каменистой почвы валуны и складывал из них прочную, на века, межу?.. как таскал на себе стокилограммовый улов трески?.. кормил своим потом восемь, а то и двенадцать детей?
Счастливое, говорят, было тогда время. Но кто это так говорит? Таких мы уже и не помним. Кстати, рожать помногу детей нам теперь не нужно: вместо нас в этой нашей стране рожают мусульманки. Им запрещено убивать еще не рожденных, а нам – сколько хочешь, мы называем это правом на самостоятельный аборт и глотаем превентивные пилюли. Кстати, мы давно уже перестали считать себя арийцами, и само это слово – бранное. Мы не хотим, не хотим, не хотим ими быть! Мы, благоденствующие. Конечно, в нас течет какая-то кровь, как течет она, скажем, в рыбе, но стоит ли беспокоиться по поводу ее, крови, состава? Наша наука давно уже отменила понятие расы как ненаучное. Никто из нас поэтому и не ляпнет невзначай, что негр в Европе никогда не ассимилируется, хотя и высосет из европейца достаточно соков. «Мы не потерпим среди нас паразитов-инородцев», – сказал как-то Адольф Великий, и он сказал это немцам, с которых содрана сегодня последняя шкура. Он сказал это нам. Сказал от имени Гёте и Моцарта. Слышишь ли ты в сегодняшнем хаосе этот строгий, на все времена, призыв? Или рабски возделываешь у себя дома паразитическую кебаб-культуру, согласно фривольным рекомендациям Пер Гюнт: арабская примесь будет нам кстати. Кстати и сомалийская, и турецкая, и филиппинская… Соберем тут, на нашем вроде как бы арийском севере, отбросы со всего мира!
Такая долгая, промозглая, слякотная зима.
4
В марте зажелтели на сухих солнечных склонах первые мать-и-мачехи. И первые, робкие еще пчелы тычутся в пахнущие медом цветы, рискуя тут же, чуть только в тень, замерзнуть. Никто не забирает у них мед, и год за годом пчелы влетают через щель в стене дома в свой невидимый улей, свободные, дикие. Да они и на пчел-то мало похожи: с желтым, как у ос, полосатым брюшком… они еще во многом осы, они отстали в развитии, так и не приспособившись к человеку. Что-то должно ведь в природе идти своим ходом.
Мать покупает для Лоэнгрина вересковый, с горных пустырей, мёд, и это, может, самый последний мёд в мире: пчелы повсюду гибнут, словно кончая массовым самоубийством, и никто не может понять, почему. Нет меда в Америке, нет его и в торгующей цветами Голландии, и даже в соседней экологической Швеции, там тоже кричат караул: пропали пчелы, пропали!
Подцепив одну из них пальцем, Лоэнгрин смотрит, как пчела охорашивается, согревшись на ладони, и вовсе незачем ей его жалить. Он думает, что все дело в любви: сами-то пчелы свой мёд не едят, они только производят его в себе, эту свою цветочную отрыжку. Они отдают его, не урвав для себя ни капли, отдают будущему поколению, в акте такой вот неэгоистичной, самоотверженной любви. Они живут в атмосфере этой бескорыстной любви, они, собственно, ею и питаются. И уж как им не чувствовать отношение к себе человека! Бывает, умирает заботливый хозяин, и улей отправляется следом за ним, гибнет в полном составе. С плохим хозяином у пчел одни только проблемы: он вор и подсовывает в улей вместо украденного мёда ненужный пчеле сахар, и приходится перерабатывать этот сахар в мёд, и только самые сильные пчелы способны на это, истощая себя и ослабляя потомство. Так проходят годы и десятилетия: хозяин ворует, пчела вымирает – и правильно делает. А хозяин и дальше ей в этом подсобляет: подсаживает в улей чужую пчелиную королеву, с которой никто тут не состоит в родстве, и так, мультикультурно, принуждает сожительствовать, и пчелки, одна за другой, кончают самоубийством.
Вымирает все, что рассудок метит как «товар»: гуманизм, демократические ценности, права человека. С этим универсальным набором помрачающих сознание инструментов можно при желании перевернуть мир вверх тормашками, а потом заявить, что «так оно всегда и было». Вали всё в одну общую американскую мусорную кучу! Какая, к черту, Европа, с этим предрассудком пора уже покончить. То есть с самим европейским сознанием, где оно еще осталось. А то, видите-ли, все «я» да «я», ну сколько так еще можно. Перемешать вас всех с неграми и арабами, чтоб не заикался уже никто о какой-то там мифической белой расе. Это ведь крайне недемократично, быть белым, когда даже в самом Белом доме черным-черно. Или, как недавно сказал Банан Осама… то есть Баллон Напапе… нет, постойте, Бардак Ебама… он сказал: бля-бля-бля… и все сразу приняли это к сведению. Он сказал это с зашторенного пуленепробиваемым стеклом балкона «Гранд отеля» в Осло, под которым собрались жевать кхат и махать норвежскими флажками местные негры, и каждый из них понимает задним, обслуживающим бег на короткую дистанцию мозгом: нобелевскую премию мира дают за окончание старой войны ради начала новой. Что там у нас дальше по плану? Ливия, Сирия, Иран… Так и не заметишь, как подберешься к тяжелой на подъем России, и уж если она, зараза, поднимется… тут спринтерское воображение негра тормозит, и он чешет в растерянности яйца… соседа. А тот, с балкона, свое: «Бля-бля-бля…»
Что же касается гибели Европы, то об этом сообщили одновременно во всех крупных европейских газетах, и даже мелкие газетенки, и те кое-что разнюхали: Европе объявлена война. Смотрите, какая искренняя слеза катится по серо-бурой президентской щеке: это пока еще не кризис, нет, настоящий кризис впереди. А пока мы быстренько распихаем, кого куда, испанских безработных и румынских нищих, литовских бродяг и греческих бомжей… распихаем по оставленными нами про запас нашим северным территориям, пусть и там готовятся к нормальному стилю жизни. Нормально, это, по-нашему, так: работай-работай-работай пока не сдохнешь. И не пытайся от нас улизнуть, мы – везде. Мы – это твои полноправные, интеллигентные хозяева.
Под объявлением войны подписалось около дюжины ведущих умов Европы, и в этом корпоративе нет места сомнениям: Европа должна стать цветной. Стать единым лагерем беженцев. Загоном. Мясокомбинатом. Музеем холокоста.
Лоэнгрину это ясно и без школьных учебников: в мир пришла победоносная сила разрушения. Рушится всё, что не успело принять в себя Христа. И кто же сегодня думает о Христе? Кто???
Может, ты один.
Ты один это и видишь: американскую Сибирь вакцинируют от детской ветрянки. Эта пустяковая болезнь вовсе не смертельна, поэтому и нужна вакцина. Это касается, кстати, и сибирской экологии: птиц надо поголовно вакцинировать от гриппа, медведям и тиграм привить свинку, свиньям… читать перед сном Тору. Что же касается политиков, то у них уже есть врожденный иммунитет против всего, что еще подает признаки жизни. Вот ведь и уложили, как смогли, старуху Европу на смертный одр, хотя смерть почему-то медлит… ну скорей бы уж…
Со смертью всегда так, она любит запаздывать. Словно еще чего-то от жизни ждет. Может быть, понимания? Но жизнь торопится дальше, не видя смерть в упор. Едет по дороге автобус, и всем хочется быстрее и комфортнее, чтоб проскакивать мимо остановок и только глазеть, глазеть… Глазеть, как в автобус влезает вполне нормальный, не скажешь, что только что из психушки, убийца: шаровары выше щиколоток, какие носил в свое время пророк, черная борода аж до глаз. В глазах, само собой, вера. Святая вера в то, что когда-нибудь тебя самого прихлопнут. Сидит этот верующий на мягком плюшевом сиденьи, едет. Едет куда-то вместе с ним и весь автобус. Может, даже в Мекку. От остальных массовых тусовок Мекка отличается тем, что здесь всё всерьез: сюда прут, чтобы отдаться. Главное, что ты на коленях, а зад у тебя – сам не свой. Впрочем, этот кому как. Тот, кто сейчас в автобусе, тот вовсе не считает, что одним только смирением можно вымолить в Мекке ежемесячное пособие на себя и всю свою, включая двоюродных бабушек, семью, пятикомнатную квартиру, бесплатногот врача и адвоката, и в целом почетный и завидный статус беженца: был бы ты смирным, духу бы твоего тут не было. Но ты – тут, и это надо понимать буквально: сейчас ты им покажешь. Им, это как раз тем, кто настолько глуп, что оплачивает тебе все твои скромные удовольствия, при этом даже не считая тебя отбросом все той же далекой Мекки… Кстати, надоело уже так сидеть и глазеть в окно, надо что ли размяться… Поднимается с мягкого сиденья, неспеша идет к шоферу и спокойно, почти безразлично всаживает ему под подбородок нож, смотрит, как течет кровь… А шофер все еще рулит, рулит… не сваливать же всех под откос… вот наконец и затормозил, угомонился. Никто, впрочем, в этой случайной неразберихе не пострадал, хотя у многих остались мокрыми штаны. Это же надо: обоссавшиеся викинги! Ни у одного из них не возникло даже желания тронуть верующего хотя бы пальцем… хотя бы вырвать у него клок бороды и оторвать напрочь то, что еще под шароварами… Кстати, эти шаровары, которые носил сам пророк, верующий получил в подарок от глобальной Армии спасения, кормящей супом и вафлями половину безработного населения этой маленькой, безумной страны, свободного от скучнейшей необходимости что-то в жизни делать. Вот она где, настоящая, всамделишная свобода. Садишься ты, скажем, в самолет в Афинах, перед этим добравшись туда по головам и трупам таких же, как и ты, пакистанцев-афганцев-сомалийцев, и по ходу полета спускаешь в сортир разорванный в клочья паспорт и, совсем уже чистенький, как только что родившийся, ступаешь на купленную тобой за полсотни тысяч евро свою землю. Деньги не малые, но ты ведь и не беден. Ну вот, наконец-то добрался. Говоришь подоспевшему полицейскому на ломаном американском, что забыл, как называется родное государство, забыл даже свое настоящее имя… Берите меня, какой есть, ведите поскорее кушать и спать. Проходит год, и жизнь уже, кажется, проходит, а тебя все еще отсюда не выперли, все еще учат тебя грамоте, и ты уже читаешь по складам… читаешь, что ты и есть, оказывается, бубущее этой выжившей из ума страны. И не надо тебе ее, дуру, завоевывать, осаждать или бомбить, достаточно наплодить потомство. Просто снять на ночь штаны. И вот ты уже в большинстве, и ради тебя переписываются заново законы и стираются различия между белым и черным. Твое подавляющее серое большинство. Разве не об этом мечтали Маркс и Фрейд? О таком вот обществе-автомате, накачиваемом их же всеядной корпоративной волей. Тебе пока еще не вдолбили твои расторопные учителя катехизис научного иезуитизма, но подрастешь, усвоишь и это: арийская культура со всей ее нордической галиматьей есть не более, чем баранина с тушеной капустой. Но как же, прожевав вкуснятину, осмеливаешься ты уточнить, как же быть с влипшим в эту умирающую культуру христианством… Да никак: христианство – это не более чем гуманитарная традиция, наряду с прочими издержками производства. Так что строй, где только можешь, мечети, запускай на всю мощь шариат.
Хорошо, что Фрейд вовремя подсказал: не берите себе, ребята, в голову посторонние для нее, головы, предметы. Ну что ей, этой набитой мозгом кастрюле, какой-то там потусторонний Логос с его космической топографией, какая-то там Дева-София-Душа, ждущая оплодотворения от Духа… Голова на то и дана, чтобы считать, а также подсоблять инстинкту, который, единственно, и приведет вас в загодя приготовленный для вас загон. И это мы, загонщики, будем решать, снять ли с вас шкуру, выдоить ли до последней капли или спустить кровь. В качестве учебных пособий мы дарим вам порнографию и средства массовой информации, хе-хе, вот где наш мастер-класс. От кризиса к кризису, такова формула нашей универсальной мудрости. И наш тебе на все времена совет: работай еще усерднее, пока не сдохнешь.
Как должно быть устает от этого повседневного безумия мать Лоэнгрина. Ей уже хорошо за сорок, в пепельно-русых волосах седина. По вечерам она вяжет носки, себе и сыну, словно от этого зависит их скромное благоденствие. Нога вырастает из этих носков, и они хранятся в старом, со стертыми углами, чемодане, то ли для худших времен, то ли просто на память. Мать, конечно, чего-то от Лоэнгрина ждет, хоть и забывает порой проверять уроки, и он не противится этому ее ожиданию, он непременно кем-то станет… и сам он тоже поэтому ждет: когда судьба подаст ему знак. И было такое уже не раз, кто-то звал его трижды по имени: Лоэнгрин… Лоэнгрин… Лоэнгрин… Кто-то очень близкий, любящий, верный, с кем он давно, еще до рождения, сжился. Этот еле слышный, вопрошающий, нежный, и такой бесстрастно-чистый, прозрачный, как воздух, зов: Лоэнгрин… И теперь, когда он смотрит на сидящую у него на пальце пчелу, он втайне отыскивает в себе самом этот далекий зов, примеряя к нему свое безмолвное признание: «Я так люблю тебя… люблю только тебя!»
И пчела летит к дрожащей на ветру мать-и-мачехе, к солнечному, на голой земле, цветку…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.